środa, 12 lutego 2020

ЎЎЎ 3. Іван Ласкоў. Лета цыклёнаў. Аповесьці ды апавяданьні. Ч. 3. Койданава. "Кальвіна". 2020.





                                                                         ТУМАН
                                                                   (Осенний случай)
    Перейдя улицу, Сигизмунд Петрович рядом с домом, к которому направлялся, увидел грузовик с непонятно длинной надписью на борту. Подошел ближе, поправил очки и прочел:
                              ВОДИТЕЛЬ! БУДЬ ОСМОТРИТЕЛЕН В УСЛОВИЯХ ТУМАНА,
                                            ОСОБЕННО ЕСЛИ ТУМАН В ГОЛОВЕ
    Сигизмунд Петрович захохотал. Две девочки, что бежали мимо, остановились даже: до того это было странно — стоит дядя, солидный такой, смотрит на грузовик и хохочет. А дело было совсем и не в остроумии неведомого автора из ГАИ: целый день сидел Сигизмунд Петрович на совещании, выступал. Там не до смеха было, а его здоровый организм требовал юмора.
    «Туман... Туман в голове», — смеялся уже в мыслях Сигизмунд Петрович, входя в подъезд. Лифтер высунулся из своего окошка, но ничего не сказал — очевидно, помнил: Сигизмунд Петрович позавчера уже заходил сюда. Тогда они с бывшим генеральным очень хорошо поговорили, повспоминали совместную работу, и Сигизмунд Петрович честно не понимал, почему сегодня вновь приглашен сюда.
    Дверь отворил сам Султан, как частенько за спиной звали его. Та же лысина шириной с полную луну, те же усы — как щетки нагуталиненные. Только лицо каким-то обиженным было — это Сигизмунду Петровичу сразу бросилось в глаза.
    Бывший генеральный директор объединения сразу повел в свой кабинет. На столе не стояло ни рюмки, ни полрюмки — тут Сигизмунд Петрович убедился, что действительно случилось что-то неприятное. Неприятное для него, Сигизмунда: из-за своих неприятностей Султан никогда не забывал угостить.
    Стены кабинета были увешаны коврами — на то и Султан. На полу пружинил палас. Сигизмунд Петрович представил, как Султан, когда остается один, даже без жены- хохлушки и сына, сползает с кресла на этот палас и, подогнув ноги, мозгует над большими делами. Он невольно усмехнулся.
    — Что зубами блестишь? — вдруг озлился бывший генеральный. — Плакать надо, а ты смеешься!
    — Почему плакать, Сослан Хасанович? — вздрогнул Сигизмунд Петрович. Случилось что-то, случилось.
    — Сигнал на тебя! А по-бытовому говоря, донос.
    — Куда? — тихо спросил Сигизмунд Петрович.
    — Не нам, не нам! Не надейся. Кабы нам, разговор бы другой был. Выше сигнал.
    — Анонимный? — надежда на лучшее Сигизмунда Петровича не покидала все же.
    — Подписан как следует... Фамилия, место работы. Нет, дорогой, не анонимка.
    — Кто он, жалобщик? На каком участке работает? И о чем сигнал? — не поддавался отчаянию Сигизмунд Петрович.
    — Может, тебе еще и копию письма представить? — буркнул бывший генеральный. Щетки-усы его дернулись вверх.
    — Не помешало бы.
    — Валяются они тебе на улицах, копии те? Ну ладно. Держи. Знал бы, чего она стоила.
    Сослан Хасанович резко рванул ящик и выбросил оттуда на стол пяток машинописных страниц, сколотых проволочкой. Сигизмунд Петрович нервно набросился на них, читая, как говорят, «по диагонали». Но хотя и не  каждое слово попадало в глаза, против тех, что попадали, возразить было нечего.
    — Но это же клевета! — оторвался наконец он от листков. — Вот, например: «Распутничает с секретаршей». Кто это может доказать? Или: «Построил дачу за счет комбината...» Она же не моя!
    — Если б только это, никто бы тебя и не трогал. Приписки, дорогой, приписки! Вот что главное. На это — какой дашь ответ?
    — Приписки? Что может знать о них работник из другой организации? Смотрите, где этот сигнальщик работает: «Пристань». Что за Радостнов? Первый раз фамилию вижу.
    — Логично. Да вот беда: Радостнов этот как будто приложил к сигналу копии документов. Каких — не знаю, но частично подписанных тобой... Откуда взял? Ты что, тайгу ими там засеваешь?
    Сигизмунд Петрович беспомощно развел руками.
    — Приписки...— более спокойно сказал бывший генеральный. — Кто не приписывает? На то и план, чтоб приписки были. Но ведь надо натягивать с умом, твердо зная, что через месяц-другой уже и не будут приписками. Да не надеяться на глушь, в которой сидишь. Почта работает исправно.
    — Сослан Хасанович, разве ж я больше других?.. Разве же не знаете наших условий?..
    Знаю, и не один я. Ценим тебя, потому и не отдаем тиграм. Выступление твое сегодняшнее не отменили. Хорошо ты, брат, говорил. И про бригадный подряд, и про АСУ, и НЧП... Дали выступить тебе: чтоб комиссия послушала, поняла, что ты — и хозяйственник, и инженер. Самокритичный — тут у тебя тоже хорошо вышло. Кстати.
    У Сигизмунда Петровича перехватило дыхание:
    — Комиссия здесь уже?
    — Здесь.
    — В Рудный — когда?
    — Самое большее — через три дня. Может, сумею еще задержать на день... Есть идея. Ну а остальное от тебя зависит. Есть головня на плечах — отобьешься, а нет — извини. Цепляться за тебя не будем. Сам знаешь, какие пошли времена.
    Сослан Хасанович говорил без акцента, по телефону и нс догадаешься, что не Иван Иванович. Ошибался редко. Сигизмунд Петрович поправлять не стал: считает, что головня — голова, ну и пусть считает.
    — Ну! Не вешай нос. Ты ж Головня! Даром, что ли, я тебя на комбинат назначил? На генерального тянул? Тут дорогу нам перебежали, но о том, что тянул, все помнят. Так что прошу: хоть ты и Головня, — вдруг поправился бывший генеральный, — будь головой!
    — Что конкретно делать?
    — Что в таких случаях делают? Напускают тумана.
    И Сослан Хасанович встал, давая понять, что больше ничего не скажет. До порога провожая, так широко шагал — будто выгонял.
    ...Мало, видно, крупных хозяйственников, на которых в высшие инстанции вообще бы не приходили жалобы и так называемые сигналы. Постоянно приходится иметь дело с огромным множеством людей, ясно, что не каждому угодишь. От первых сигналов обычно «отбиться» легко: во- первых, сам вначале ведешь себя строго, и доносы бывают лживыми, во-вторых, начальство, только что тебя посадившее, тебе доверяет еще. Оправдался раз, другой, третий... И постепенно начинает казаться, что в сигналах этих ничего страшного нет. А тем временем приходится и раз, и другой, и третий схитрить, не выполнить распоряжения сверху, нарушить инструкцию, прихватить себе... И вот появляется настоящий сигнал: и содержательный, и доказательный, и острый... Как экзамен на зрелость. Не сдашь его — будешь сам, на пенсии сидя, строчить сигналы, а коль до пенсии не дотянул — плакаться в пивной.
    В последнее время появился еще вариант: за приписки стали сажать. Не на должности, а в тюрьму. Иной раз даже надолго. Сигизмунд Петрович об этом знал. Знал он и золотое правило приписчика: не сможешь через месяц сдать объект — не рапортуй, что сдал. Месяц — потому, что за месяц сигнал не успевает вернуться туда, откуда вышел. Знал его Сигизмунд Петрович, но что же было делать? Объединение требовало безусловного выполнения планов: и по руде, и по капитальному строительству, и по экономии буквально всего — чего и не завозило даже. На корректировку планов соглашалось неохотно, редко. После того как Султан три года назад благополучно пересел в новое кресло, объединение залихорадило: новый генеральный торопился поднять его на невиданную высоту. Да только попробуй сослаться на это! Объединение не только бросит поддерживать, но и потопит тут же, в момент.
    Сигизмунд Петрович вошел в номер, швырнул радостновский донос на стол, не снимая плаща, шмякнулся в кресло. Машинально щелкнул выключателем, но тут же погасил настольную лампу: свет почему-то мешал. Голова, набухшая кровью, горела.
    Нет! Так нельзя. Нельзя опускаться! Сослан Хасанович ясно дал понять, что поможет. Ему и невыгодно, чтоб Головня загремел. Значит, можно еще бороться. Тем более что вот он — донос. Куда страшней, когда таким бьют без предупреждения, как по темени из-за угла.
    И какие бы ни вызывал документ этот отвращение и злость, надо изучить его и подумать, что можно исправить еще, а что — нет. С только что построенной двухэтажной дачей, например, ясно. Нужно срочно занести ее, обязательно задним числом, на счет комбината и превратить в профилакторий. Заселить за эти три дня... Таким образом, дача Радостнову радости не принесет, засвидетельствует против Радостнова.
    Насчет секретарши. Сигизмунд Петрович стал размышлять. Конечно, допрашивать ее никто не будет, не для того комиссия едет. Но комиссия обязательно придет в кабинет. И увидев Нину — одетую с головы до ног в японское, надушенную французскими духами, с итальянской сумкой и шведскими веками, — кто же не подумает, что такая секретарша флиртует с директором? Нужно сплавить ее недели на две в профилакторий или куда хочет, а вместо нее посадить в «предбаннике» Парфеновну, которую три года назад проводили на пенсию.
    А может, и Радостнова шурануть куда подальше на то время, пока будет копать комиссия? Во-первых, Радостнов этот, кажется, знает слишком много, может, даже и больше, чем доносит. Во-вторых, пока сигнал его ходил наверх, на комбинате не все было тип-топ, зоркий Радостное получил новые факты. В-третьих, Радостное будет активно демаскировать все, что Сигизмунд Петрович попытается замаскировать. Нет, опасно терпеть этого Радостнова в Рудном... Как же его шурануть?
    Все в Рудном принадлежало Сигизмунду Петровичу: и комбинат, и поселки с жилищным фондом, клубами, школами, детскими садами, дороги, техника, кадры... Только две точки были чужими: аэропорт и пристань. По самолюбию это не било, так как и то, и другое было дохлым, немощным: аэродром принимал только АН-2, да и то не всегда, а пристань функционировала всего два-три месяца в году. Была она конечным пунктом длинной водной дороги, что вела в Рудный с Большой земли: сначала по Лене, потом по притоку ее, и уж после этого по Кривой, на которой и стоял Рудный. Именно Кривая этот путь и портила, так как давала достаточно воды только в начале лета, и большая часть грузов из Рудного и в Рудный шла после того, как Кривая замерзала, по автозимнику.
    Пристань в Рудном имела собственного начальника, но управлялась издалека, за триста с лишним верст, приленским портом. Выл на пристани кран, небольшой склад, дебаркадер для «Ракет», ходивших сюда в хорошую воду. Кассы на дебаркадере не было — ракетчики обилечивали пассажиров, когда приходили, сами. Где-то на одной из этих площадок — кран, дебаркадер, склад — и «упирался» сигнализатор Радостнов. Как же до него добраться? Через кого? Начальник пристани исключался: с ним Сигизмунд Петрович был в отношениях недружеских и, возможно, зря критиковал за недоввоз и недовывоз, так как действительно виновата частично была Кривая.
    Раз пристань управляется отсюда, из Приленска, — значит, можно взяться за Радостнова еще здесь. Все остальное можно сделать только в Рудном.
    Сигизмунд Петрович позвонил в аэропорт, чтобы предупредить, что завтра летит первым рейсом, его всегда ждал билет, пока он был в городе, — и тут его оглушили:
    — Завтра, скорее всего, ни одного борта не будет.
    — Почему? — промычал Сигизмунд Петрович, хотя и догадывался почему.
    — По метеоусловиям Рудного.
    — Что там такое?!
    — Дожди. Аэродром размок. Сегодня тоже к вам не ходили.
    Осенние дожди! Они в Рудном нудные, как болезнь. Тучи, будто привязанные, крутятся вокруг сопки, что вздымается возле аэродрома. То они здесь, и, значит, льет, то прячутся за горой, но стоит земле слегка подсохнуть, как вновь выползают из засады, и все начинается сначала. Эх, кабы проектанты выбрали открытый способ добычи! Тогда бы от сопки этой уже и следа не осталось...
    Может случиться так, что, ожидая самолет, он просидит здесь всю фору, три или четыре дня, а когда комиссия навострит лыжи в Рудный, аэродром как раз откроется. И что тогда? Он заказал разговор с Рудным. Хоть заказ и был срочным, не давали долго. Сигизмунд Петрович успел трижды из конца в конец прочесть радостновское «творение» и кое-что наметить.
    Во-первых, нужно не откладывая остановить дело о премировании за третий квартал и подготовительные документы уничтожить. Это — очень важная улика, потому что совсем свежая. То, что сделано в третьем квартале, выдать за сделанное во втором, тогда премия за второй квартал будет совершенно законной. Насчет проходки. В двух местах новые штольни впритык подошли к старым, осталось по десять — пятнадцать метров. Перемычки надо пробить, а входы в старые штольни завалить. Тогда новые штольни вместе со старыми перекроют даже рапорты по проходке. А где взять руды, которой не хватает в сравнении с отчетами? Нужно бульдозерами и самосвалами навалить все, что можно, на тот запасной бугорок рядом с пристанью: тогда любой, даже самый придирчивый маркшейдерский замер покажет столько, что... Не пероборщить бы. В строительстве нужно бросить все на новую школу и переселить пацанву: ведь учебный год уж скоро месяц как начался. Прочие объекты подождут. Третьим кварталом их введение в строй не значится, а что и в четвертом их не сумеем поднять, сегодня комиссии не докажет...
    Много, много можно сделать — было бы только время! Кабы не три-четыре дня, а хотя бы неделя! Да где ее, неделю, взять, когда, глядишь, и трех дней не даст проклятая непогода?
    Если бы в Рудный попасть завтра, можно было бы и увеличить фору. С аэропортом у Сигизмунда Петровича совсем иные отношения, чем с пристанью. Понятно, без всякой причины, просто так закрыть аэропорт не позволено и начальнику аэропорта, но в районе аэродрома и даже под ним самим комбинат на четвертый квартал планировал взрывные работы. Согласовав с аэропортом, можно их передвинуть, а кому нужно, такую спешку объяснить тем, что без этих-де работ невозможно выполнить план по руде. Так оттянем прилет комиссии еще на три-четыре дня...
    Как много можно успеть, если попасть в Рудный завтра (напустить тумана, — усмехнулся он), и как много потерять, если задержаться хотя бы на день. Наконец дали Рудный.
    — Алло... Алло! Слушаю! — прорвался хриплый от расстояния, едва узнаваемый голос Сметанина — зама по производству.
    — Серафим Семенович! Ты? — спросил Сигизмунд Петрович, боясь ошибиться.
    — Я... я! — подтвердил Сметанин. — Именно я.
    «Именно» было любимым словцом Сметанина, и Сигизмунд Петрович успокоился: попал, куда хотел.
    — Что там творится у вас? Почему аэродром не принимает?
    — Дожди. Именно дожди...
    — Как судишь, завтра будет погода?
    — Не будет. Именно... Не высохнет. Отдыхайте...
    — Какое там «отдыхайте»! Квартал кончается, а ты — «отдыхайте»! Как там школа?
    — Школа? — удивился Сметанин. Вы спрашиваете — школа?
    — Именно! — передразнил Сигизмунд Петрович, но тут же вспомнил, что строительством у него занимается другой зам. — Ладно! Речь не о школе. Как там катер мой? В порядке? В Рудном он или, может, катается кто?
    — Именно в Рудном. Кто ж кататься будет на катере вашем?
    — Знаю я вас... Кто по ягоды, кто на зайцев... — с облегчением промолвил Сигизмунд Петрович. — Так ты, Серафим Семенович, вот что: чтоб завтра катер был здесь. И желательно — в первой половине дня.
    — Сигизмунд Петрович! Вы что же, на катере в Рудный хотите? Не доедете! Осенью! В такую погоду!
    Ехать в лодке, пусть и большой, но, в сущности, открытой, плыть не менее двенадцати часов в такую пору было безумием, но Сигизмунд Петрович не видел иного выхода:
    — Мне еще не семьдесят, а тридцать девять!
    — Говорят, «Ракета» сегодня была! Сам я не видел, но говорили! Может, и завтра пойдет? Вы спросите там...
    — «Ракета»? — Сигизмунд Петрович почувствовал, что кровь отлила от головы, и та посвежела. — Хорошо! Проверю. Но если с «Ракетой» не выйдет, я тебе еще позвоню. Не спи!
    Свой приказ не спать Сигизмунд Петрович отдал в шутку: думал, время детское, а взглянул на часы — и обомлел: пол-одиннадцатого. К кому ж стучаться теперь насчет «Ракеты»? У кого узнать, идет она или нет, есть или нет билеты и если нет — у кого искать помощи?
    Он лихорадочно начал листать записную книжку.
*
    Славомир Радостнов проснулся от холода.
    Сначала он долго не мог понять, где и на чем спит. Ноги упирались в гладкую преграду, шею натирал какой-то поручень. Он пощупал под собой — там был то ли диван, то ли три сдвинутых стула. Лежать было неудобно, каждая косточка болела.
    «Где это я? — насторожился Радостное.— Уж не в милицию ли попал?
    Это было вполне вероятно: во рту едва ворочался язык.
    В то же время ложе его показалось Радостнову знакомым.
    Он раскрыл глаза, сел. Вокруг царила тьма. Было холодно, как на улице. Попробовал застегнуть пиджак, но ничего не вышло из этого, и Радостное не сразу смекнул почему. А причина была простой: не было на нем пиджака.
    «Ах ты дьявол' — выругался он. — Пропил одежку. Надо ж».
    Пиджака было жаль еще и потому, что вместе с ним пропали сигареты. А может, переложил? Радостное полез в карман брюк, но нашел там только раздавленный коробок спичек. Это обрадовало его: теперь он мог разобраться, куда забросила судьба. Чиркнул, поднял огонек... Утомленно, будто кули таскал, откинулся в кресло и вытянул ноги.
    Судьба забросила его на этот раз в салон «Ракеты». Потому и показалось знакомым прокрустово ложе из трех кресел. Мало ли приходилось вот так ночевать, уступая рубку простуженной проводнице? Всякое было на этой посудине, чтоб ей...
    Но почему так темно? Ночь ночью, но ведь в салоне с обеих сторон сплошные окна. Должна же хоть капля света пробиваться! Особенно в порту, где по ночам не фонари — прожектора бьют огнем и в воду, и в небо. Или не в порту?
    Встать и зажечь свет в салоне «Ракеты», как в квартире, невозможно: все выключатели в рубке, наверху. А лезть в рубку... Полезешь не вовремя — можешь и по физии получить. Нет уж, черт с ними, с выключателями теми. Лежи, Радостнов, пока не гонят. Лежи и думай.
    И Радостнов приступил к делу, которым всегда занимался в первые часы похмелья: распиловкой собственной души на мелкие части.
    Какую глупость он сделал вчера! Какую глупость!
    Давно подметил Радостнов: если Нина становится к нему еще равнодушнее и грубее — значит, уехал ее начальник. Пока Головня здесь, может и пошутить, и даже изредка — когда трезвый — чмокнуть. А не в настроении днем и ночью к нему спиной — значит, начальник в командировке.  
    Напрасно вчерашней ночью пытался Радостнов хотя бы руку ей на плечо положить. Халат надела, так и спала — этого Радостнов вытерпеть не мог. За завтраком и ляпнул со зла:
    — Гляди, придет время: отбудет твоя Головня и не вернется.
    — Это почему? — как на дурака посмотрела она.
    — Не пустят больше.
    — На более высоких должностях тоже не обходятся без секретарш, — с вызовом бросила она.
    — Там, куда он отправится, кабинетов не предвидится.
    Сразу сообразила. Бросилась к шкафу, где среди лифчиков и купальников прятала деньги (Радостнов этот тайник давно обнаружил), выхватила блестящую сумку, раскрыла.
    — Так я и думала. Где бумажки?
    И не проговорился вроде, а поняла. Радостнов прикинулся:
    — Какие бумажки? Если про деньги, то кто вчера тебе зарплату отдал?
    В другое время презрительно бы уронила: «И это ты называешь зарплатой?» — но сейчас гнев захлестнул ее.
    — Тут же отдай! Отдай, иначе я...
    Волосы ее рассыпались по плечам, верхняя пуговица на халате от резкого движения отлетела. Такой разъяренной Радостнов еще не видел свою жену, вознамерившись воспользоваться этим, сделал вторую ошибку за утро:
    — Скажи, зачем спрятала, тогда отдам.
    — Значит, взял? Взял? Ты копаешься в моем белье? Мерзавец! Отдай без разговоров, иначе возьму силой!
    Это было правдой — она могла одолеть его, и не только потому, что спился — и прежде ничего не мог поделать с ней, когда она, оскалившись, бросалась в драку.
    Радостнов не стал ждать, пока на него набросятся, схватил пиджак — и за дверь. Пошел на пристань с твердым намерением напиться. Там было с кем, одна беда — не было на что: накануне, как последний дурак, отдал зарплату до копейки.
    Выручил Карась — нашел покупателя на машину угля. Быстренько набросали кузов, а минут через двадцать как раз открылся магазин. Машины той хватило до самого обеда. На обед Радостное ходил редко — какой смысл, если жена сама на работе обедает? Не собирался и в этот раз. Лег на травку подремать. Тут Франт предупредил:
    — Твоя плывет. Не за тобой?
    Ясно было, за ним. Затащит обедать — как в западню, а там... Не дают покоя бумажки. Оттягивая расправу на вечер, а может, и на завтра (ночевать дома необязательно), Радостнов скатился на дебаркадер и спрятался за бортом под скамейку.
    А тем временем жена уже доплыла. Маневра Радостнова она не заметила и, очевидно, растерялась — неуверенно этак спросила:
    — Градусов где?
    — Обедать пошел, — не моргнув глазом, ответил Карась. Умеет он не моргать, будто век, как у рыбы, нет.
    Не поверила. Застучала каблуками по сходням, к дебаркадеру. Тут и случилось то, о чем в таких случаях говорят: «Бог послал»: к причалу подошла «Ракета» — никто не ждал ее, с июля не приходила. Молодецки причалила. И не успела еще привязаться, как Радостное перевалился через два борта — дебаркадера и «Ракеты», нырнул в гальюн для экипажа и закрылся там.
    Световой день в конце сентября короткий — задерживаться «Ракета» не стала, минут пятнадцать постояла и назад. Тут только вышел Радостное на корму, погрозил кулаком половине, что стояла на дебаркадере — даже руками всплеснула, увидев, как ее обвели вокруг пальца. Потом устроился там же посреди чемоданов и рюкзаков и наконец провалился в желанный сон. Дальнейшее он помнил плохо. Понятно, за шесть часов пути из его мозга на корме успело выдуть все, что выпил в Рудном, но, как только очутился в порту, сразу нашлось еще. За два года его никто не забыл, чуть не каждый считал несчастной жертвой случая. Здесь его помнили как Радостнова, Градусовым он стал в Рудном, никто не представлял даже, какой жизнью он теперь живет.
    А кончилось это тем — как сквозь туман припомнил Радостное, — что в очередную компанию заявился Ефремович. От рюмки отказался — «завтра в рейс». Настаивать никто не стал — хорошо знали: Ефремовича не уговоришь. Посидел, послушал, а потом взял Радостнова за руку, как мальчика, и повел в свою «Ракету». Там посадил в салоне за столик и вместо водки угостил Радостнова крепким, густо-красным чаем. Спросил мягко:
    — Что ж ты, Славка, так и не выплываешь?
    Заглянул Радостное в синие добрые глаза своего первого капитана, и тут его прорвало. Заплакал, да как пошел жаловаться на судьбу... Что говорил Ефремович, утешал или нет, а может, и ругал, ничего память не сохранила. Видно, молчал, потому что последние слова капитана Радостнов запомнил все же:
    — Завтра я в Рудный иду. Отдыхай.
    Значит, он на «пятерке», той самой «Ракете», на которой начинал. Капитаном-дублером. Знакомясь с девушками, «дублера» опускал. Рекомендовался капитаном. А сложилось так, что капитаном и не стал, даже до механика не дорос... И начал, и кончил дублером. И кто был тому виной, как не она, Нина?
    Конечно, была и своя вина... Радостнов относился к тому редкому типу людей, злость которых на себя жгла их всю жизнь. Вот и теперь схватила за глотку безжалостной лапой.
    Сколько глупостей за один день! Проговорился насчет бумажек. Кабы она сама обнаружила, что их нет, можно было бы еще отпираться. А так выдал себя с головой. Сбежал из Рудного... Зачем? Разве ж не знал, что все равно вернется? Только Нину довел до бешенства. Напился, как... В голове Радостнова промелькнуло слово «свинья», но он отогнал «свинью» и закончил: «как алкаш».
    И еще. Уж не выболтал ли Ефремовичу свою самую страшную тайну — отчего не вышло у него семейной жизни да и жизни вообще? Это было то, о чем Радостнов все время боялся проболтаться. Каждый раз с похмелья вспоминал: проболтался или нет? Вчера, казалось ему, это наконец случилось.
    Радостнов сжал кулак, саданул себя под ребра. Он не знал, как теперь держать себя перед Ефремовичем и вообще перед всем светом. Одна надежда была, что дальше капитана это не пойдет. Может, взять да попросить, чтоб не рассказывал никому? Но ведь можешь нарваться совсем на другой результат. Может, слушал-слушал человек да пропустил мимо ушей, думая о своем, а просьбой своей заставишь вспомнить и запомнить и жене хотя бы сказать: «Знаешь, что мне Славка сказал?» А от жены, пусть себе и капитанской, уже в такой свет помчится...
    Стукнувшись затылком о поручень, Радостнов упал на свое остывшее ложе и попытался ни о чем не думать. «Ракета» потихоньку качалась, но плеска волн не было слышно — значит, она со стороны реки закрыта другими судами, связана с ними. Потому и не пробивался в салон слабый ночной свет.
    На этот раз Радостнов пролежал не больше пяти минут. Выпитая накануне водка уже не грела, а рубашка от холода не спасала. Радостное сунул руку под спину, чтобы содрать с кресел бязевые чехлы и накрыться ими. Рука нащупала какую-то более плотную ткань. Радостнов вытащил ее... Это был его пиджак! С сигаретами — вот удача!
    Он шатаясь встал, попытался одеться, но озябшие руки не попадали в рукава. Набросил на плечи. Придерживая полу, вытащил из кармана сигарету, сунул в зубы. Хватаясь за спинки кресел, двинулся к выходу. Тьма заполняла салон, как черная вода. Только через самый верх левых окон — теперь они были от Радостнова справа — сочился робкий свет самого раннего утра.
    Споткнувшись три или четыре раза неведомо обо что, ушибив бедро о высокий столик, он вытянул руки, нашарил ручку, головой вперед выскочил из салона. Чтоб не упасть, вцепился в поручень, выставил лицо из-за фальшборта — там, казалось ему, больше воздуха, хотя корма на «Ракете» и открытая. Перед самым носом он увидел окрашенное в красный цвет железо. С левого борта «Ракеты» была не другая «Ракета», а баржа-«ракетница», с которой скоростные суда получали сжатый воздух и электроэнергию, где в каптерках хранилось всяческое добро.
    Поручень был мокрым — Радостное набрал из-под него в ладони капель и освежил щеки. На барже луж не было — значит, ночью дождь не шел. Откуда же капли на поручне? Радостнов припомнил давнее поучение Ефремовича: «Если в ясную погоду на металле роса оседает — жди тумана».
    С того конца баржи, где она врезалась в берег, послышался грохот шагов и голоса. Очевидно, шли ракетчики готовить к рейсу суда. Радостнов вдруг почувствовал себя на «Ракете» человеком посторонним, чуть ли не вором, забравшимся в чужую квартиру. Кто б его ни увидел, кроме Ефремовича, мог спросить: «А что вы делаете здесь?» — и он не нашелся бы что ответить. Он отступил вправо, ближе к двери в салон — здесь фальшборт, поднимаясь вверх, соединялся с верхней палубой, можно было спрятаться за листом дюраля. Этого, кстати, и не требовалось, потому что заметить его на корме с баржи можно было только перегнувшись, а переходя через «Ракету» верхом на соседнюю, вообще не видишь, что делается внизу.
    Двое мужчин подошли к трапу. Что это мужчины и что их двое, Радостнов, хотя и не видел, понял по шагам и голосам. Один саданул в трап ногой — трап задребезжал, переваливаясь с боку на бок.
    — Нет, брат, — сказал, видимо, тот, что «испытывал» трап,— и не проси. Не полезу я на верхотуру эту. После одной бутылки и то не рискнул бы, а мы ведь с тобой не одну — правда?
    И сыто захохотал. Другой молчал. «Верхотура, — подумал Радостное. — Полтора метра. Не один я нынче с похмелья, выходит».
    — Да и зачем? — продолжал тот же голос. — Я тебе больше не нужен. Вот твоя «Ракета». Видишь номер — пять? Это, брат, настоящая отличница. Капитан — орденоносец, таких на пассажирском флоте негусто. Так что заходи, устраивайся, а придет капитан — скажи: «Я Капитон Ефремович, от Егора Фомича. Мне нужно срочно быть в Рудном». И все.
    — А может, лучше все-таки взять билет? — спросил другой.— Я же все равно в командировке, не свои деньги плачу.
    — Не можем, дорогуша, не можем. Пятьдесят восемь билетов на этот рейс уже продано. Больше не положено. Понимаешь? Нельзя.
    — Почему нельзя?
    — А случись что-нибудь, проверки пойдут... Кто отвечать будет? Егор Фомич.
    — Что может случиться?
    — Что б ни случилось, самый первый пункт проверки — сколько было отправлено пассажиров... Так что, брат, ничего не поделаешь: хочешь ехать — езжай зайцем.
    — Но ведь, сколько я видел, как «Ракеты» битком набивают!
    — Это по пути. Там можно, потому что отвечать в случае чего капитан будет. Сами пассажиров берут, обилечивают сами... А вокзальная касса на лимите. Ну, возьми билет по пути, будто не здесь сел, а на Стогах.
     — Как же я отчитаюсь с таким билетом?
    — Вот я и говорю. Ну, брат! Счастливого плавания.
    — Постой! Меня хоть с капитаном познакомишь? А ну как принципиальный такой, что и не возьмет? Я ж пропаду!
    — Возьмет. Только запомни: его — Капитоном Ефремовичем, а меня — Егором Фомичом зовут... Ха-ха-ха! Не забудешь, как меня зовут?
    — Знаешь, для меня так важно сегодня быть в Рудном... Я же говорил, квартальный план горит... Дождемся капитана, прикажи...
    — Твоему квартальному наш квартальный поможет. Кабы не наш квартальный, думаешь, погнали бы «Ракету» на Кривую вашу? То-то же. А подойти к капитану и приказать: возьми безбилетника — мне неловко. Да ты не волнуйся, возьмет! Даже не переспросит!
    — Почему?
    — Потому что на пенсию не желает. Возраст пенсионный, а у него дочка в школе учится еще... В седьмом, что ли. Правда, есть еще одна — лет на десять старше, да та появилась на свет, так сказать... Чужая. А своя — мала. Ну охота деду на ноги поднять, не бесприданницей выдать...
    «И у Ефремовича своя тайна... — подумал Радостнов. — И вот ее совсем посторонние обсасывают. Пользуются даже ею... Не потому ли молчал вчера, когда я свою выкладывал?»
    Ему стало немного легче — не один такой несчастный.
    — А насчет того... Как его, Радостнов? — донеслось до Радостнова. — Насчет Радостнова не беспокойся. Часа через два отправим радиограмму, и сегодня же он будет здесь. «На ковре»... Этой же самой «Ракетой» прикатит. Ну с богом!
    Ошеломленный Радостнов выглянул из своего укрытия, чтобы посмотреть, кем названа его редкая фамилия — несомненно, его собственная: человека провожали в Рудный, где других Радостновых не было.
    Возле трапа он увидел только две нары ног, обутых в дорогие туфли. Выше колена фигуры терялись в полумраке. Мужчины поцеловались, чмокая громко, со смаком — так обычно целуются нетрезвые, потом одна пара туфель развернулась и застучала по железу к берегу. Другая в нерешительности затопталась, потом замерла.
    Значит, часа через два пойдет радиограмма, чтобы его, Радостнова, отправили сюда. «На ковер»... За что? За какую вину? Радостнов, конечно, знал, что он не ангел, но его пугала неизвестность. Если бы неведомому портовому начальнику жаловался начальник Рудненской пристани, то это было бы понятно. Да человек этот, ясно было, не имел отношении не только к пристани, но и вообще к речникам, так как боялся, что его не возьмет «Ракета». Кто же это? Кому не угодил Славомир Радостнов?
    Радостное хитрил перед собой, он отлично знал, кому в Рудном мог стать поперек дороги. Но он уговаривал себя: «Не бойся... Это ошибка. Они совсем о другом говорили. Ну кому ты нужен? Такой ничтожный и слабый! Тебе послышалось — «Радостнов». Просто послышалось. Вот взойдет па борт, и ты убедишься, что видеть не видел его никогда».
    Человек чиркнул спичкой. Та сломалась. Видно, она была последней: на баржу упал коробок.
    Потенциальный безбилетник подхватил портфель, стоявший у его ног (в портфеле звякнуло), и шагнул на трап. И Радостное пошел ему навстречу, чтобы развеять страх. («Нет! Видеть не видел его никогда!»)
    Неизвестный взошел на «Ракету», постоял минутку, потом начал спускаться на корму. Тут и встретил его Славомир.
    — Доброе утро! — словно заискивая, сказал незнакомец. — А я думал, здесь никого нет. Вы из экипажа?
    — Нет, — ответил Радостнов, сжимаясь. — Я человек случайный.
    — А-а... — холодно протянул незнакомец. — Так, может, дадите прикурить?
    — Можно, — Радостнов вынул раздавленный коробок, чиркнул и поднес спичку. Огонек выхватил из тьмы черные очки и квадратный подбородок. Надеялся зря — перед ним стоял Головня.
*
    Человек, поднесший спичку, отвернулся вдруг и, закрывая лицо локтем, рысцой бросился к салону. Только и успел Сигизмунд Петрович заметить мазутное пятно на сером пиджаке. Хлопнула дверца. Сигизмунд Петрович затянулся и с недоумением посмотрел вслед.
    Что это он? Может, вор? Вот было бы интересно к приходу капитана поймать вора на его «Ракете». Услуга за услугу. Пожалуйста, Капитон Ефремович, держите грабителя, а за это отвезите меня без билета в Рудный... Чтоб не забыть, он несколько раз повторил имя капитана: «Капитон Ефремович... Капитон Ефремович...» Наповторялся до того, что начал терять смысл того, что повторять. Разозлился — что за вздор? «Капитон — как капитан, а по отчеству — как тестя. Как тестя...» Уверенный, что теперь уж не забудет, оставил это и переключился на человека со спичками.
    Что он здесь делает, этот случайный? Тоже ждет капитана? Или, может, обычный бич — нашел ночлежку? Вряд ли. Бич скорее уснет на берегу, под забором: и теплее, и никто не обругает...
    Сигизмунд Петрович как следует вора или бича, или кто он там, не разглядел: темно было еще, да и черные очки... Так привык к ним, что снимал, только спать ложась, а в темноте ведь они не помогали — наоборот.
    Если бы в детстве ему сказали, что когда-нибудь будет носить очки, посмеялся бы с презрением, а может бы, и щелкнул по лбу такому пророку. Рос атлетом, на голову выше всех мальчиков в классе. Про хворобы и говорить нечего: ни разу не кольнуло нигде. Это и определило его судьбу: поступил в горный, но учился не геологии-металлургии, а прыгать с шестом.
    Так получалось здорово, что и институт кончил — все прыгал. Уже газеты о нем писали, на Олимпийские игры собирался. Да допрыгался: сломался однажды шест и так неудачно бросил его с пятиметровой высоты, что думал, вообще видеть не будет, но подлечили, только сказали: больше не прыгай.
    С того времени, четырнадцать лет уже, и носил очки. Сразу выбрал черные: более импозантны.
    Сигизмунд Петрович всегда с удовольствием вспоминал «прыжковый период» своей жизни: кормят тебя, одевают, возят... В двенадцати странах побывал. Одно плохо — режим. Тренер даже жениться запретил. Потом, сказал, свое наверстаешь. А такая была девчонка... Ждать не стала, нашла футболиста. У тех режим помягче...
    Сигизмунд Петрович провел ладонью по лицу. Вишь, куда занесло от «вора» — к первой любви! Стареем, что ли? Видно, бессонная ночь на слезу настроила. Долой сентиментализм, день действий начинается...
    У Сигизмунда Петровича как человека дела днем действий был каждый день.
    Он сел на скамью, что полукругом шла по корме. Запахнул плащ — быстро ж речной холод пробрал сквозь толстый свитер. От нечего делать стал разглядывать уголок «Ракеты», в котором оказался. Прямо от его длинных ног шли ступеньки наверх, на палубу: слева изгибался проход в салон, а справа — такой же к другой дверце. Вдруг эта дверца открылась, и из нее вышел взлохмаченный парень в тельняшке, поверх которой был наброшен ватник. Это был уже, наверное, не гость и не случайный человек, он караулил судно. Сигизмунд Петрович насторожился, ожидая вопросов и готовя один ответ на все — «жду капитана», но лохматый попросил подвинуться, снял скамью, достал из-под нее какое-то тряпье и исчез за дверцей под лестницей. Верно, то был ход в машину: там, где скрылся парень, зазвякало железо. Сигизмунд Петрович не раз ездил на «Ракетах», но туда, где хозяйничает команда, ему не приходилось попадать.
    На лестнице показался среднего роста пожилой мужчина в теплом бушлате с нашивками на рукавах и форменной фуражке. У него и брови были седые, а они ведь седеют, кажется, в последнюю очередь, после бороды и головы. Сигизмунд Петрович мгновенно понял, что это и есть капитан, внутренне подобрался и шагнул навстречу:
    — Здравствуйте!
    — Здравствуйте, — капитан склонил голову, он стоял на четвертой ступеньке и от этого казался выше бывшего прыгуна.
    — Я к вам, капитан...
    Сигизмунд Петрович сказал «капитан» вместо «Капитон», но не это еще было бедой. Он с ужасом почувствовал, что забыл отчество капитана. «Как у тестя... — лихорадочно вспоминал он. — Как же тестя? Роман... Роман...» Капитан терпеливо смотрел на него. Сигизмунд Петрович не выдержал такой пытки для мозга и сдался:
    — Я от Егора Фомича.
    — А он мне о вас ничего не говорил, — без недоверия, просто сообщая, промолвил капитан.
    — Он меня послал час назад! Вы его когда видели: вчера?
    — Нет, — все тем же спокойным голосом сказал капитан.— Я его видел только что — на раскомандировке.
    — Может, он не заметил вас?
    — За руку здоровались, — усмехнулся капитан.
    Отчаяние и злость сдавили Сигизмунду Петровичу горло. Проклятый перестраховщик! Такую подножку подставить... Что делать? Бежать к нему? Может, уже и в порту нет. Такие умеют исчезать почти бесследно...
    — А вам чего, собственно говоря? — капитан взглянул на часы.
    Сигизмунд Петрович понял, что надеяться можно только на доброту этого человека.
    — Я начальник комбината в Рудном! Понимаете? У меня план горит! Я должен быть обязательно в Рудном сегодня! А самолеты не летают! И на «Ракету» билетов нет!
    Он сказал все это так, словно спешил к умирающей матери.
    — Когда самолеты не летают, у нас обязательно круговерть, — покивал головой капитан. — А документ у вас есть?
    — Документ? Какой?
    — Что вы — начальник комбината.
    Сигизмунд Петрович дрожащей рукой достал удостоверение и развернул его.
    — Хорошо. Идите в рубку. Потом, если захотите, сможете в салон перейти. А пока — в рубку.
    — Капитон Ефремович... — вдруг вспомнил Сигизмунд Петрович. — Спасибо! Верьте: в долгу не останусь!
    — Спасибковать будете, как доберемся до вашего Рудного, — озабоченно проговорил капитан и рванул ту самую дверцу, за которой орудовал лохматый, — Идите, идите в рубку!
    Сигизмунд Петрович быстренько пошел наверх. Дверца рубки не поддавалась, пока не догадался повернуть ручку. В рубке было чисто убрано. Топчан в задней части ее отгораживала занавеска, придававшая рубке какой-то домашний вид.
    «Так я вам и пойду отсюда в салон, — подумал Сигизмунд Петрович. — Там же людей будет как в бочке сельдей. Да еще узнает кто-нибудь — не отвяжешься».
    Он расстегнул плащ, но через минуту убедился, что в рубке не намного теплей, чем на корме, и закутался вновь.
    Тьма за стеклом постепенно расходилась. Сигизмунд Петрович сквозь лобовое стекло и свои очки уже отчетливо видел берег и щепки на нем.
    Наклонившись, в рубку спрыгнул капитан; не снимая бушлата и фуражки, отодвинул кресло от штурвала и взялся за рычаги. Под ногами вздрогнуло и загудело. Баржа слева и суда справа поплыли вперед — это «Ракета» пошла задним ходом, оставляя коридор свободной воды.
    Минута, другая, и все то, что было рядом, стало так далеко, что Сигизмунду Петровичу показалось, будто никакого коридора нет. Тогда «Ракета» плавно повернула направо, к пирсу. Там стояла плотная толпа. Увидев «Ракету», она задвигалась, но напрасно: «Ракета» прошла мимо.
    «Куда это он?» — подумал о капитане Сигизмунд Петрович.
    — А почему вы настаивали, чтобы я сначала обязательно сидел в рубке? — припомнил он.
    — Гирю брать будем, неохотно сказал капитан.
    — Гирю? Какую?
    — На ноги себе. Чтобы быстрей бежать.
    Сигизмунд Петрович пожал плечами. Он стоял сзади, но капитан увидел его движение в зеркале:
    — У вас план?
    — План.
    — Ну и у нас план. И у «Ракеты» моей, и у пассажирского управлении. Наша задача — побольше пассажиров перевезти, побольше денег собрать. Но еще и у порта план. В основном тонно-километры.
    Капитан умолк, насупился: впереди змеился гигантский кнут земснаряда. Судам в затоне он оставил совсем узкую щель. Сквозь щель эту идти нужно было весьма осмотрительно, но Сигизмунд Петрович того не понимал:
    — Ну и?.. — подогнал он, отвлекая внимание капитана.
    — Тонны — все равно тонны, тонны картошки или камней. Гравийный участок по пути к Рудному знаете?
    — Знаю.
    — Грейфер там вчера утопили. А план портовый горит. Вот и повезем мы с вами новый.
    — Грейфер? — наморщил лоб Сигизмунд Петрович. — Это грузозахватное приспособление для кранов? Вроде экскаваторного ковша?
    — Оно.
    — Куда ж его на «Ракету»? В салон не войдет, на корме не поместится...
    — Только сюда, — капитан ткнул пальцем вперед и едва заметно вздохнул.
    — А все-таки, — признался Сигизмунд Петрович, — не вижу связи между грейфером и тем, что я должен сидеть обязательно в рубке.
    — ТБ,— объяснил капитан. — Техника безопасности. Грейфер весит две тонны. А ну сорвется? Обшивку палубную — два миллиметра дюраля — как бумагу папиросную, прорвет.
    Пока шел этот разговор, «Ракета» успела развернуться и привязаться к пирсу. Капитан воткнул справа от панели какую-то ручку, крутнул — раздался страшный с подвывом гудок. На пирсе вздрогнула и пошла вокруг себя кабина крана, и над палубой завис помост из сбитых досок. Рядом с рубкой застучали шаги. Двое мужчин, в одном из которых Сигизмунд Петрович узнал лохматого моториста, перелезли через поручень и побежали по палубе. От столбика, что торчал у переднего края палубы, к рубке тянулась антенна. Моторист снял ее со столбика и, наматывая кольцами на руку, отнес к рубке. Потом оба с двух сторон вцепились в помост:
    — Майна! Вира! Майна!
    Доски почти без стука легли на палубу. Крановый трос поплыл вверх, изгибаясь как уж.
    — Не понимаете, для чего настил? Чтоб нагрузку распределить на большую поверхность, — объяснил капитан, уловив взгляд Сигизмунда Петровича. — Иначе палубе не выдержать. Провалиться может!
    Трос вернулся с огромной железной грушей. Опускаясь, она начала раскрываться снизу, словно чудовищные челюсти. Мужчины подскочили к ним, качнули. Челюсти разошлись до конца и легли на доски. «Ракета» присела,  вдавилась в воду. Капитан крякнул, будто не судно, а он сам принял на загривок что-то пудов под шесть.
    — Остается привязать? — спросил Сигизмунд Петрович.
    — А к чему привяжешь? — с горечью произнес капитан. — Придется рулить соответственно — без поворотов крутых, без рывков. Не дай бог на полном ходу па кочку наскочим... Вода ж предзимняя, малая. На той неделе две «Ракеты» сели. А еще беда — заслоняет. И так на «Ракете» обзор слабый, а эта балда...
    Он до упора выкрутил кресло вверх и, придвинув к панели, влез на него. Снял фуражку, бросил на панель под лобовое стекло. Волосы у него оказались совсем седыми, мягкими и густыми. Они волной шли от высокого лба до затылка.
    Моторист навесил антенну па столбик, потом мимо рубки пошел на корму. Другой же мужчина, без шапки и в пиджаке с мазутным пятном на спине, воровски оглянулся на рубку, а потом перелез через грейфер и исчез за ним — очевидно, спустился с палубы на нос.
    — Кто это у вас? Тот, что через грейфер полез. Я его видел с час назад, и он сказал, что на «Ракете» случайно. А теперь гляжу — работает, — не сдержал любопытства Сигизмунд Петрович. — Да еще кажется, что где-то мне он раньше встречался.
    Капитан осторожно подал рычаг на себя — «Ракета» мягко отошла от пирса и, медленно набирая скорость, двинулась вдоль него назад, к вокзалу.
    — Вы о ком? О том, что за грейфер держался? Могли встречаться, могли. Он же в Рудном вашем, на пристани работает.
    — А вы откуда его знаете?
    — Кому ж и знать Славку Радостнова, как не мне? Я его «Ракету» гонять учил. Стажировался сперва, потом дублером моим был. Навигации две. Потом на другую «Ракету» перевели.
    Все сказанное за фамилией «Радостнов» Сигизмунд Петрович слышал как во сне. В его ушах гудело одно: «Радостнов... Радостнов... Радостнов...»
    А капитан, понизив голос, продолжал:
    — Научил баранку крутить, а ума не дал, к сожалению. А у него что-то с женой вышло... Развелся. Бабе что? — махнула хвостом да уехала куда-то. Славка один остался. Ну поискал бы другую, так нашел же любовницу — бутылку... Ну и налюбился с ней до того, что в позапрошлом году в первый день навигации «Ракету» в пирс вогнал. Тут его...
    «Радостнов... Радостнов здесь», — било в виски.
    Капитан резко оборвал о Радостнове:
    — Смотрите, что на причале творится. Узнали уже! Не умеют девки наши язык за зубами держать.
    — Какие девки? — спросил Сигизмунд Петрович. «Радостнов... Радостнов...» — не стихало в нем.
    — Кассирши, диспетчерши, справка... Ну что теперь? Лучше бы рейс совсем отменили, чем так. Ну что делать?
   Капитан явно разволновался, даже лицо покраснело, что при его седине было особенно заметно.
    — А что такое? — попытался, как напасть, сбросить с себя недобрую фамилию Сигизмунд Петрович.
    — Я ж говорил — две тонны грейфер весит. Чтоб его довезти, приказано на такой же вес пассажиров на борт не пускать. Половину. Кого я выбирать должен? Кого на «Ракету», кого с «Ракеты» толкать? — со злостью, стоя уже на ступеньке, пружинисто вынырнул из рубки и хлопнул дверцей капитан.
    А Сигизмунд Петрович, занятый своим, пропустил момент, когда «Ракета» подошла к причалу. Он внимательней глянул туда. На причале клокотала толпа. Наиболее плотной она была там, куда подается трап с «Ракеты» — у небольшого возвышения на металлических стойках. Человек пять, в том числе и женщина, теснились на самой площадке, рискуя свалиться с нее в полоску воды меж причалом и «Ракетой». Кто-то пытался протиснуться к этой желанной точке, волоча за собой чемоданы... Все размахивали над головой голубыми бумажками — ракетными билетами.
    Сигизмунд Петрович наконец понял, что произошло. Произошло столкновение интересов двух портовых служб — пассажирской и грузовой. Грузовой срочно требовалось доставить грейфер, но своих «Ракет» у грузовой нет, вот она через руководство порта и захватила чужую. Пассажирская, в свою очередь, тоже недовыполняет план, для нее и пол-«Ракеты» — хлеб. Так и вынесли соломоново решение: пассажиров взять хотя бы столько, сколько позволяет двухтонный грейфер. Капитан сказал — половину. Значит, половина тех, что волнуются на причале, в Рудный сегодня не попадет, несмотря на билеты.
    Сигизмунд Петрович представил себя в этой мятущейся толпе. Понятно, он сильнее многих и мог бы пробиться,  если бы это не был рейс на Рудный. На глазах людей, возможно знающих тебя, расталкивать локтями и орать с перекошенным лицом человек его ранга не имеет права. Значит, так и остался бы на причале с билетом? А те, кого в Рудный гонит сегодня и не такая срочная нужда, поехали бы, благодаря нахальству и ловкости? Нет, это же просто мерзость! Придумать такое! Лучше бы, правда уж, рейс совсем отменили! Хоть справедливость бы соблюли...
    Потом Сигизмунд Петрович поставил себя на место пассажирской и грузовой служб, их общего портового начальства. План есть план, дело государственное, план выше интересов частных лиц. Ну потолкают друг друга, поматерят на посадке, зато половина все же будет сегодня в Рудном. Завтра, может, пассажиров меньше будет, и всех заберет одна «Ракета»: и оставшихся, и завтрашних. А если отменить рейс совсем, тогда обязательно кто-нибудь останется и завтра... Сигизмунду Петровичу но угрожало остаться. Он отвернулся от причала и углубился в свои мысли. То, что Радостнов здесь, на «Ракете», надо как-то использовать. Надо присмотреться к этому типу, вспомнить, где встречался с ним и чем ему насолил. Без причины никто доносы писать не станет. Нужно хотя бы догадаться, чем дышит, чего хочет. Может, кто из подчиненных Сигизмунда Петровича стоит за ним?! Дело ясное, это непросто. Но нужно быть готовым, не растеряться, если случай вновь сведет, как час... нет, уже два часа назад. До Рудного триста — где там триста! — триста шестьдесят километров, кажется. И для «Ракеты» не так мало. Можно будет сойти вниз, продефилировать по «Ракете»...
    Навострил лыжи Радостнов этот в Рудный и не знает, что уже летит туда радиограмма, которая длинной косматой лапой вернет его сюда, в порт... Хотя черт его знает... Сигизмунд Петрович засомневался в обязательности Егора Фомича. Такие обещают все, что попросишь, пока пьют твой коньяк. Стоит протрезвиться, как все обещания их превращаются в дым.
    Снаружи неслись беспорядочные крики, мужские и женские, ругань на высоких нотах. Все это Сигнзмунда Петровича не касалось и интереса не представляло. Он думал о своем.
    Вдруг весь этот шум стал тише, отодвинулся словно. Сигизмунд Петрович выглянул из рубки — оказалось, «Ракета» уже отошла на несколько метров от причала. Те, кто остался на нем, вздымали в небо голубые бумажки.
    Вошел капитан, сердито хлопнув дверцей, сел. Мотор завыл громче. Замелькали портовые краны, потом пирс кончился. Теперь «Ракета» шла по узкой и извилистой ленте, с обеих сторон которой тянулись широченные поля донного песка.
    — Так мало воды?
    — Осень! — хмуро откликнулся капитан. — Совсем затон обсох. Кабы землесосами не углубляли, и не выйти из порта.
    — Но ведь это Лена! Не Кривая!
    — А что Лена? И она по вечной мерзлоте течет. Родниками не питается. Что притоки дают, то и гонит. Как по тарелке.
    Сигизмунд Петрович подивился: Кривая, текущая с севера, где уже должны перемерзнуть ручьи, вздулась — даже «Ракеты» снова пошли, а Лена пересыхает.
    «Ракета» двигалась непривычно медленно, что Сигизмунд Петрович для себя объяснил мелководьем. Но капитан, словно подслушав его мысли, сказал:
    — Проклятый грейфер. На крылья как следует поднять не могу.
    — Пассажиров слишком набилось?
    — Да нет, не пустили. В том беда, что две тонны грейфера — не две тонны пассажиров.
    — Не все ли равно?
    — Две тонны пассажиров полсалона занимают. Нагрузка — равномерная. А две тонны грейфера — в одной точке...
    Собственно говоря, как технически образованный человек Сигизмунд Петрович и сам мог догадаться об этом. Судно, где все работает на скорость — и обтекаемая форма, и тонкая обшивка — минимальный собственный вес, конечно же, не приспособлено для перевозки таких «негабаритов». Как только нарушается внешний вид судна или превышается вес — сразу падает скорость.
    — Мотор греется, — отметил капитан. — Еще и из затона не вышли, а уже...
    Он щелкнул по шкале какого-то прибора.
    Слева по борту показалась кирпичная труба водонапорной станции — здесь, как помнил Сигизмунд Петрович, и был конец затона, станция брала воду уже из Лены. Было время, он пользовался «Ракетами» два-три раза в лето — «Ракета» была удобна тем, что привозила в центральный поселок, где размещалось управление комбината и где жил сам Сигизмунд Петрович. Но, с тех пор, как стал начальником комбината, он прочно «пересел» на самолет, хотя аэропорт и находился за тридцать километров от дома: «Ракета» шла шесть-семь часов, и за это время к нему то и дело подходил один, другой, третий — получался какой- то внеплановый прием. Просьбы, жалобы... В самолете ходить не положено. А что далеко аэропорт — беда пустячная: не пешком же ходить. Еще и лучше: пока доедешь, успеешь узнать от шофера обо всех новостях Рудного и, если нужно, продумать меры.
    «А из рубки совсем другой обзор, чем из салона, — подумал Сигизмунд Петрович. — Во-первых, выше сидишь, во-вторых, смотри, куда хочешь — хоть вперед, хоть назад». Он повернулся направо — там, за далеким лесом коренного берега, вставало дымно-красное солнце. В своих очках Сигизмунд Петрович мог смотреть на него совершенно спокойно.
    Капитан поднял с напели ручку мегафона:
    — Володя, зайди.
    Через минуту в рубку прыгнул моторист, вопросительно поднял лицо. Причесанный гладко, с пробором, он показался теперь Сигизмунду Петровичу совсем иным.
    — Привязываться будем, — сказал капитан.
    — Ясно. К чему?
    — К берегу.
    — На рейде ж судов хватает.
    — На воде стоять — пассажиров простуживать. Привяжи к кустам и сходни сбрось. Может, кто выйдет ноги размять. Долго стоять будем.
    Моторист ушел, «Ракета» сбавила скорость и повернула к желтым осенним кустам.
    — Что случилось? — поинтересовался Сигизмунд Петрович. — Почему стоять?
    — Туман впереди. Не видите разве?
    Сигизмунд Петрович прищурил глаза и более внимательно глянул на реку. Над водой стлалась дымка, кое-где стояли белые столбы и пригорки. Но видно было довольно далеко.
    — Я не сказал бы, что это туман, — с усмешкой произнес он. — Скорее туманец.
    — Скоростное судно и в таком идти не может, — сухо проронил капитан.
    — А почему вы сказали — долго? Солнце же встало. Значит, скоро потеплеет, а туман исчезнет?
    — Что солнце! Осеннее оно.
    — А как долго?
    — Кто ж его знает? Может, до десяти, а может, и больше.
    Сигизмунд Петрович взглянул на свои электронные: 6-52 — светилось на циферблате.
    «Ничего себе... Сколько ждать... — подумал он. — А может, это и к лучшему? Подумаешь, приеду на три часа позже. Зато Радостнов... Радостнов же здесь... Надо сойти и присмотреться к этому проходимцу».
    Желтое и красное — осенние кусты — надвинулось как-то мгновенно, потом поехало вверх и исчезло. «Ракета» ткнулась в серый песок. Сверху с обрыва свисали перепу»танные корни. Моторист поднялся на палубу с носа и намотал на них канат.
    «Надо сойти. Надо...» — вяло думал Сигизмунд Петрович, но вместо этого отвалился назад, спиной на тумбу, на которой стояла рация.
    — Вы, я вижу, не выспались? — донесся голос капитана. — Так ложитесь, спите. У нас в рубке есть где поспать.
    «Действительно, не повредит часок полежать». Сигизмунд Петрович встал со ступеньки, на которой сидел у входа в рубку, и сделал два неуверенных шага к топчану за занавеской. Топчан аккуратно был застелен зеленым одеялом, была и подушка. Сигизмунд Петрович лег на одеяло, вытянул ноги — они уперлись в стенку.
        Накройтесь! Холодновато! — посоветовал капитан, но Сигизмунд Петрович уже не понимал слов. Он провалился в сон, где суетилось все, что видел вчера и сегодня: Радостнов в обличии Сослана Хасановича говорил ему голосом Егора Фомича, что обязательно пошлет радиограмму, чтобы его, Сигизмунда Петровича, вызвали в порт «на ковер»... Что это именно Радостнов, Сигизмунд Петрович и не подумал бы, да человек с лицом бывшего генерального повернулся спиной — там на сером пиджаке оказалось черное мазутное пятно, и Сигизмунда Петровича охватил ужас от коварства доносчика, который так ловко меняет лицо. От ужаса он проснулся. Сел на топчане. «Ракета» по- прежнему стояла, сквозь лобовое и боковые стекла был хорошо виден серый песок обрыва. Сигизмунд Петрович повернулся и глянул в заднее стекло...
    Там он не увидел ничего. Было такое впечатление, что стекло стало матовым, как в вагонных клозетах. Сигизмунд Петрович мог бы поклясться, что совсем недавно оно было прозрачным. Да и зачем матовое стекло в рубке? Капитан же должен видеть и то, что остается сзади. А иной раз «Ракета» идет и задним ходом... Что ж тогда за диво? Что? Сигизмунд Петрович мизинцами под стеклышками очков протер глаза и наконец проснулся по-настоящему. Тут же вспомнил все, что было перед тем, как он провалился в сон.
    На часах поблескивало: 9-02. Уже — девять. Выходит, прошло два часа, а туман не только не рассеялся — сгустился. Разойдется ли до десяти? Капитан куда-то исчез, спросить некого. Сигизмунд Петрович достал сигареты и вспомнил, что у него нет спичек. Он внимательно осмотрел рубку — не валяются ли где, но не нашел ни спичек, ни курева, ни пепельницы — видимо, в рубке не курили.
    Еще хотелось и есть, но у Сигизмунда Петровича но было ничего. О «Ракете» он узнал поздно, когда буфеты в гостинице закрылись. В ресторане же он взял только коньяка, хоть и много, пару бутылок не допили, но только коньяка, из ресторана брать еду как-то непривычно. Егор Фомич, в квартире которого Сигизмунд Петрович провел полночи (жена того поехала куда-то), не догадался предложить хотя бы бутерброд, а просить начальник комбината постеснялся. Вся надежда была на буфет «Ракеты» — Сигизмунд Петрович помнил, что на «Ракете», случается, что-нибудь да бывает: булочки, коржики, конфеты, томатный или яблочный сок. «Надо поспешить, пока не съели-выпили», — усмехнулся он, выбрался из рубки и сошел вниз.
    На корме стояло и сидело несколько человек. Радостнова среди них Сигизмунд Петрович как будто не заметил и пошел в салон. Там было холодно и сыро, как в склепе. За двумя столиками, что стояли между креслами в начале салона, пятеро или шестеро пассажиров подкреплялись взятым с собой. За буфетной стойкой никого не было; не было и следа, что здесь что-либо «давали»: стойка была чисто протертой, без крошек и следов мокрых стаканов. Оставалось надеяться, что буфет будет все же работать, и выяснить, когда, чтобы не опоздать. Здоровый организм бывшего прыгуна, привычный к регулярным приемам пищи, властно требовал своего.
    Слева от стойки зеленела закрытая дверца. «Не постучать ли да спросить? — подумал Сигизмупд Петрович. — Может, там кто-нибудь есть. Неловко? Что ж тут неловкого? Просто спрошу, и все». Он стукнул в дверцу. Та пошла в сторону, как в вагонном купе, выглянул моторист.
    — Вы не скажете, — Сигизмунд Петрович постарался придать своему вопросу шутливый тон, — когда раскроет свои гостеприимные двери ваш ресторан? Очень хочется чашечку кофе.
    — А, это вы? — послышался из-за спины моториста голос капитана. — Заходите! Я думал, вы спите еще.
    Сигизмунд Петрович протиснулся — моторист тут же толкнул дверцу назад. В помещении, похожем на пенал, едва умещались лежак и фанерный столик возле него. Капитан сидел па постели, моторист — на табуретке, с которой не вставай мог открыть и закрыть дверцу.
    — «Ресторана» сегодня не будет, — сказал капитан. — Садитесь вот с нами, чайку погоняйте.
    Сигизмунд Петрович заколебался — как-то неловко показалось ему ехать задарма, спать на чужой постели да и еще и есть чужую еду. Но здоровый организм требовал.
     — Не откажусь, — сказал он и опустился на лежак — больше было некуда. Капитан подвинулся в угол.
        Володя, налей товарищу, — промолвил капитан. Моторист поднял чайник и начал осторожно цедить в стакан темную жидкость. Очевидно, здесь обходились без заварника, чай сыпали в большой чайник, когда закипал — по-студенчески.
    На столе лежал крупно накромсанный хлеб, тарелка с вывернутой тушенкой. Сигизмунд Петрович подцепил вилкой кусок, размял на хлебе, откусил и запил. Чай оказался уже немного остывшим.
    — По-холостяцки питаемся, — посмеиваясь, сказал капитан. — Надьку нашу, проводницу, отпустили сегодня — мать встречает. А то б она приготовила. Эту же тушенку самую накрутить с лапшой — совсем другое дело.
    — Так и буфета из-за Надьки нет? Торговать некому? — высказал догадку Сигизмунд Петрович.
    — Да нет, тут другое. Не дали буфета вчера. ОРС вообще осенью буфет без охоты дает. Погрузим вечером, а назавтра, глядишь, раз — и отменяется рейс. Значит, назад его выгружай, а все печеное зачерствело. Кто его на берегу купит...
    — А почему отменяется?
    — Мало ли причин? То шторм, то река которая обмелеет, то, как сегодня, туман...
    — Из-за тумана отменяют?
    — Конечно. Вот дай бог развеется до пол-одиннадцатого. А нет — буду просить диспетчера, чтоб отменили.
    — Почему?
    — Потому что назад до ночи вернуться не успеем. В Рудном придется ночевать. А ну как за ночь вода сойдет? Тогда «Ракета», считай, и зазимует в Рудном.
    — А мы вас на квартиры поставим... К приятным вдовицам... — пошутил Сигизмунд Петрович.
    — И со своими — хоть удавиться, — в тон ему откликнулся капитан. — Разве не так, Владимир?
    — Я свою на вдову не меняю, — решительно отрубил моторист.
    — По молодости и глупости. Погоди, вернешься из рейса однажды, как Славка.
    — Какой Славка? Радостнов? — догадался Володька.
    — Он.
    Сигизмунд Петрович перестал жевать, чтоб не пропустить ни одного слова о Радостнове, но капитан зевнул:
    — Так и живем. То летим, то спим. Эх и поспал бы я сейчас, кабы потеплее было!
    — А почему, кстати, так холодно на «Ракете»? — повел плечами Сигизмунд Петрович.
    — Потому что котельной на ней не числится. «Ракета» греет на ходу только.
    — Как это?
    — Здесь устроено так, что воздух встречный в машину идет, а нагревшись от кожуха, в салон. А когда «Ракета» стоит, механика эта не действует, пусть бы и машина работала.
    — Вот как! А чай на чем кипятили?
    — Чайник, как видите, электрический. Но динамо тоже — как машина работает. Когда «Ракета» стоит — аккумуляторы жжем. Нежелательно, Володя! Налей товарищу еще.
    — Спасибо, — Сигизмунд Петрович не любил тепловатый чай, а просить, чтоб подогрели, после последних слов капитана не годилось. — Я уж пойду. Спасибо.
    — Ну что ж, — не стал задерживать капитал. — Поднимайтесь в рубку да отдыхайте. Час еще простоим, не меньше.
    «9-35», — отметил Сигизмунд Петрович, выйдя не в салон, а на корму через ту дверцу, в которой впервые, до рейса еще, увидел моториста. В узком проходе меж фальшбортом и машинным отделением стоял человек в черном, запахнутом до подбородка плаще. Услышав стук дверцы, он повернул к Сигизмунду Петровичу резкое лицо с запавшими глазами.
    — Вы из команды или пассажир? — спросил он глухо.
    — Пассажир.
    — С капитаном не говорили?
    — Говорил.
    — Ну что... Скоро они там? Почему стоим?
    — Вы же видите, — снисходительно вытянул руку за борт Сигизмунд Петрович. Дополнительная информация, которой он располагал, казалось, давала ему право на такой тон.
    — Вижу... Вижу... — с болью сказал человек. — Вижу, да видеть не хочется. Скорей бы!
    — Все равно сегодня будем. Какая разница? — попытался утешить Сигизмунд Петрович сам себя.
    — Разница есть... На похороны еду. Как бы не опоздать.
«Так вот почему у него и лицо такое, и голос»,— подумал Сигизмунд Петрович.
    — Кого хороните? — помолчав, спросил он.
    — Брата. На шахте погиб.
    — Когда?! — чуть не вскрикнул Сигизмунд Петрович.
    — Телеграмму позавчера получил.
    — И что ж... Он один погиб или еще?
    — Не знаю, — пожал плечами человек в черном.
    — Как фамилия вашего брата?
    — Таран. Колька Таран.
    — Николай Таран... Я его знаю. Знал, — поправился Сигизмунд Петрович, — Крепитесь, — он пожал руку незнакомцу и рысцой бросился к лестнице, ведущей наверх. Споткнулся: — Что за черт?
    Посмотрел — улыбнулся. Положив голову в шапке-ушанке на огромный мешок, на скамье мирно посапывал дед. Одну ногу он подвернул под себя, другую вытянул поперек прохода. О нее и споткнулся Сигизмунд Петрович. Старого этим не разбудил.
    — Вот кому спешить некуда, — пробормотал он.
    Поднялся наверх. Опираясь па поручень, поблизости от рубки, тесно прижавшись друг к другу, стояли парень и девушка. Услышав тяжелые шаги Сигизмунда Петровича, оглянулись: парень — длинный, темнобровый — горделиво, девушка — худенькая, с черными узкими глазками — с любопытством.
    «И этим все равно, где целоваться», — подумал Сигизмунд Петрович, вошел в рубку и сел на ступеньку спиной к туману.
    А Сметанин ни словом о гибели Тарана! Что же там случилось, кто виноват? Кто бы ни был, отвечает начальник комбината. Хотя бы тебя и не было в Рудном... Как же нужно быть там неотложно! Каждый час дорог!
    9-50. А туман не редеет... Или, может... Сигизмунд Петрович приподнялся, глянул вправо, влево, назад. Метров двадцать береговой линии, на которую ленивая волна выбрасывала пену и щепки — вот и все, что увидел. Остальной мир терялся в тумане.
    Если через сорок... Нет, уже через двадцать девять минут эта напасть не кончится, капитан будет просить разрешения не вести «Ракету» в Рудный.
    Сигизмунд Петрович сжал кулак, в нем хрустнуло что-то. Разнял пальцы — на ладони лежала сломанная расческа, неизвестно когда и неизвестно зачем вынутая из кармана. Бугорком хвойных иголок желтели зубцы.
    О Радостнове Сигизмунд Петрович на время забыл.
*
    А Радостной меж тем занимался своим любимым делом — жег костер. Огонь он любил с детства за красоту. Любил сидеть у костра и думать. Если к его огню подходил кто-то, кого он не мог отогнать, он оставлял костер и на новом месте разжигал новый.
    На этот раз Радостнов разжег огонь не столько для души, сколько для тела. Па «Ракете» в своем поношенном пиджачке он согреться не мог. Не помог и капитанский чай, который Радостнов пил до Сигизмунда Петровича, еще горячим. И тогда он соскочил с носа, взобрался на отвесный сыпучий берег, насобирал сучьев и достал спички.
    Вслед за ним никто не пошел, никого не потянул и запах дыма. Тот, кто не спал, упрямо верил, что туман вот-вот разойдется, и боялся сойти с «Ракеты», чтоб не отстать. Радостнов же хорошо знал, что Ефремович поведет судно только после того, как туман рассеется совсем. Это закон скоростного плавания, и такой серьезный, трезвый судоводитель его не нарушит.
    Дым сначала вплетался в космы тумана, потом пробил теплом своим в сивом колпаке бесконечный колодец в небо; когда огонь слабел и дым утоньшался, и конце колодца этого, как и на дне настоящего, светился кусочек сини. Но прорубь эта тут же тускнела, затягивалась, как глаз бельмом. Тогда Радостнов вставал и подбрасывал хвороста, благо сухих кустов вокруг было немало.
    Здесь Радостнову дышалось спокойнее. Кто-кто, а Головня с «Ракеты» не сойдет. В рубке теплее, чем даже у костра. Кубатура такая: надышишь — и грейся.
    Похмельный страх давно прошел, и теперь Радостной не бросился бы прочь, появись Головня даже с топором. И все же не хотелось очень встречаться ему с человеком, на которого послал письмо.
    Ябедником Радостное никогда не был: в детском доме это считалось самым страшным грехом. Ябедников не принимали ни в одну игру, а что уж и говорить о набегах на соседские сады!.. Геройством было молчать о проступках товарищей, когда директор, семипудовая тетя, без пощады крутила уши. И не имело значения, что, может, проступок тот был чуть ли не преступлением: вытащил, например, из сумки воспитательницы кошелек... Крепко сидело в нем отвращение к доносчикам. И когда под сильным градусом Радостнов отправил те бумажки (письмо свое, правда, писал трезвым, но не мог послать, пока не напился), на другой день такое отвращение охватило его! Будто и вправду Головня яблок нарвал у столяра Гинденбурга, а он. Славка, пошел наушничать Зоське (так меж собой воспитанники звали директора, Зою Семеновну). А еще пронзил страх. Страх перед своим могущественным соперником. Ведь кто был Радостнов перед Головней?! Головня, казалось ему, мог сделать с ним все, что захочет. Одна надежда была — на высшую справедливость, к которой и обратился он со своим письмом.
    Утром, услышав, что по просьбе Головни его вызовут «на ковер». Радостнов остолбенел от ужаса. Он мгновенно решил, что его песенка спета. Что с ним будет на том «ковре» — он конкретно представить и не пытался, «ковер» казался ему чем-то вроде виселицы или плахи. И еще боялся Радостнов, что, узнав его, Головня тут же, не откладывая, с «Ракеты» отправит на тот страшный «ковер»...
    Долго б, может, мучился страхом, да Ефремович работу задал: сначала — грейфер, потом — посадку. Ну, грейфер — мелочь, поддержал, качнул — и все. Не сам же на палубу поднимаешь. С посадкой было посложней. Ефремович добивался, чтоб на «Ракету» первыми шли женщины с детьми, депутаты, герои, пенсионеры и т. д.,— как введено в обычай. Да, к сожалению, все категории эти не сильнее тех, кто не владеет их правом. Посадку вели втроем: Володька. Радостнов и сам Ефремович. А все же осуществить капитанский замысел так и не удалось: остались на причале и женщины с детьми, и старики... Зато здоровенных мужиков (бицепсы — во!) не осталось. На «Ракету» ведь можно попасть не только по трапу, вся она, беззащитная, привязана боком к причалу. Вот и полезли... Увидев это, Ефремович дал приказ убрать трап и немедленно отдать концы.
    Володька потом посчитал: оказалось, на «Ракету» попало тридцать два пассажира. Депутатов и героев не было. Женщин с маленькими детьми — три, девушка одна. Остальные представляли собой людей, способных скопом поднять «Ракету» («Что ж,— без улыбки пошутил Ефремович,— снимут с мели, если что»).
    И Головня для Радостнова за всем этим отошел как чудовищный сон. Но известно, что особенно страшные сны остаются в памяти и то и дело напоминают о себе. Так было и сейчас. Совсем отвязываться от Головни Радостнов не мог.
    Правда, теперь он воспринимал Головню и утреннюю встречу с ним иначе. Он понял вдруг, что в его руках появился хотя и мизерный, но козырь: он узнал случайно, что Головня добивается, чтобы его вызвали в порт, в Приленск. Что за этим стоит?
    Самое большое, чем угрожает Радостнову такой вызов, — увольнение с пристани. Но если Головне нужно именно это, то он бы действовал иначе: попросил портовое начальство, чтобы уволило, и все. То дало бы приказ, а начальник пристани в Рудном вернул трудовую книжку.
    Нет, не этого нужно Головне! Головня хочет, чтоб на какое-то время Радостнов исчез из Рудного. Увольнением этого не добьешься: пойдет Радостное заработок искать здесь же, в Рудном, — он человек семейный, у него жена... Жена! Вот в чем дело.
    Головня хочет отослать его из Рудного, чтоб без помехи погарцевать с Ниной. Это же ясно как божий день.
    Как здорово, что подслушал! Не знал бы — и поехал спокойно, даже порадовался бы случаю встретиться с бывшими друзьями, отдохнуть от погрузки-выгрузки, от ругани с Ниной. Ах же гад! Вот удача... Радостнов встал, пошуровал костер, повернулся к нему озябшей спиной. Разгоряченное лицо покрылось росой. Радостное этого не замечал.
    Потому удача, что хотя и не сомневался Радостнов в измене жены, па месте измены ее не застигал. А он же и в сигнале написал, что Головня распутничает с секретаршей... Написал без прямых доказательств. А ну как скажут: не докажешь это — и в остальное не поверим.
    Теперь же доказательство само плыло в руки. Надо сделать вид, что едет в город, а потом... Потом — все просто.
    Эх, ты, Радостнов, Радостнов! Как запуталась твоя жизнь! Для чего Головню свалить хочешь? Чтоб от соперника избавиться. А как? Поймав жену с ним в постели. Как же ты потом жить-то с ней будешь?
    «Буду... — подумал Радостной. — Буду... Лишь бы это в последний раз. Лишь бы поняла, что все Головни — плесень. Что люблю один я, а для Головни она»...
    Нужно спокойно доехать. Спокойно прийти на пристань. Спокойно выслушать распоряжение... Все делать спокойно.
    Вот только вопрос: пустит ли Радостнова в Рудный туман?
    Если до одиннадцати туман не разойдется, капитан имеет полное право повернуть назад, потому что рейс из однодневного становится двухдневным, а к этому экипаж не готов. Например, капитан пошел в рейс один, без механика или дублера. А завтра, может, для «Ракет» Кривая закроется вновь. Тогда Головин полетит самолетом, а Радостное, сбежавший из Рудного без копейки в кармане и безо всяких документов, будет до Рудного добираться попутными судами неделю. Так и будет бит слабенький Славкин козыришко...
    Радостное задрал голову, повертел ею, ища солнце. Часов у него не было уже с год, и он приспособился мерить свое время солнцем. Но туман был непроницаем.
    Радостнов сел к огню грудью. Песок вокруг костра успел подсохнуть, он даже слегка заскрипел, когда он плюхнулся на него. Вытянулся во весь рост и лег головой на колено. Ничего непривычного для него в таком положении не было, и он уснул.
    Вскочил от работы машины и гудка — это Ефремович скликал пассажиров, а может, и одного его звал... Солнце стояло на юге — Радостное прикинул: час. О том, чтобы «Ракета» теперь пошла в Рудный, и речи быть не могло.
    Он спрыгнул с обрыва, набрав песка в ботинки, застучал по доскам. Володька тут же втащил сходни, потом полез наверх отвязывать «Ракету». Радостнов же толкнул низкую дверцу и с носа по трем ступенькам спустился в салон, сел у окна в первом, пустом ряду. С горьким равнодушием посмотрел, как пошел от «Ракеты», стал стремительно понижаться остров, и закрыл глаза. Десять минут до порта, а там... Что «там», Радостнову было неясно.
    Но вдруг он почувствовал всем телом — «Ракета» сделала не левый, а правый поворот. Дизель прибавил оборотов — дверца на нос открылась сама собой, хотя Радостнов, кажется, ее как следует прихлопнул. В салон ворвался осенний воздух.
    Взглянул в окно — действительно, остров, возле которого пережидали туман, плыл назад слева. «Ракета» шла в Рудный! Он глубоко вздохнул и прислонился виском к стеклу, которое мелко дрожало: вся «Ракета» слегка вибрировала, когда работал такой могучий для ее хрупкого тела двенадцатицилиндровый дизель — двигатель торпедных катеров.
    Вот когда можно было без мучений уснуть, но теперь ему не спалось. Он с наслаждением слушал, как гудит мотор, дрожит корпус, плещет под корпусом вода. Все эти звуки были ему хорошо знакомы, и в то же время они были не совсем те. Радостной разницу отнес на несовершенство собственной памяти.
    Подошел Володька, наклонился:
    — Капитан зовет в рубку.
    — Зачем? — испугался Радостное.
    — Не знаю. От скуки, видно. Побалакать не с кем,
    — А тот?
    Радостное приставил к глазам соединенные в кольца пальцы — как очки.
    — С ним разве поговоришь?
    — Так он там?
    — Понятно, там.
    — Нет... Не пойду.
    — Чего боишься? Что без галстука? Он же не твой начальник.
    — Он в Рудном у нас надо всеми начальник.
    — Плюнь! Капитана обидишь.
    Моторист пошел дальше, а Радостнов встал перед нелегким выбором. С одной стороны, обижать Ефремовича не годилось, с другой... «А впрочем, что я его боюсь? — разозлился вдруг Радостное. — Пусть он меня боится. Кто у кого жену украл?» Хорошо, что он нашел эти слова — половину тяжести сняли с души. Радостнов встал и отправился в рубку. Шел и повторял все менее решительно: «Пусть он меня боится. Кто у кого жену украл?» Наверху встречный ветер рвал назад волосы, высекал слезы из глаз. Вдобавок поручни шли к рубке не сплошняком: в определенном месте, чтобы идти дальше, леер нужно было выпустить из руки. Некогда Радостное делал это не задумываясь, теперь же ему показалось, что стоит расцепить пальцы — и полетишь за борт.
    — Давай, давай! Что стоишь? — донесся сзади голос моториста. Ветер кромсал голос на клочки. Радостнову послышалось: «...вай, вай. Что ...ишь?» «Ладно, — подумал Радостнов, — отпущу. Буду падать — Володька задержит». Как над пропастью, сделал, шатаясь, шаг в узкий коридорчик между леером и рубкой. Дальше уже было просто.
    — Ну наконец! — такими словами встретил его Ефремович. — Я уж думал, что ты в статуя превратиться решил.
    — Что за судно у тебя? — слегка клацая зубами, пока не согрелся, выдвинул встречную претензию Радостнов. — Почему леера не в порядке?
    — Забыл, — с упреком сказал Ефремович. — Такой порядок на первых «Ракетах», на «двойке» да на «пятерке» моей. Сплошняком леера на остальных. Там хоть пляши за рубкой.
    Радостнов сел на ступеньку справа от капитана: можно сказать, спрятался за него — из-за Ефремовича зыркнул своими огромными, как глаза осьминога, очками Головня.
    — Расселся? Нет, брат, ты мне не для посиделок нужен, — сказал Ефремович. — Вставай да секундомер бери. Скорость определять будем.
    — Определять? А что ее определять? Панель же перед глазами.
    — Эх, ты! Все забыл, все! Ты что, в кабине самосвала?
    Тут Радостное со стыдом вспомнил, что спидометра ведь на «Ракете» нет, потому как нет колес. Панель дает только один показатель, по которому можно приблизительно судить о скорости: число оборотов в минуту. Но ведь вал может вертеться, а «Ракета» стоять. А течение? А ветер?
    — Бери бинокль. Столбы близко.
    — Я их и без бинокля хорошо видел, — похвастался Радостное.
   — Что за столбы? — послышалось из-за Ефремовича. Головня.
    — Спецстолбы,— объяснил капитан. — Будет скоро участок берега относительно прямой. Там столбами километр отмечен.
    — Ну и что?
    — Засечем время, за которое его пройдем...
    — Не понимаю.
    — Что ж понимать тут? Делим расстояние на время, получаем скорость. Задачка для шестого класса, — с вызовом произнес Радостнов.
    — Вот как, — смешался Головня. Как человек с высшим техническим образованием он обязан был решать такие задачи молниеносно, и Радостное почувствовал удовлетворение оттого, что не во всем Головня выше его. «Что его бояться? Пусть он меня боится...» Теперь эти слова в нем прозвучали не так испуганно, как в первый раз. Радостнов зажал в ладони секундомер и впился глазами в берег.
    — Ближе держись, — посоветовал он. — Точнее засечем.
    — Ближе нельзя, — отозвался Ефремович. — Мель. Возьми бинокль.
    Но Радостнов упрямо помотал головой. Он хорошо помнил тот километр, па котором стоили столбы. Там, на лугу, он впервые сошел с «Ракеты» с Ниной. Она просила пылить туда, где много щавеля, — говорят, из него получается отличное паренье... Это были первые дни их семейной жизни, когда верилось, что в жизни будет только варенье, пусть себе и из щавеля... Вот он, первый: полосатый, слегка наклоненный столб. Радостнов включил секундомер, а сам, как когда-то, начал равномерно отсчитывать: «Раз — и два и три — четыре...»
    — Смотрите, первый столб, — показал Ефремович Головне.
    — Где? — вскинулся тот.
    — Да вон же! Неплохо виден, — показал капитан уже назад.
    — А! — воскликнул Головня, но так фальшиво, что Радостнов понял: не видит. И в этом он оказался выше Головни.
    Луг был пуст: давно засох щавель, давно скосили здесь и собрали другие травы, застоговали. Уже и березки за лугом облетели.
    Пятьдесят пять, пятьдесят шесть... Где же второй столб? При скорости шестьдесят километров в час он должен уже быть здесь. Шестьдесят пять, шестьдесят шесть... Слабовато, Ефремович, слабовато... Семьдесят пять, семьдесят шесть... Неужели пропустил, не заметил? Восемьдесят пять, восемьдесят шесть... Или, может, столб свалился? Восемьдесят девять... Ага, вот он! Девяносто.
    Видимо, слишком быстро считал, подумал Радостное, поднося секундомер к глазам. Но и стрелка показывала полторы минуты.
    — Что это, Ефремович? Не тянет шарабан? — сказал Радостнов, подавая секундомер. Капитан взглянул на циферблат и швырнул хронометр на панель.
    — Сорок кэмэ в час, — продолжал Радостнов.
    — Сам же грузил балду! Что издеваешься?
    — Но ведь пассажиров половина!
    — Значит, совсем не надо было брать.
    Какое-то время в рубке молчали. Ефремович принимал решение. Радостное вопросительно смотрел на него: он понимал, что на сорока километрах далеко не уедешь, а ехать надо далеко.
    — Включи «Линду», — сказал Ефремович. — Не могу от руля оторваться.
    «Боится», — понял Радостное. Рация дальней связи — за рулевым креслом. Чтобы ее включить, нужно было, как минимум, повернуться. Радостное щелкнул тумблером, снял трубку, подал. Капитан взял левой рукой, прижал к уху плечом и снова перенес руку на штурвал.
    — Я — «Ракета»-пять, я — «Ракета»-пять, — твердо сказал Ефремович. — Вызываю «Долон», вызываю «Долон».
    «Долон»? Почему Долон, а не порт?» — подумал Радостнов. Долоном назывался поселок километрах в тридцати от порта. Не сразу сообразил, что это новые позывные порта.
    — Вызываю «Долон», вызываю «Долон», — с привычной настойчивостью повторял Ефремович, не беря трубку в руку.
    — «Долон» слушает, «Долон» слушает,— сквозь треск и цокот прорвался женский голос.
    — Я «Ракета»-пять, иду рейсом до Рудного, иду рейсом до Рудного. На борту тридцать два пассажира. Нахожусь на тридцать пятом километре, на тридцать пятом. Как слышите? Прием.
    — Слышу вас, «Ракета»-пять. На тридцать пятом. До связи.
    — Постойте! «Долон», «Долон»! Прошу разрешения вернуться в порт. Как поняли? Прием.
    «Так я и думал...» — настроение у Радостнова совсем упало. Зашевелился встревоженно и Головня: видно, и ему не слишком понравился такой поворот судьбы. Но его положение, думал Радостнов, куда лучше. Он сжал зубы и отвернулся, чтоб капитан в зеркальце не видел его лица.
    Порт замолчал. Потом отозвался — теперь уже голосом мужским:
    — «Ракета»-пять, «Ракета»-пять, ответьте «Долону».
    — Я здесь,— хрипло произнес капитан.
    — Что, Ефремович, старость не радость? — язвительно спросила рация, и Радостное вздрогнул: это был тот самый голос, что обещал Головне вызвать Радостнова «на ковер».
    При чем тут мой возраст! — у Ефремовича запунцовела шея, подчеркнув белизну волос.
    — Я не о твоем возрасте, я о «Ракете» твоей.
    И «Ракета» ни при чем! Грейфер это, грейфер!
    Грейфер, Капитон Ефремович, должен быть доставлен. И тебе об этом уже говорил. Доставлен сегодня. Это не мое указание.
    — Сегодня? Смеетесь вы там, что ли? Вышел из-за тумана в тринадцать, скорость сорок, и сегодня доставлю?
    — Сам виноват. Мог бы и раньше выйти. Начал туман рассеиваться — и иди. Туман туману рознь.
    — Скоростное судно не может идти в тумане! Даже при трех баллах видимости. А до тринадцати был ноль. Совсем ничего не было видно, понятно вам?
    — Спорить мы, Капитон Ефремович, будем, когда из рейса вернешься. А сейчас идти надо. Грейфер должен быть доставлен, повторяю. Единственное, что тебе разрешается, — высадить пассажиров на Стогах. Мы до вечера их попутной «Ракетой» вывезем. Отдел пассажирских перевозок идет на жертву. Чего не сделаешь для интересов порта? Как понял? Прием.
     — Разрешается высадить пассажиров на Стогах, — осевшим голосом сказал Ефремович.
    — Действуй, родной! До связи.
    Рация умолкла. Ефремович молча подал Радостнову трубку Радостнов положил ее, выключил «Линду» и вернулся на свою ступеньку справа от капитана.
    — Значит, дальше гравийного, без пассажиров, не пойдете? Грейфер скинете и назад? — воскликнул Головня.
    — Порожним назад такую дорогу не годится. Сам не пойду за пассажирами в Рудный — порт заставит.
    — Ага. Тогда стоило бы и высадить на Стогах. Разумно.
    — Попробуем, — хмуро сказал Ефремович.
    «Обидный для Ефремовича разговор, — подумал Радостнов, — На старость намекнули да еще: мог бы раньше пойти... мол, не пашешь. И вернуться не разрешили... А пассажиров высадить — не ящик мусора выбросить за борт».
    А вчера за стаканом Радостнов слышал, что Ефремовича выдвигают на второй орден. Может, для того и выдвигают, чтоб посмирнее был? Мол, не будешь покладист — ордена не увидишь... Радостнов припомнил, что говорил Егор Фомич Головне: на пенсию не хочет — дочка мала... Подчинится любому распоряжению, лишь бы дали работать.
    Значит, высадит Ефремович пассажиров. Хорошо бы. Тогда можно еще сегодня попасть в Рудный. Хотя вряд ли. Единственное, что можно успеть,— выгрузить грейфер. На гравийном бы и заночевали. Там у парней па плавкране каюты с обогревом...
    — Володя, — сказал в рупор капитан, — швартовка. На Стогах.
    Впереди справа показался облупленный дебаркадер. Луг за ним был так же пуст, как и там, где ракетчики отметили когда-то столбами километр. Ни одной души, даже шкипера, не было и на дебаркадере.
    Подошла «Ракета» тяжело — это Радостнов хорошо почувствовал, к нему возвращалось чувство судна. Здесь течение было отбойным. Но и с грейфером Ефремович не промахнулся, причалил с первого захода. Володька привязал нос, потом пошел на корму — Радостнов подумал: зря не сошел, вдвоем бы принайтовили быстрей.
    — Товарищи пассажиры, — поднял Ефремович к губам рупор, — просьба покинуть судно. Рейс отменяется. Вас заберет другая «Ракета» и отвезет в порт. Просьба перейти на дебаркадер.
    К рубке поднялись двое мужчин, постучали в дверцу. Один был в черном плаще, другой — в пальто. Радостнов встал и отступил, давая им войти.
    — Почему отменяется рейс? — раздраженно спросил в плаще.
    — «Ракета» сломалась? — высказал догадку второй.
    — Не тянет судно. Груза слишком.
    — Как это «слишком». «Ракета» полупуста.
    — Грейфер на палубе. Грейфер доставить надо.
    — Значит, кусок железа для вас дороже людей? — зло бросил в плаще. — Я вот на похороны еду... Сердца нет у вас, что ли?
    — Не я это придумал — кусок железа вести.
    — Не сойдем... Ни за что! Еще на дебаркадере этом закоченеть... Везите лучше назад! — отрубил в пальто.
    — Поймите, план портовской горит. Если я грейфер сегодня не доставлю, он сгорит, точно. А если вас повезу в порт, грейфер сегодня уже не успею.
    — Какое нам дело до вашего плана! Никто не сойдет!
    — С вами «Ракета» не то что до Рудного, и до гравийного нынче не доберется. Ночевать под кустами будем. На стоянке, учтите, «Ракета» не греет, только на ходу. Продуктов у нас нет. Передайте это остальным. Подумайте как следует. Даю на это десять минут.
    — И думать нечего! Без причин отменяют рейс да еще высаживают в чистом поле... Что как забудут о нас, не пришлют «Ракету»? Не-ет, и не надейтесь!
    Оба решительно вышли из рубки.
    — Все правильно... Нечем крыть! — сказал Ефремович, откидываясь к кресле.
    — И зачем ты грейфер взял? — вырвалось у Радостнова. Тут же вспомнил слова Егора Фомича и прикусил язык.
    — Не взял бы я на кого-нибудь помоложе навесили бы. Ачтоб этакое на хребте тащить, нужно опыт иметь, — спокойно ответил Ефремович.
    Прошло несколько минут. На дебаркадер спустился только один. Как ни странно, это был тот, что заходил в рубку — мужчина в пальто. Он поставил чемодан, закурил и прощально помахал рукой:
    — Езжайте! Больше никто не сойдет.
    — А вы что ж? — спросил Радостнов.
    — Боюсь под кустами ночевать. Температура.
    — Володя, поехали, — буркнул в рупор Ефремович.
    Течение подхватило «Ракету», слегка развернуло. Ефремович потянул на себя рычаг оборотов:
    — Как будто быстрей побежала. Какая тонкая вещь — «Ракета»! Один всего сошел, а чувствует.
    — А что: сам килограмм восемьдесят да чемодан десять - пятнадцать, — сказал Радостнов.
    — Надо было проявить твердость, раз так. Добиться и высадить всех, поучающе произнес Головня.
    — А кабы я проявил твердость да высадил вместе с ними и вас? Вы ведь тоже что-то весите, — явно вспылил Ефремович.
    Радостнов наклонился вперед, чтобы взглянуть в лицо Головни. Начальник комбината обиженно поджал губы. «Что, съел?» — злорадно подумал Радостнов, который и сам едва не ляпнул что-то подобное тому, что изрек Головня.
    — Включи «Линду».
    Радостное щелкнул тумблером, протянул трубку.
    — Я «Ракета»-пять. Я «Ракета»-пять. Вызываю порт...
    — Слушаем вас, «Ракета»-пять. Внимательно слушаем, — послышался голос Егора Фомича. Видно, ждал, чем кончится дело с высадкой.
    — На Стогах сошел один. На борту тридцать один. Прошу снять пассажира со Стогов. Скорей: человек болен.
    —Ясненько, Капитон Ефремович, ясненько. Что ж ты такую мягкотелость показал? Теперь до гравийного не дойдешь сегодня.
    — Если вечер безоблачный будет, попробую.
    — Ну что ж. Надеемся на твой опыт. До связи, дорогой!
    «Какие они одинаковые — тот Егор и этот Головня... — подумал Радостнов. — Один — «твердость проявить», другой — «мягкотелость показал»... А о людях ни тот, ни другой — ни слова».
    Он поудобнее пристроился на ступеньке и стал размышлять о том, что неведомая сила всегда кажется страшнее, чем есть на самом деле. Вот и тот же Головня издалека выглядел неприступной заснеженной вершиной, что в любой момент могла обрушить на неосторожного гремящий обвал. А оказался рядом — и простенькую задачку не понимает, и видит плохо, и ничего не может сказать против справедливых слов... «Потому что человек, на какой бы должности он ни сидел, все равно человек, ему так же хочется есть и спать, как последнему бичу, — думал Радостнов.— И ради этого он один раз отдаст бессмысленный приказ, а другой раз — и попросит. И выходит, люди по своей сущности равны, только жизнь сложилась так, что один командует парадом, а другой идет в общем строю. Значит, раз ты человек честный и зла не приносил никому, кроме себя, ты и не должен бояться ничего».
    — Что это? Почему берега белые? — послышался голос Головни.
    — Снег, — отозвался Ефремович.
    — Снег? А в городе не было.
    — Был и в городе, только там он тает быстро: машины, отопление... А у воды как ляжет, так и лежит.
    «Да, один командует парадом, а остальные идут в общем строю. Но кто сказал, что тот, кто командует, лучше всех и каждого, кто идет перед ним? Кто это определял, на каких весах взвешивал? Скорее всего в командующие выходят благодаря высокому росту, зычному голосу, невидимым для глаза связям.
    Ладно, парад парадом, а в жизни все равны, и если командующий крадет у рядового жену, то лапки вверх поднимать нельзя — ни в мужья, ни в любовники сверху не назначают, тут все от тебя самого зависит, и сам борись».
    — Славка, ты спишь, что ли? — донеслось до Радостнова. — Я тебя не для того в рубку позвал. Помогай.
    — Что делать?
    — Следи за буями. Белые со снегом сливаются. Да и грейфер видеть мешает.
    Радостнов встал — действительно, пространства, что всегда открывается перед «Ракетой», не увидел: не давал нелепый груз. Размещенный на палубе посреди, он особенно должен был досаждать тому, кто сидел в рулевом кресле, — капитану. До краев палубы железные челюсти не достигали. Радостнов встал на ступеньку и отклонил голову вправо, сколько позволяла рубка.
    — Бинокль возьми.
    — Не нужно.
    Радостнов не любил биноклей: хотя и приближают, зато сужают поле зрения, труднее искать такую мелочь, как буй.
    Мели, что вышли уже из-под низкой осенней воды, все были покрыты снегом. Сам Радостнов не сразу замечал белые буи, когда они оказывались на фоне таких молочных полос.
    — Прямо по курсу на острове створы, — доложил он.
    — Створы я, голубчик, наизусть знаю. Ты за буями следи. Их недавно переставляли, — упростил задачу Ефремович.
    — Под ельником белый.
    — Под ельником? — вскинулся Ефремович.— Три года не было.
    — На ухвостье красный.
    — Хорошо, хорошо...
    «Ракета» приблизилась к острову со створами, сделала плавный поворот и пошла к левому берегу. Вскоре справа мелькнул красный буй.
    — Следи ж, следи,— сказал Ефремович. — Честно говоря, втрое легче с такой подмогой.
    Радостнов, скорчившись, сел на железный шкафчик, в котором на каждой «Ракете» держали сменную одежду. Сидеть было неудобно, зато он хорошо видел, что делается впереди.
    — ОТ из-за острова выходит, — сообщил он.
    — Отмашка?
    — Правая.
    — Хорошо, — Ефремович нажал выключатель. Лампочка справа от рубки мигнула три раза и погасла. Вскоре с глухим шумом с правого борта прошел огромный ОТ — танкер класса «озерный».
    — Ей-богу, не зря тебя взял, — промолвил, улыбаясь, Ефремович.
    — А почему без механика? Без дублера?
    — Механик мой в отпуске, а дублер вчера руку сломал...
    — Мог вообще отказаться от рейса. Дальний рейс.
    — На час-другой Володька подменить может. А отказаться... Кто-то ведь должен идти. На всех «Ракетах» экипажи неполные.
    — А отпуск летом разве бывает?
    — Добился. Говорит, двенадцать лет летом не отдыхал.
    — И ты согласился?
    — Ну а что ж? В самом деле двенадцать лет...
    — Ты, Ефремович, прямо Христос.
    — Ты еще критиковать будешь... Может, лучше за штурвал сядешь? Как раньше. А?
    — Если позволишь, — едва произнес Радостное, не веря ушам.
    — А почему бы и нет? Я же рядом. Да и отдохну.
    Ефремович дождался более прямого участка реки и слез с кресла. Радостное устремился было туда, но Ефремович сдержал:
    — Э, нет. Не в этом армяке. Не оскорбляй судно. Возьми из шкафчика мой китель.
    Сам он давно уже был в одной рубашке-форменке. Радостное переоделся. Блеснуло золото нашивок на рукавах. Взбираясь на кресло, он случайно задел локтем Головню. Тот вскинул голову, глянул исподлобья — этот угрожающий, как показалось Радостнову, взгляд он встретил открытым и бесстрашным. Что ему был теперь Головня, когда он садился на место, о котором уже и не мечтал!
    Ефремович взял бинокль и сел на шкафчик. Радостное положил руки на огромный, с хорошее колесо, штурвал — такие только на самых первых «Ракетах», это он хорошо помнил. Он зажал штурвал в руках, но не спешил работать ими: с километр примерно река не поворачивала ни вправо, ни влево.
    — Красный впереди, — предупредил Ефремович. — Возьми влево.
    Да, река была прямой, ровной, как широченное шоссе, но река — не мертвый бетон: каждый день в ней меняется хоть что-нибудь. Переносятся по дну горы песка, заглубляются ямы, подымаются из-под воды острова. Для того и ставит буи служба обстановки.
    Радостное осторожно повел руль — тот остался на месте. Заклинило? Но когда? Ефремович же только что рулил! Холодный пот усеял лоб Радостнова.
    — Ну что же ты? — нетерпеливо сказал Ефремович.— Буй снесешь!
    Радостной напряг силы — штурвал стронулся, пошел влево, и в тот же миг влево пошла «Ракета». Справа, метрах в двадцати, пронесся красный буй.
    — Держи влево, на створы, — подсказал капитан.
    — Почему у тебя руль так туго крутится? — спросил Радостнов.
    — Сколько лет, как с моей «Ракеты» ушел? Вот и забыл. К гидравлике привык на других «Ракетах». А на моей цепная передача.
    — Ну конечно! — вспомнил Радостное. — Еще ночами подтягивали ее. Как ослабнет.
    — Вот-вот! — подтвердил Ефремович. — На моей «Ракете» без модных придумок. Перо руля как вожжами тянешь. Мускулатуру развиваешь. Смотри, под самым берегом...
    — Вижу! Сам вижу! — воскликнул Радостнов. Его охватило вдохновение. Он действительно ухитрялся поверх грейфера увидеть и буи, и створы, и даже почти незаметные, плоские бакены из деревянных реек. А бросив однажды взгляд вниз, увидел, что Головня встал со своей ступеньки, отошел в глубину рубки. Чувство победы наполнило сердце.
    — Хорошо ведешь! — похвалил Ефремович.— А сколько уже прошло, как из флота выперли?
    — Да года. Четыре месяца, — слегка нахмурился Радостнов.
    — Значит, срок дисквалификации прошел?
    — Навечно меня, Ефремович.
    — Глупости! За это время начальство в порту уже два раза сменилось. Возвращайся! Что за счастье там па подхвате жить? Ты же судоводитель, и неплохой. Створы, держи на створы...
    — Вижу, Ефремович, вижу!
    — В мотористы пойдешь пока. Я могу взять. У меня один Володька. Был еще Алексей, да в речное пошел.
    — Навигация же кончается, Ефремович.
    — Зиму слесарем перекантуешься, в общежитии койку дадут... Ну что там тебя в Рудном держит?
    Радостное глянул в зеркало — Головня уже лег, смотрел в потолок сквозь свои черные стекла, а может, и дремал.
    — Жена, — признался Радостное. В этот волшебный миг он мог говорить о чем угодно.
    — Какая жена она тебе, коль с другими спит?
    — Откуда знаешь?
    — Ты же сам вчера рассказывал.
    «Значит, проболтался», — подумал Радостное, но теперь это не вызвало в нем утреннего ужаса.
    — Сам я, видно, виноват.
    — Чем же ты виноват? Что не рожает? Ну так пусть бы родила от другого. Ты же не против?
    — Я и сам не знаю, против я или нет, — вздохнул Радостнов. — Только кажется мне, что я во всем несчастье моем виноват. Ну, может, и не я, а природа. Раз я такой — не будет со мной жить ни одна женщина. Потому и от этой не ухожу. Не все ли равно?
    — Эх, Славка, Славка! Зачем всех женщин одним аршином мерить? Ну хорошо, не может быть у тебя детей. Так возьми женщину с ребенком, мало ли брошенных...
    — Люблю я ее, и все тут, — с трудом произнес Радостнов.
    — Дело твое, — сухо сказал Ефремович. — Только как жена изменяет, за что любить? СП спереди, дай отмашку справа.
    — Вижу. — Радостнов вправду видел все, он говорил с Ефремовичем словно машинально.
    — А с чего ты взял, что у тебя не может быть детей? — спросил Ефремович. — Ты что — проверялся?
    — Нет.
    — А почему?
    — Стыдно.
    — Под заборами валяться не стыдно, а к врачу — стыдно?
    — Стыдно, — повторил Радостнов, отвернувшись.
    — Вперед гляди, вперед! Так с чего взял?
    — Детей же нет.
    — Но с женщиной это чаще бывает.
    — В том-то и дело, что...
    Радостнов замолчал.
    — Что ты как девчонка! Хочешь сказать, она проверялась?
    — С курорта однажды беременной приехала.
    Теперь уже замолчал Ефремович.
    — Гм... — сказал наконец он, — И где же он, тот ребенок?
    — Там, где большинство таких, — мрачно усмехнулся Радостнов. — В абортарии.
    — Погнал ее, что ли?
    — Да нет. Наоборот, уговаривал, чтоб не делала этого, все равно ребенок нужен... «Жалеть его, говорит, ты не будешь. Зачем несчастный ребенок?» И пошла.
    — Значит, ты ее туда не провожал, передач не носил?
    — Какие там передачи? Разводиться думал. Ссора была с кулаками и битьем тарелок...
    — Беременную бил?
    — Что ты? Она била.
    — Лодка впереди! Курс пересекает! — вдруг вскрикнул Ефремович.— Реверс на стоп! Заднего не давай — грейфер!
    Радостнов и сам понимал, что экстренное торможение с переводом реверса на задний ход давать нельзя. Грейфер, проклятый грейфер неизбежно свалится с палубы, ломая и «Ракету», и лодку, если та попадет под него. Пусть уж лучше перевернет моторку, расшвыряет тех, кто в ней сидит и так по-глупому управляет ею, чем авария самой «Ракеты». Радостнов судорожно двинул рычаг оборотов вперед до упора, выключив мотор, а ручку реверса назад, до середины прорези в панели — до надписи «стоп». Ручка твердо встала на холостой ход, теперь коленчатый вал вращался без винта, но «Ракета», хотя и медленнее, по инерции все равно шла вперед. Лодка приблизилась. В ней было три человека. Двое на носу спали, третий управлял моторкой с почти закрытыми глазами. Сделать что-нибудь было невозможно. Моторка исчезла под носом «Ракеты». Радостнов сжался, ожидая удара. Но через мучительное мгновение лодка вышла из-за носа и пошла своей дорогой. Ефремович толкнул дверцу, выскочил из рубки и пустил вслед пьяным не слишком цензурную тираду.
    — Это ж надо в таком состоянии по воде шляться! — возбужденно промолвил он, вернувшись на шкафчик.
    — Чтоб им на том свете в политуре плавать, — тряхнул головой Радостнов.
    — А ты молодчина. Не растерялся. Все сделал как нужно.
    — Ты ж подсказал.
    — Подсказки мало! Да и не подсказывал я обороты сбросить — от волнения забыл. А ты сам вспомнил. Что, если б за реверс сразу схватился?
    — Он же сблокирован с рычагом оборотов. Его не выключить, если газ не сбросить.
    — Вот-вот, помнишь! А не помнил бы — тут нам и хана.
    — Думаешь, потонули б?
    — Раскурочит грейфером нос — чем заткнешь? Да паника на борту... Глядишь, и выброситься б на берег не успели. Ладно. Дай сяду. Отдыхай.
    Радостное вернулся на шкафчик. Теперь над рекой появилась какая-то дымка, и он тоже взял бинокль. С полчаса молчали, переживая случившееся. Головня, очевидно, спал — не спросил даже, что произошло.
    — Славка, — вдруг спросил Ефремович, — а когда это было? Когда твоя... туда ходила?
    Видимо, он хотел употребить нехорошее слово, но сдержался.
    — А что тебе? — спросил Радостное.
    — Припомнил кое-что. Когда?
    — Да уж порядочно. Летом.
    — Этим летом?
    — Нет. Три года прошло.
    — Так-так. Ты в рейсе был?
    — Нет. Дома.
    — Ну и что?
    — А что? Пошла под вечер, через два дня вернулась. Я те дни водку кушал.
    — А не в июле то было? Не десятого, случаем?
    — Разве ж я помню. Может, и десятого.
    — Знаешь, десятого у моей день рождения. И вот приходит твоя к нам на дачу. Я тогда бюллетенил, тоже на даче сидел.
    — И что?
    — А то, что ни в тот день, ни на следующий твоя никуда от нас не ходила. Зачем, говорит, мне домой идти, мой Градусов поплыл...
    — Вот как! — ошеломленно сказал Радостнов.
    Он сначала не все понял. До него дошло лишь то, что Нина его обманула: сказала, что идет в больницу, а сама два дня справляла день рождения жены Ефремовича — та, кстати, намного моложе мужа. Но зачем? Чего она хотела?
    — Выходит, обманула? Но зачем? — повторил он вслух.
    — Потому что она, видно, бесплодна, а не ты. А хотела вбить тебе в голову, что наоборот.
    — Но ведь пришлось сказать, что изменила. Я ведь бросить ее мог!
    — И бросил?
    — Тогда — нет.
    — Значит, тебя понимает лучше, чем ты себя. Она как рассуждала: мужчина обычно бросает женщину, если детей нет. А коль будешь считать неполноценным себя, а не ее, не бросишь. Так ведь и вышло. Развелся — снова женился... Повторяю тебе: бросай ее и иди в мотористы!
    — Ефремович, а почему ты сразу мне не сказал про тот день рождения?
    — А что там говорить? Ну попировала твоя жена с моей... Я ведь не знал тогда, для чего все это придумано было. Да и приболел я тогда, и с тобой мы на разных «Ракетах» работали, может, недели через три с тобой увиделся — вот и забыл... Ну, смотри буи! Темнеет.
*
    Когда Радостнов вошел в рубку и Сигизмунд Петрович взглянул в его опухшее, небритое лицо, он едва не вскрикнул: таким знакомым ему это лицо показалось. Но потом Радостнов стал как-то преображаться прямо на глазах, весь подобрался, помолодел. А когда напялил капитанский китель и, взбираясь в кресло, неосторожно толкнул его, Сигизмунд Петрович совершенно уверился, что этого человека не встречал никогда.
    Меж двумя судоводителями шел свой, малопонятный разговор, в котором Сигизмунд Петрович почувствовал себя лишним. На реку смотреть тоже надоело — вся она, до самого притока, в который впадала Кривая, здесь была однообразной, текла среди низких тальниковых островов, которые ничем не отличались друг от друга. Он и повалился вновь на топчан. Теперь в рубке было тепло, душновато даже; еще и солнце пекло сквозь стеклянный колпак, и Сигизмунд Петрович, пригревшись, стал дремать, хотя в его интересах было следить и следить за Радостновым, чтобы понять, что же все-таки это за тип и чем он опасен.
    Тут разговор перешел на семейную жизнь Радостнова, его отношения с женой. Это уже были не створы и буи, все было понятно. Сигизмунд Петрович какое-то время даже сочувствовал Радостнову, как мужчина мужчине. Он только удивлялся, что такие откровения высказываются совсем при чужом человеке. Он не знал, что у водителей «Ракеты» за штурвалом особое чувство места и времени: то, что от них услышишь здесь, он никогда не скажет ни дома, ни в ресторане. Однообразно гудит мотор, и ракетчику кажется, что он говорит и не с собеседником, а с самим собой, и сказанного, кроме него, никто не слышит.
    Все, что Радостнов говорил о своей жене, что говорил о ней же капитан, использовать против Радостнова Сигизмуид Петрович никак не мог, и он продолжал дремать. Но неожиданно всплыло новое слово, прозвище: Градусов. Так называла, сказал капитан, Радостнова его жена. И тут Сигизмунд Петрович понял все: так называла своего мужа-пьяницу и Нина. Она столько раз говорила «Градусов», не заменяя прозвища ничем другим, — Сигизмунду Петровичу и в голову не приходило, что это прозвище, да еще дивился тому, как иной раз фамилия подходит к человеку.
    Так Радостнов оказался Градусовым, по словам Нины, занимался на пристани чем попало, пил как свинья и порой не ночевал дома. Сигизмунд Петрович конечно же не мог не видеть его мимоходом в Рудном, но никогда не думал о нем не только как о враге, но и как о сопернике. Что мог сделать такой отпетый ему, Головне? Он единственно мог отомстить жене, но Сигизмунду Петровичу казалось, что чьи бы то ни было отношения с Ниной вряд ли интересуют человека, который скатился на крайнюю ступень падения, когда за счастье считают не любовь женщины, а стакан «бормотухи». И вот, выходит, он ошибался: донос надиктовала ревность. Радостнов не остановился даже перед тем, чтобы вылить ведро помоев на собственную жену — «распутничает с секретаршей»... Но как, черт побери, мог добыть этот ничтожный человечек какие-то документы?!
    Да и так ли ничтожен он на самом деле, как об этом нудила Нина? Вот сидит же за штурвалом, в капитанском кителе: человек как человек, с неплохой реакцией — капитан хвалил... Нет, не все так просто, как кажется, и с этим Радостновым или Градусовым надо еще разбираться. Кто знает, что еще держит за пазухой этот тип!
    Как же теперь вести себя с этим Радостновым, зная, кто он такой, и зная, что тот тоже, безусловно, знает, кто такой он, Головня? Не замечать? Или, наоборот, идти на знакомство? Понятно, делая вид, что он тебе не знаком.
    Странная все же ситуация: вот они едут рядом, едут оба без билета... И никто не знает, что между ними — бездна, и в бездну ту каждый готов другого столкнуть.
    Сигизмунд Петрович подумал вдруг, что залежался. Радостнов может подумать, что он не спит, а только притворяется, подслушивает. Он встал и, зевая, опустился на уже освоенную ступеньку:
    — Вот это я угрелся! Вечереет?
    — Туман, — коротко ответил капитан.
    — Туман?! Опять?
    — Выходит, опять.
    — Разве ж бывает туман днем?
    — Уже не день.
    Сигизмунд Петрович взглянул на часы:
    — Еще и пяти нет! Четыре сорок шесть. Разве же бывает туман в такую пору?
    — Осенью все бывает. Воздуха теплого натянуло с юга, а здесь, как видите, снег.
    — Что ж делать будем?
    — Ночевать, — пожал плечами капитан. — Место выбираю.
    — А сколько проехали мы?
    — До гравийного сто пятьдесят еще.
    — Значит, до Рудного больше половины?
    — Больше.
    — Значит, можем и завтра не добраться?
    — Ну что вы! Туман — не каждый день. Утречком часов в пять отчалим, до обеда в Рудный добежим. Володя! Швартовка, — последние слова капитан сказал в рупор. — Помоги ему, Славка.
    Радостнов с явным сожалением сменил китель на «армяк» и вышел из рубки.
    — Вон к тому острову пристанем, — показал вперед капитан. — Его паводком перемывает, а рыбаков никогда не бывает. Значит, дров достаточно.
    — Дров? А зачем дрова? — удивился Сигизмунд Петрович.
    — Я же говорил утром: «Ракета» на стоянке не греет. В салоне — как на льду... А нам с вами и рубку придется уступить: три женщины с детьми на борту.
    — Но ведь и в рубке не Сочи! Поутру, пока «Ракета» стояла...
    — Рефлектор от аккумуляторов включу. Не на все время, конечно, — сгорят. Худо, что есть у нас нечего. Свое пассажиры давно съели, на ночевую-то никто не рассчитывал. А у нас с Володькой — две буханки да тушенки банки три. Придется потерпеть.
    — Терпеть так терпеть, — сказал Сигизмунд Петрович, а самому от разговора этого так захотелось есть — аж во рту кисло стало.
    «Ракета» неслышно ткнулась в берег. Капитан выскочил из рубки. Вышел и Сигизмунд Петрович. Раз в рубке не придется ночевать, он на всякий случай взял портфель. На этот раз «Ракета» пристала не носом, а бортом, как к причалу. Привязали и нос, и корму к кустам, что, упав с берега, полоскали ветви в стылой воде. Остров оказался довольно низким, ниже палубы. С нее и сбросили трап на берег, как на баржу в порту. Радостнов казался на своем месте: вертелся и хлопотал больше, чем моторист.
    К трапу из салона нерешительно двинулись пассажиры. Сигизмунд Петрович заспешил с «Ракеты». Быстро пошел в кусты по мягкому, слегка тронутому инеем песку. И, хотя за ним никто не следил, забрался довольно далеко. Сделав то, для чего торопился, повернул назад и тут обнаружил, что не может сообразить, куда идти. Вокруг стояла беловатая дымка с черными пятнами кустов. Он прислушался. Но и звуков не долетало: двигатель «Ракеты» выключили, а человеческие голоса поглощал туман. Сигизмунд Петрович забеспокоился. Тут неподалеку мелькнула чья-то фигура: бросился к ней — это был мужчина в черном плаще.
    — А, и вы здесь? — сказал тот. — Что за дрянь? Дров- то нет.
    — А капитан говорил — должны быть, — успокоился Сигизмунд Петрович. Страшная вещь — чувство одиночества в лесу или на реке.
    — Они наговорят вам. Завезли черт знает куда. Будем теперь куковать без куска хлеба да еще и без костра.
    И хотя Сигизмунд Петрович сам слышал, как капитан предупреждал этого человека, что ночевать придется в пути, настаивал, чтобы пассажиры сошли на Стогах, неожиданно поддакнул:
    — Из-за тумана, талдычат. Разве это туман? И утром можно было идти, и теперь. До темноты еще часа полтора, а уже стоим...
    Мужчина в черном подошел к кусту, выбрал сухостоину, вывернул из общего комля, потом еще одну, взвалил на плечо и поволок, склоняя лицо к земле. Сигизмунд Петрович догадался: идет назад по своим же следам. А сам он до того не додумался!.. Вскоре послышался гомон, блеснула палуба «Ракеты». Гомон шел не от судна, сбоку. Там уже пылал костер, вокруг стояли и ходили люди. Над огнем висело ведро с водой.
    Человек в черном швырнул свою ношу в большую кучу хвороста, удивленно спросил:
    — Откуда столько?
    — А там, ниже, — показал рукой моторист. — Паводком нанесло. Там и бревна такие — будь здоров! Впятером не поднимешь.
    В самом деле, с той стороны, куда он показывал, мужчины несли не только хворост, но и настоящие бревна, даже тесаный брус. «Сколько ж добра валяется на таких островах, — подумал Сигизмунд Петрович. — А на рудниках строить не из чего». Вокруг костра сразу возникло нечто вроде амфитеатра из бревен.
    Сигизмунд Петрович, не подходя вплотную к огню, стал разглядывать своих случайных соночлежников на эту туманную ночь. Мужики все были здоровые — видно, закон естественного отбора сделал свое при посадке. Женскую фигуру Сигизмунд Петрович высмотрел только одну — это была девушка, которую днем видел у рубки; Сигизмунд Петрович мог бы поклясться, что теперь она была уже не с тем заносчивым парнем — новый был ниже и в очках. Тесно прижавшись друг к другу, они старались быть в тени.
    Несколько мужчин под руководством капитана мастерили «стол». Для этого в песок забили два ряда толстых кольев, потом на них положили доски, очевидно найденные тут же, на острове. На доски капитан постелил газету, еще одну, положил две буханки хлеба и начал резать их большим складным ножом. Моторист добавил к этому несколько банок тушенки и пачек печенья.
    — У кого что есть — на стол! — бодро воззвал моторист.
    К «столу» потянулись, чтобы что-то положить; кто-то побежал на «Ракету» — видимо, за припасом. У Сигизмунда Петровича ничего съедобного не было, и он отошел в тень. Оттуда он с завистью смотрел, как хватают хлеб, мажут на него тушенку, как разбирают немногое прочее с газетной «скатерти-самобранки»...
    — А как же женщины в рубке? — вдруг спросил кто- то.
    — У них есть, — сказал капитан. — Женщины предусмотрительны.
    — И почему у меня не женский ум! — жалобно сказал кто-то третий.
    — Детей везут. Вот и весь их ум, — буркнул четвертый.
    — Ну, поели. Не пора ли через костер скакать? — проиронизировал пятый.
    — Советую силы экономить. Если охота двигаться, лучше дрова таскайте, — сказал капитан, — Ну кто чай будет? Кружек у нас четыре, так что придется по очереди.
    Кружки схватили те, кто стоял ближе. Сигизмунд Петрович понял, что ему не достанется и кипятка, если будет вот так стоять сиротой. Что же делать? Влезть в толпу, где, быть может, его знает каждый четвертый? Нет, только не это! Лучше уж потерпеть. Воды в Лене хватит, будут еще кипятить. Хуже с едой: ее совсем не осталось. А Сигизмунд Петрович помнил, что у экипажа ничего нет. Значит, ни выпросить, ни даже купить не удастся.
    18-05. День кончался, напрасно потраченный день. А сколько можно было успеть за него! Сколько упущено! Как досадно, что он ничего не намекнул Сметанину, тот и сам, без него, мог бы устроить кое-что. Это же и в его интересах... Побоялся, что подслушает телефонистка, пустит слух, и намеки те станут известны таинственному Радостнову. Где он, кстати? Сигизмунд Петрович внимательно перещупал взглядом всех, кто «пировал» вокруг костра. Радостнова не было.
    Моторист принес большой чайник, вылил в него остатки кипятка из ведра и пошел к рубке — верно, понес чай женщинам. Капитан тоже пошел на «Ракету» — с пустым ведром. Через минуту вернулся с полным — зачерпнул с борта, что был обращен к реке. Ведро подвесили над костром. Сигизмунд Петрович знал, что без крышки оно будет греться долго.
    Постепенно сгущалась тьма: за пеленой тумана садилось солнце. Вот оно, очевидно, исчезло совсем: пропало и то тусклое свечение, что будто бы пробивалось еще. По спине Сигизмунда Петровича побежали мурашки. Странное дело! И не было видно его, а грело все-таки солнце. Как же перетерпеть без него полсуток?
    Над ведром дымился пар. Но хватит ли ему и из этого ведра? Как холодно! Он поставил портфель, чтобы потереть озябшие руки, в портфеле звякнуло. Сигизмунд Петрович выругался про себя, как же он мог забыть, что от ночного пира с Егором у него остались две бутылки коньяка! Чем он хуже кипятка, приготовленного в подозрительном — из-под солярки, может, — ведре?
    Оставалось решить, где глотнуть того коньяка: не у костра же, на глазах у людей. Идти в кусты? А вдруг опять заблудиться? Темно уже. Рубка занята. В салоне тоже, несомненно, кто-нибудь да есть. А в той каютке, где Сигизмунд Петрович завтракал с капитаном и мотористом? Он двинулся на «Ракету». Проходя мимо рубки, увидел через запотевшее стекло вроде бы заходящее солнце — огромное, круглое и красное. Это, видимо, светился рефлектор. Сигизмунд Петрович сошел на корму и двинулся к каютке по тому борту, которым ходил экипаж, тронул дверцу — она оказалась запертой. «Что ж, проверим с другой стороны», — Сигизмунд Петрович направился вдоль фальшборта к салону. И снова, как утром, споткнулся напротив лестницы. Это сидел, вытянув ноги, все тот же старик с мешком.
    — Так и не встаете, — не удержался Сигизмунд Петрович. — Холодно же здесь!
    — Э-э, милок! — отозвался ласково дед, — Разве ж это холод? Холод — это когда в носу замерзает.
    — Ну все же... Пошли бы к костру, погрелись...
    — На мне, милок, штаны ватные да кожух. А пока согреешься тем костром, товар и поплыл. Людишек же всяких шастает.
    — Какой товар? — поднял брови Сигизмунд Петрович.
    — А вот, — похлопал по мешку дед.
    — Что у вас там?
    — А семечки, милок. Подсолнечные. Жареные, милок.
    — Вы куда ж это их: в Рудный?
    — В Рудный, милок.
    Сигизмунд Петрович хотел было сказать, что в Рудном частная торговля запрещена (запрет он вынес сам), но вместо этого у него вырвалось:
    — И почем?
    — А полтина, милок, стаканчик полтина.
    — Давай два, — отрывисто бросил Сигизмунд Петрович, доставая бумажник. Старичок шустро развязал мешок; там поверх семечек оказался и граненый стакан, граммов на сто пятьдесят.
    — Ну и посудина у тебя, — не выдержал Сигизмунд Петрович. — Кабы такими пили, ни одного бы алкоголика не было.
    — Промышленность такие выпускает. Ей претензии предъявляйте, — не смутился дед. — Вам куда, в карман или портфель?
    — В карман, конечно.
    «Буду я еще перед тобой портфель открывать».
    Два стаканчика едва закрыли дно широкого кармана плаща. «Не взять ли еще? — подумал Сигизмунд Петрович. — Нет. Попробуем сначала. Может, у него тухлые либо горелые. Не зря же в городе не остался».
    — И откуда семечки?
    — С Кубани, милок. Лучшие семечки — кубанские наши!
    — Далеко носит вас!
    — Надо ж людям Севера помогать.
    — Что? — остолбенел Сигизмунд Петрович. — Помогать?
    — Помогаем, чем можем.
    Сигизмунд Петрович уронил смешок и пошел к каютке через салон. Закрыто и здесь... Что-то сегодня ему не везло: закурить захотелось — спички кончились, выпить решил — места нет... Хорошо, что и то, и другое он делал от случая к случаю. Но почему бы и не закурить, если не нужно одалживаться спичкой? Сигизмунд Петрович сошел с «Ракеты», выхватил из костра прутик с огоньком на конце, с жадностью втянул дым. У костра было не так уж много людей: разбрелись. Был и чай в ведре, и пустые кружки, но Сигизмунд Петрович подумал: стоит ли пить из них после того, как ими пользовалось столько неизвестных людей?
    Немного в стороне под началом капитана мужчины устраивали что-то вроде помоста: клали бревна, на бревна доски, на доски стелили тальниковые ветки. Верно, это делалось для того, чтобы ложиться не на голую землю.
    — Разве не смешно? — услышал Сигизмунд Петрович. Оглянулся: рядом стоял человек в черном. В темноте он казался выходцем из ада. — Это же все равно что против тигра с авторучкой!
    Человек в черном ехал издалека и несомненно не знал, кто такой Головня. С ним можно было говорить, ничего не боясь, как со случайным попутчиком в поезде: выкладывай душу, выворачивай — на следующей станции он выйдет и все услышанное унесет с собой.
    Сигизмунд Петрович выплюнул окурок в костер, сунул руку в карман, вытащил горсть семечек:
    — Угощайтесь.
    — Хорошие семечки,— отметил мужчина в черном. — Особенно на пустой желудок. В городе брали?
    — Да нет, — засмеялся Сигизмунд Петрович. — На корме старик целый мешок везет.
    — Вот как? — воскликнул собеседник и быстрым шагом пошел на «Ракету». «Нет, все же нужно чего-то выпить, — подумал Сигизмунд Петрович. — Или чаю, или коньяка». Он взглянул на «стол», едва освещенный пламенем костра. «А кто, собственно говоря, не дает мне вымыть кружку. Река же рядом». Взял посудину и пошел вдоль воды в поисках места, где берег пониже. Наконец нашел — меж кустов тянулась широкая полоса чистого, без травы песка. Видно, в более высокую воду здесь был проток, на другом берегу его начинался фактически новый остров. Сигизмунд Петрович несколько минут сосредоточенно чистил кружку песком, потом несколько раз ополоснул. И вода, и приводный, влажный песок были ледяными — Сигизмунд Петрович еще не кончил мыть, а его уже трясло. Он встал, оглянулся — костра почти не было видно, так далеко забрел. Пока до чаю того дойдешь... Сигизмунд Петрович раскрыл портфель, открыл бутылку, плеснул и, захлебываясь, проглотил обжигающую жидкость. В голове зашумело, горло сдавило — Сигизмунд Петрович поспешно зачерпнул воды и едва не упал в ее черноту. Отшатнулся. Сел на бревно, чтоб отдышаться, и полез за единственным, чем мог закусить, — семечками.
    Те действительно оказались хорошо поджаренными, душистыми. Сигизмунд Петрович вспомнил, что где-то слышал, будто семечки отбивают запах спиртного. «Так что от них двойная польза: и закусь, и маскировка», — подумал он и пожалел, что купил так мало.
    «А кто мне мешает взять еще? Будет хоть чем время заполнить». Он старательно ополоснул кружку, чтоб не пахла, но тут возникла мысль, что посудина может еще пригодиться, и сунул ее в портфель. «Там было несколько кружек, и что одна исчезла, никто не заметит».
    Он пошел к костру, и вдруг ему показалось, что тот стал ярче. «Неужели коньяк обостряет зрение?» — усмехнулся он. Глянул вокруг — вместо размытых силуэтов увидел кусты тальника. Тут его осенило: туман поредел! Тьма тьмой, а даже он в своих черных очках видел зубцы елей на том берегу реки! Он торопливо зашагал к «Ракете», словно она сейчас отправится дальше. В лицо ударило дымом костра, хотя до него оставалось еще шагов сто. Так вот оно что! Ветер! Бр-р... Неизвестно еще, что лучше: туман или ветер.
    У костра суетились капитан, моторист да еще два-три человека. Что они там делали — Сигизмунд Петрович и смотреть не стал. Он заспешил на «Ракету», к деду с его товаром. Но его ждал сюрприз: уже на трапе, переброшенном с «Ракеты» на берег, стояли люди, и то, как они стояли, не позволяло сомневаться, что это — очередь.
    — За чем стоим? — придавая шутливость голосу, спросил Сигизмунд Петрович, не слишком веря в свою догадку.
    — Да старик один семечками торгует, — отозвался последний.
    — И сколько берет?
    — Рубль стакан.
    — Ого!
    «Старый прохвост, — восхитился Сигизмунд Петрович. — Сориентировался. А я маху дал. Надо было сразу на пятерку брать: и дешевле было бы, и второй раз стоять не пришлось бы».
    — Так вы последний? Или, как говорят, крайний?
    — Не последний и не крайний. За мной еще женщина.
    — А где же она? — Сигизмунда Петровича охватила досада. — Что за привычка у людей! Занимаешь очередь — так стой.
    — Она и стоит. Впереди где-то. А здесь тоже заняла.
    — Как это? — возмутился Сигизмунд Петрович. — Дважды стоит в одной очереди? Что за наглость.
    — А теперь многие так делают. Или вы в очередях не стоите? Ограничивают продажу в одни руки, люди и приспосабливаются.
    — Так здесь же, надеюсь, никто не ограничивает?
    — Ошибаетесь, уважаемый. Очередь как очередь. Старику уже ясно сказано, что если будет продавать в одни руки больше, чем по пять стаканов, мешок его конфискуем, а самого за борт.
    Разговаривая так, они потихоньку двигались но трапу. За Сигизмундом Петровичем становились люди, которые поднимались навстречу им с кормы. Вдруг между Сигизмундом Петровичем и тем мужчиной, с которым он разговаривал, влезла дородная женщина:
    — Я здесь стою.
    — А где же вы были? — язвительно спросил Сигизмунд Петрович.
    — Это мое дело. Не ваше.
    — Нет, мое. Вы хотите в одной очереди дважды взять раньше, чем я. Это... некрасиво! — едва не употребил он слово порезче.
    — Некрасиво брать вообще без очереди, с черного хода или из спецмагазинов, как это делают подобные вам... А я честно заняла очередь и возьму, когда она подойдет.
    «Она знает меня... И что-то знает обо мне... Но кто она такая?» — подумал Сигизмунд Петрович и умолк. Дальше спорить человеку его ранга не годилось. Он повернулся и мимо очереди, что выстроилась за ним, пошел к костру. Тот пылал, как прежде. Несколько человек волокли откуда-то дрова. Сигизмунд Петрович поставил портфель, протянул к огню обе руки, потом ими, горячими, растер грудь, распахнув плащ и пиджак. Рядом остановился человек и сделал то же самое. Это был капитан.
    — Вот, таскаем, — объяснил он, словно Сигизмунд Петрович спросил его об этом. — Хотим несколько костров разжечь. Тогда на этой «постели»,— он показал на настеленный тальник, — можно будет вздремнуть. А ночь студеной выдалась, дьявол...
    — Как будто бы можно терпеть.
    — Ночь только началась, земля не остыла еще. Вот погодите, что после полуночи будет... Дрова нужны, дрова.
    — Пойду и я поищу, — сказал Сигизмунд Петрович.
    — Их искать и не нужно, только таскай. Там, — показал направо капитан, — целый плот лежит. Да по кустам вокруг хворост. Я ведь говорил, рыбаков летом не видел.
    — Пойду, — решительно произнес Сигизмунд Петрович, подхватил портфель и двинулся туда, куда показывал капитай. Но, отойдя в темноту, подумал, что это же нелепо: носить дрова с портфелем. Надо спрятать портфель, а потом уж за дрова приниматься. Но где? Темно. Можно так спрятать, что и не найдешь. На «Ракете» оставить? А ну как возьмутся за него чужие руки... Ну их к черту, дрова. Натаскают и без него, мужики здоровые. Сигизмунд Петрович сделал круг по кустам и пошел в совсем другом направлении.
    Он выбрался на песчаную прогалину — это был сухой проток, может, тот самый, где он недавно мыл кружку и пил коньяк, а может, и другой. Сигизмунд Петрович взглянул вдоль прогалины и вздрогнул: за далекими кустами что-то пылало. Нет, не костер, а словно огромный городской пожар, высотой до неба. Что это? Что? Может, действительно близко деревня и там горит изба или несколько сразу? Гора огня росла и росла, пока не превратилась в громадную красную луну. Поднимаясь выше, она светлела, словно остывала. На землю хлынул яркий свет, от кустов длиннющими полосами легли тени.
    «Значит, лунная ночь», — подумал Сигизмунд Петрович. Он сел на автомобильную покрышку — чего только не валяется на островах — и взялся за семечки. Так хотелось есть, что сначала жевал их прямо с шелухой и чуть не подавился. После этого стал не спеша чистить каждое семечко. С такой технологией их можно было растянуть надолго. Не до утра, конечно, но...
    Кстати, далеко ль еще до утра? Сигизмунд Петрович взглянул на циферблат, по ничего не увидел. Включил подсветку — 20-11... Охо-хо!
    Этой ночью уже можно было начать отгрузку руды на пристанский бугор. Что ночью — лучше: меньше лишних глаз. Этой ночью можно было бы... А он сидит на покрышке, трясется от холода и грызет семечки.
    «Надо глотнуть еще», — подумал Сигизмунд Петрович. Но тут он услышал голоса: парня и девушки.
    Пара прошла мимо шагах в пяти. Па этот раз девушка была с первым. С тем, к которому прижималась у рубки. Тут послышались еще быстрые шаги — под ними пищал песок. Парень в очках, к которому прижималась красотка у костра, догнал пару, ударил по плечу парня и что-то гневно сказал. Тот в ответ саданул кулаком по челюсти. Очкарик в долгу не остался — подскочил и трахнул соперника ногой в живот. Противник упал. Очкарик снова замахнулся, но на этот раз не столь успешно: лежащий схватил его за щиколотку и дернул. Парни сцепились и покатились по земле.
    Вдруг рядом он услышал смех: это прыскала, зажимая рот, та, из-за которой шла потасовка. «Вот так всегда, — подумал Сигизмунд Петрович, — мы ломаем друг другу хребты, пишем доносы или выкуриваем из поселков... а они смеются. Мерзавки... смешно им».
    — Что ж ты? — с отвращением сказал он вставая. — Довела до драки, а сама ржешь?
    Девушка испуганно встрепенулась — очень уж неожиданно вырос перед ней высоченный, плечистый мужчина, а потом внезапно схватила его за руку и потащила в сторону. Лунные полосы замелькали в глазах Сигизмунда Петровича, пока совсем не исчезли — в такую чащобу заволокла.
    — Это дурни. Зачем они мне? — сказала, глядя ему в глаза снизу вверх и крепко держа за плащ.
    — Кто ж тебе нужен? — хрипло спросил Сигизмунд Петрович, склоняясь к ее лицу.
    — Сама не знаю, кого ищу... Ищу — в тумане.
    Она потянулась к нему. Сигизмунд Петрович обхватил ее свободной рукой, почувствовав под ладонью тугое плечо.
    — А я уже давно не ищу, — вырвалось у него.
    — Это потому, что у тебя жена и любовница. А они обе дрянь.
    — Откуда знаешь? — похолодел Сигизмунд Петрович.
    — У каждого такого, как ты, жена и любовница. Ты их бросай обеих. Ищи!
    «Не знает, — немного успокоился Сигизмунд Петрович, — Это ее теория. Неужели туман послал мне немножко женской ласки?»
    — А если скажу, что уже нашел, — вымолвил он, крепче прижимая к себе, — что скажешь?
    — Тогда, — прошептала она, склонив голову па его плащ, — возьми меня в секретарши...
    «Знает!» Сигизмунд Петрович отшатнулся, вырвался и ринулся прочь. Он бежал и бежал, пока не задохнулся. Остановился, спрятался за куст — никто за ним, кажется, не гнался. Тогда он выхватил из портфеля начатую бутылку и сделал изрядный глоток.
    Он и сам не понял сразу, чего так испугался. Кабы случилось такое вчера, вряд ли оттолкнул бы он девицу, во всяком случае не убежал бы. Но сегодня... Сегодня над ним как дамоклов меч висел донос Радостнова. Висела комиссия, до «налета» которой на Рудный осталось, быть может, всего два дня. Нужно было избавляться от старых грехов, а не собирать новые.
    Одним из старых грехов, вот таким же, какому он едва не поддался только что, была связь с Ниной. Началась она давно. Тогда в город он наезжал довольно часто, и каждый раз выходило так, что мужа Нины — она говорила, речника — не было дома. Вскоре с мужем этим — стал форменным алкоголиком — она развелась и переехала в Рудный. А Градусов взял да приехал тоже. Стал свататься опять... Сигизмунд Петрович посоветовал Нине не отталкивать его: такой муж был неплохим прикрытием, а прикрыться Сигизмунду Петровичу было просто необходимо, ибо жена, старше его на восемь лет, недолго бы терпела на должности секретарши незамужнюю женщину. Ну, а сам Сигизмунд Петрович к алкоголику не ревновал.
    Разведясь, Нина вернула себе девичью фамилию; снова выйдя замуж, ее сохранила — и Сигизмунд Петрович считал, что у ее мужа действительно фамилия Градусов. А тот оказался Радостновым, способным на многое. Донос его вызван ревностью, сомневаться не приходилось.
    Нина была, как он считал, эгоистична, капризна, но в то же время у нее было важное качество: способность к конспирации.
    Конспираторша... Почему же тогда Радостнов прямо написал в своем доносе: «Распутничает с секретаршей»? И откуда Радостнов взял документы, подписанные директором комбината?..
    Дрожь сотрясла Сигизмунда Петровича. Надо было возвращаться к костру. Но где он? Сигизмунд Петрович осмотрелся. Нигде не было даже намека на огонь. Только в небе сияла толстощекая сытая луна. Теперь она поднялась уже довольно высоко, но как с ее помощью определить, куда идти? Сигизмунд Петрович наморщил лоб, припоминая все свои знания в ориентации — муравейники, ветви, мох на деревьях... Ничто из всего этого здесь не могло помочь.
    А звезды? Например, Полярная. Сигизмунд Петрович задрал лицо, да что пользы: в черных очках звезд не увидишь. Снял очки — теперь и луна потускнела...
    «Надо взять любое направление, — наконец решил он. — Идти и не сбиваться с прямой. Тогда обязательно выйду к воде. Я ведь на острове. А там все станет ясно».
    Он повернулся спиной к луне и побрел. Направление ему показывала его собственная тень. Два раза перелезал через кучи хвороста, три раза проваливался в ямы — и все для того, чтобы не сбиться с прямой. И вот впереди блеснул огонь.
    Как удачно! Даже и не думал, что выйдет прямо к «Ракете». Боялся, что в темноте придется еще блуждать по берегу, рискуя свалиться в воду... Вот он, костер! Там ждет ведро с кипятком. Капитан о нем, кажется, все время не забывает... Но, видимо, далековато еще: раскочегаренный костер, рассчитанный, чтобы греть тридцать человек, пока что выглядел совсем крошечным.
    Рассуждая так, Сигизмунд Петрович шагал и шагал, помахивая портфелем, и вдруг... Вдруг он увидел, что костер — вот он, в трех шагах, а как был крошечным, так и остался, и «Ракеты» не было, и ведра на огне, и люди вокруг не топтались, не говорили... Вместо толпы из тридцати у костра лежал всего один человек и спокойно смотрел на Сигизмунда Петровича. Это был Радостнов.
    Сама судьба посылала Сигизмунду Петровичу шанс найти ответы па вопросы, мучившие его. Для этого были все условия: нужный человек, отсутствие чужих ушей, коньяк в портфеле и бесконечная бессонная ночь. Теперь главное было начать разговор: тактику его должно было подсказать вдохновение.
*
    А Радостнов забрался в островную чащобу не только по всегдашней привычке своей отбиваться от общего костра — сегодня ему было о чем подумать, порассуждать наедине. Но этим он занялся не сразу. Для начала нужно было позаботиться о том, как дожить до утра без крыши и теплой одежды.
    Он выбрал место среди кустов, неподалеку от беспорядочной гати, которую нагромоздил из принесенных ветвей, стволов и бревен повадок. Бугорок был сыпучим — до сырости под ним было с полметра. Радостное быстренько разгреб руками котлован примерно с себя длиной, разжег в нем жаркий костер, дождался, пока накопилось углей, потом развел новый костер в двух шагах от первого, а тот вместе с головешками засыпал песком — теперь он уже действовал ногами. После всего этого лег, накрывшись пиджаком. Что рубаха и брюки запачкаются, его не беспокоило: чистый песок, осыпавшись, не оставляет следов. Впрочем, привыкать ли было Радостнову спать, не глядя, постелено под ним что-нибудь или нет! Главное — не трясло бы. Поначалу песок показался ледяным, но вот из-под него пошло тепло, да еще какое! Известно, что факиры спокойно ходят босиком по горячим угольям. Радостнов факиром не был и завертелся на ложе своем, как на сковородке карп, которого только что принесли из магазина живой рыбы. Но и крепко согревшись, он вертеться вертелся, а не вставал, ибо хорошо понимал: не только ложе греет его, но и он заслоняет свою «печь». Стоит оставить ее, как минут через пятнадцать песок остынет, выхолодится, и «печь» придется мастерить заново. Поэтому Радостное вскакивал только для того, чтобы расторопно подкормить костер, и вновь торопливо ложился на песок. При этом он прижимался то одним боком, то другим, то переворачивался на живот. Понемногу он согрелся весь, лег на спину, закурил и стал думать.
    Мало, видимо, моряков да речников, что не ревновали бы жен, на сто процентов верили им. Да и не диво. Вот идешь ты из Осетрова в Тикси, четыре тысячи километров — вернешься месяца через полтора. Идешь в мужской компании, где разговоры о женщинах, о их неверности, всеядности — обычная вещь. Кто-то из холостяков делится воспоминаниями о легких победах (увидел, кивнул и пошли). Ты стоишь ночью на мостике, один, и думаешь: а одна ли она вот сейчас, в эту ночь? Перебираешь всех гостей, которых сам же водил домой длинной зимой, припоминаешь, кто из них на берегу теперь... И где-то под утро, перед тем как сдать вахту, даешь себе слово найти наконец работу в порту...
    Этот вирус недоверия особенно опасен для тех, кто сам преданно любит. Потому ревнивцы бывают и среди тех речников, что, можно сказать, вертятся вокруг порта. К таким относился и Радостнов.
    Он не сразу стал таким... Поначалу ему и в голову не приходило, что Нина, его славный «Рыжик», может изменить. С опаской ждал того момента, когда станет отцом — боялся, что возьмет ребенка на руки и уронит. Но шли годы, ребенка не было, и постепенно жена стала отдаляться, становиться все более чужой. Стала попрекать, с подозрением выспрашивать, не болел ли он какой неприличной болезнью. Потом, вернувшись из отпуска, объявила, что беременна, и добавила: «Не сомневайся, ты тут ни при чем». Вот когда начались мучения Радостнова. Он готов был убить ее и в то же время не мог просто бросить. А она требовала: «Бросай!» И всячески намекала, что неверна... И однажды хлопнул Радостнов дверью, а через месяц развелся.
    В квартире, однако, она не осталась — уехала куда- то. Радостнов даже не стал выяснять куда. Твердо решил, что больше не женится, и жил один. Тут и подстерегла его подруга одиночества — водка. В холостяцкую квартиру шли женатики, что не могли хлебнуть дома из-за жен. Было их немало таких, и получалось, что они пили раз в неделю, а Радостнов — каждый день. Всю зиму. А в первый день навигации и за штурвалом. Вмазал в пирс «Ракету».
    Из комсостава Радостнова выперли, как говорится, с волчьим билетом — с запрещением работать на всех типах судов. Пострадал и Богомолов, капитан Радостнова тогдашний, хотя и не имел к аварии отношения, даже не был на судне. За плохую воспитательную работу среди экипажа Евгения Павловича «сослали» начальником пристани в Рудный. И хоть очень сердит был на Радостнова Богомолов, а встретил однажды в городе, совсем пропащего уже, — пожалел, взял к себе. Надо ж так: в Рудном оказалась и Нина. В первый раз, когда он, выследив, где она живет, подвыпивший заявился в общежитие, она выгнала Радостнова. Так было и в другой раз, и в третий... А потом неожиданно сменила гнев на милость: сама пришла вечером в порт, вытащила из компании и привела к себе. С того времени они стали жить вместе, сначала в общежитской комнате, а потом Нина получила квартиру... Событие это многих удивило. Квартир в Рудном не хватало и для семей с детьми, еще ютились люди в так называемых балках и засыпнушках, еще для сезонных рабочих ставились палатки... Дошли и до Радостнова разговоры о том, что не случайно Нина-секретарша получила квартиру от шефа. Радостнов же, счастливый уж тем, что снова с ней, поначалу и не думал ни о чем таком, тем более что теперь Нина не давала никаких поводов подозревать. Обходилась, правда, с ним жестоко: сама, бывало, покупала водки, а когда он, напившись, пытался подкатиться, выгоняла на улицу. Но никогда больше не было разговора, что она его бросит или он должен выметаться.
    Услышав намеки — впрочем, глухие — насчет шефа, Радостнов решил проследить. Прежде всего ему захотелось взглянуть, что там за шеф. Но это оказалось непросто: в управлении комбината у порога постоянно сидели мордовороты в полувоенных мундирах и пропускали только по согласованию с тем отделом, куда шел посетитель. «Я к жене», — пытался убеждать Радостнов. Мордоворот поднимал трубку, сообщал Нине, что пришел муж. Потом передавал трубку Радостнову. Вначале Радостнов еще выдумывал причину, зачем явился, но всегда нарывался на такое, что потом, как только охранник с ухмылкой протягивал трубку, бросался прочь. Но однажды ему все же удалось увидеть шефа. Вышло это так: войдя в управление, Радостнов едва не столкнулся с высоким, плечистым дядей в черных очках. Вслед за ним катился пузатый человечек, протягивая какую-то бумагу. Дядя в очках отмахнулся, вышел на крыльцо. Радостнов двинулся за ним... Очкарик сел в черную «Волгу», шофер дал газ, и машина исчезла. «Кто это?» — спросил Радостнов у пузатого. Тот недоуменно взглянул на него, а потом красноречиво повертел пальцем у виска: ну и дурак же, мол, если не знаешь!
    И тут Радостнова обожгло. Он понял, что не впервые видел этого важного дядю. Очень уж колоритен — такого увидишь и запомнишь навеки. А Радостнов не раз видел его — в городе, у своего дома, возвращаясь с работы. Тогда он даже пытался догадаться, что за сосед у него и где живет: в доме 15 или 17. Так для Радостнова все стало ясно...
    Ему стало ясно, что Нина снюхалась с шефом еще в городе, быть может и забеременела от него, а потом сговорилась, что переодет к нему в Рудный, чтоб было проще встречаться. С Радостновым же надо развестись, чтоб не мешал. Но развестись без причины трудно, Радостное любит, от него не отвяжешься, значит, надо его довести, чтобы сам подал на развод. Так и было сделано. А когда Нина перебралась в Рудный, встала проблема, о которой не думали: Головня ведь женат, от жены нужно как-то скрывать. Вот тут и понадобился Радостнов как прикрытие. Вот для чего она вытащила его из компании и повела к себе, будто пожалела. Опять же появился и повод дать квартиру: если бы Головня выделил ее одинокой секретарше, это уже было бы слишком...
    Так рассуждал Радостное и, как мы знаем, был недалек от истины. Жену он и любил и ненавидел одновременно, а Головню, не перекинувшись с ним ни одним словом, считал мерзавцем, подонком и последней сволочью.
    О Нине такими же словами он думать не мог, потому что считал во всем, что произошло между ними, виновным и себя. Семья без ребенка — не вполне семья, рассуждал он. Тут на судьбу обижаться надо, а не на жену, ибо большего счастья, возможно, не имел бы ни с какой другой женщиной.
    То, что сегодня рассказал Ефремович, сначала оглушило его, потом подняло и окрылило. И вот теперь, пуская в черное небо белые кольца дыма, он вновь и вновь высчитывал, совпадали ль дни, в которые Нина якобы ходила в больницу, с днем рождения жены Ефремовича. Это было не так просто, прошло три года. Он вспоминал и вспоминал последовательность рейсов, профилактик и отгулов той навигации, и то получалось: да, совпадает, то нет. Но тут у него возникла мысль, что если б Нина ходила на тот день рождения просто так, то обязательно сказала бы ему. Потому как что ж было бы скрывать? А он твердо помнил,— не говорила. Значит, правда? Значит, она бездетна, а он. Радостнов, ни при чем?
    И вот диво: не злость на жену, что так подло обошлась с ним, а жалость к ней охватила Радостнова. Бедняжка! Как мучится, наверно, и из-за немощи своей, и из-за того, что живет обманом... Ничего. Не может быть, чтоб на его сигнал не обратили внимания. Головню снимут, а может, и посадят. Вот когда можно будет но душам поговорить, все простить друг другу и начать жить сначала. Можно мальчика взять из детского дома. Это будет благородно: дать ребенку детство, родительское воспитание. В детском доме не сахар, это Радостное помнил хорошо...
    Вдруг он услышал шаги. Они были тяжелыми и неуверенными. Человек спотыкался и негромко ругался. Радостноев, не вставая, подбросил в огонь ветвей. Подвившие тальниковые листья сначала скорчились, потом вспыхнули. Человек, сопя, проломился сквозь куст. Радостное с изумлением взглянул на него — за костром с портфелем в руке, в сдвинутой на ухо шляпе, с поцарапанным лицом стоял его соперник.
    — Позвольте присесть, — покачавшись на утомленных ногах, сказал он.
    — Садитесь, — напряженно ответил Радостнов.
    Головня опустился на песок, протянул к огню дрожащие руки:
    — Какой зловещий холод. Отвратительный. А вы и пиджак сняли?
    — Я речник, — снисходительно усмехнулся Радостнов, не выдавая секрета своей «печи».
    — Я думал, вы с экипажем.
    — Без меня обойдутся, — зевнул Радостнов. Он всячески показывал, что совсем не чувствует холода.
    Начальник комбината достал сигареты, раскрыл рот — очевидно, хотел попросить спичек; спохватился, вытащил из огня прутик и прикурил.
    — Никак не могу привыкнуть к здешнему климату. Этот январский мороз... Как вспомнишь — мурашки бегут. Пешком не хожу почти, а ревматизм подхватил.
    Он дрыгнул ногой — отчетливо послышалось щелканье суставов.
    — Может, кабы больше ходили, так и не пристал бы, — сказал Радостнов.
    — Вам просто говорить. Вы ж, наверно, местный кадр? Сибиряк? Или, может, якутянин даже?
    — Почему якутянин? Из Могилева.
    Глаза Головни блеснули:
    — Из Могилева? А какого? Подольского или областного?
    — Что там еще за подольский! Я такого я не знаю.
    — Значит, из нашего! И я из Могилева. Может, и в школе одной учились? Вы в какой?
    — В двадцать шестой, — не сразу припомнил Радостнов.
    — И я в двадцать шестой! Только, видно, немного раньше. Вам сколько лет?
    — Тридцать два.
    — Значит, раньше. А где вы жили? На какой улице?
    — Я из детдома.
    — Номер девять? Помню. В нашем классе тоже пацаны из него были... Правда, десять они не кончали.
    — Правильно. Семь классов — и в ремеслуху. Со мной то же было.
    — Вадика Лепешинского знаете? Из вашего детдома.
    — Нет.
    — А Мишу Хадановича? «Цаплей» дразнили.
    — Нет.
    — Ну понятно. Они же, видно, из детдома уехали, когда вы еще и в школу не ходили.
    — А вы, значит, — вспомнил Радостнов, — и есть тот самый Головня, что в школе на доске выпускников висел? Легкоатлет?
    — Я, я! Неужто висел?
    — А как же. Мы еще переживали, когда вас не взяли на олимпиаду. Почему?
    — Было там... Но, черт возьми, как оно случается порой! Ну разве я мог подумать тогда, что встречу человека, с которым учился в одной школе, в таком месте — можно сказать, на краю света? Кабы не туман, не ночлег островной этот, может бы, никогда и не встретились! А сколько еще по свету бродит людей, не зная, что вот оно: протяни руку — и коснешься земляка!
    Радостнов и сам был ошеломлен, и если б Головня был только тем Головней, со школьной Доски почета, а не соперником, которого ненавидел, бросился бы целоваться.
    — Значит, как я понял, вы меня знаете. А вы кто? Я слышал, в рубке вас Славкой звали. Вячеслав? Святослав?
    — Славомир.
    — Сигизмунд, — показал на себя Головня. — А фамилия ваша?
    — Ра...— начал было Радостнов, но осекся: вспомнил вдруг подслушанный разговор о себе меж Головней и Егором Фомичом. «Раз не знает, что я Радостнов, пусть не знает пока. Посмотрим, что из этого выйдет». — Градусов я. Градусов! — с нажимом повторил он.
    — Замечательная фамилия, — засмеялся Головня. — Так и тянет на это самое... Тем более что и встреча такая... Такую стоит отметить!
    — Чем же? Водой из Лены? — поиронизировал Радостнов, — Так и за ней надо идти.
    — А для чего, по-вашему, у таких людей, как я, портфель? Вообще у образованных людей?
    — Откровенно — не знаю. Я себя образованным не считаю. Ремесленное да речное кончил.
    — Ну так знайте, что в портфеле образованного человека можно найти все, кроме книг. Книги — дома да в библиотеке. А в дороге — пара белья и бутылка коньяка.
    — Интересно, — сухо сказал Радостнов. Такие шутки ему нравились лишь тогда, когда отпускались под звон стаканов. «На сухую», же они казались издевательством.
    — Я не шучу! — сказал Головня. — Я хожу но острову, трясусь от холода и ищу, с кем выпить. Я один не пью.
    И достал из портфеля бутылку. За костром она показалась черной, словно с мазутом. Радостнов с недоверием уставился на нее. Он почувствовал вдруг, что и его кости начинают стыть: он ведь теперь, разговаривая, приподнялся на локте, к песку не прижимался.
    Не ожидая, что скажет Радостнов, Головня открыл бутылку, плеснул в кружку, осушил, дохнул в огонь — аж пламя качнулось, потом налил еще:
    — Извините, что выпил первым. Замерз, — и протянул кружку.
    «А что стесняться? — подумал Радостнов. — Он уже пил — бутылка неполная была. И сейчас выпил. Так что пьянее, чем он, не буду. Согреться надо».
    Он встал и над огнем взял кружку. Головня, когда пил, держал ее правой рукой, Радостное взял в левую — таким образом, он выпил с другого края кружки, которого не касались губы Головни.
    Такого коньяка Радостнов не пробовал никогда — он пахнул одновременно и коньяком, и земляникой, и шоколадом. Желудок привычно принял спиртное и разослал но всем уголкам тела.
    — Ничего пойло, — похвалил Радостнов.
    — Еще бы! Сорок рублей бутылка.
    — Я такого в продаже не видел.
    — В ресторане вчера добыл. А пожевать не взял, до обеда рассчитывал быть дома... Вот приходится семечками закусывать.
    Головня со смехом протянул горсть семечек. Радостнов не отказался и от этого угощения.
    «Свойский парень, — с иронией подумал он. — Интересно, чем бы он угощал, если бы знал, какое лакомство я ему подсунул?»
    — И семечки славные.
    — К сожалению, хлеб и мясо ими нс заменишь. Ну и послал господь поездку! Так надо скорее в Рудный, а тут еще голодай...
    — А зачем поскорей? Командировочные же идут, — поддел Радостнов.
    — А затем, земляк, что квартал кончается.
    — Ну и что?
    — Конец квартала на таком предприятии, как мое, кризисный период. Нужно за неделю сделать то, что должны были сделать за месяц, а может, и больше. Знаешь, как называется это?
    — Знаю. Штурмовщина.
    — Правильно. Но и штурмовщина приносит плоды только тогда, когда на месте руководитель, это, значит, я. Потому что заместителей у меня тьма, но каждый из них отвечает только за свой участок и целого не знает. К тому же и права их ограничены.
    — Ну, так дал бы больше, — развеселился Радостнов.
    — Им только дай! По кирпичу растащат все, от шахт до уборных... Ну да это шутка, а но правде, так их права ограничиваю не я. Такой, брат, порядок! В отделении банка признается единственно моя подпись. Значит, если понадобится срочно взять деньги на оплату сверхурочных или, еще хуже, перевести па счет другой организации, дело будет стоять, пока не приеду я. Таким образом, не то что день — каждый лишний час моего отсутствия снижает шансы комбината выполнить план.
    — Значит, если мы еще здесь день просидим, хана квартальному твоему?
    — Скорее всего — хана. Если только на легкую породу не вырвемся и проходку не увеличим.
    — Ну а как не нарвешься на тот легкий хлеб?
    — Тогда... — Головня задумался, опустил голову. Потом вскинул резко: — Давай еще.
    Бутылка опустела. Головня швырнул ее далеко от себя — слышно было, как она, пузатая, камнем стукнулась о куст. Радостнов подложил в костер дров и уже не прилег, а сел на свою «печь»: грел коньяк, грел. Головня набрал полный рот семечек. Какое-то время он сосредоточенно работал челюстями, а отом фукнул в костер веер шелухи.
    — Тогда, земляк, нам ничего не останется, кроме приписок. Отрапортуем, что выполнили, а выполним дня через три, а может, и через неделю.
    — Вот как! — удивился такой откровенности Радостнов.
    — Так, дорогуша, и только так.
    — А интересы государства?
    — А интересы людей? Разве ж они не государственные?
    — Вот теперь я уже ничего не понимаю, — признался Радостнов.
    — Что ж тут понимать! На предприятии две тысячи человек. Почти все они в Рудный ехали из теплых краев, из уютных квартир. Ехали не за туманом, а за нормальным советским рублем. Если я им этого рубля не дам...
    — Не давай. Плохо работают — не давай. Может, лучше работать будут.
    — А черта с два не хочешь? Я им раз не дам — промолчат, второй не дам — предупредят, третий раз не дам — поедут со всеми шмотками прочь. Мерзнуть на пятидесятиградусном морозе, жить в закутках — и не получать хотя бы рубля? Кто согласится на это? План — это не только горы руды. Это — зарплата и премии. План выполнять необходимо любой ценой.
    — Так...— сказал Радостнов. Он уже был слегка подвыпившим — в таком состоянии мысль его работала более плодотворно. — Значит, по-твоему, твои люди и при плохом труде заслуживают больших денег?
    — Не все. Но большинство заслуживает. Это герои! Не они плохо работают, а весь комбинат. Когда у них есть фронт работ, они показывают образцы труда.
    — Так, может, вся бода в тебе? Может, ты, бывший легкоатлет, что-то недоучил, недопонял и теперь руководишь совсем не так, как надо? А, земляк?
    Радостной ждал, что после этих слов Головня подскочит или даже бросится на него, но тот только махнул рукой:
    — Я и сам себе задавал такой вопрос... Никто на моем месте, товарищ Славка, не сделает ничего лучшего.
    — Почему?
    — Потому что Рудный с самого начала был осужден на приписки. Собственно говоря, с приписок и начался... Уже геологи завысили и мощность рудного тела, и содержание металла в руде. Хапнули премию, и не так себе премию. Где они теперь, хитрецы те? Попробуй найди! А найдешь — они тебе докажут, что добываешь мало по своей вине.
    Головня помолчал.
    — Потом — транспортная схема... Надо было завоз грузов по Лене планировать, но кто-то по карте высчитал, что от Охотского моря будет ближе. А там — ни дорог, ни стежек... Доставка — зимником. Летом комбинат в первые годы ничего не получал. Пока разобрались...
    — Но ведь это было давно, — сказал Радостное. — За это время можно было все поправить: и запасы определить более точно, и доставку наладить... План, наконец, скорректировать в соответствии со всем этим...
    — Рудный на Севере один такой? — оборвал Головня. — У объединения таких комбинатов... И на всех — те же проблемы. А у объединения тоже план.
    — Значит, твое начальство знает, что ты приписываешь? — с удивлением промолвил Радостнов.
    — Знает. Но молчит. Само тоже есть хочет. Если Рудные перестанут выполнять план, сократится финансирование самого объединения.
    — Что же, во всех объединениях так? У золотишников тоже?
    — А чем они лучше? На одних широтах упираемся.
    — Так неужто на вас таких совсем щуки нет?
    — Почему нет? Есть. Газетчики, во-первых. Но с ними проще: не всюду пускаем. Имеем право.
    — А во-вторых?
    — Комитет народного контроля. Против этих спасения нет. Но при случае объединение защитит.
    «Вот оно как!» — с горечью подумал Радостное. Куда же он полез, ничего но зная, ни с кем не советуясь, в такие дебри! Зачем подписывал письмо собственной фамилией, место работы указал! Теперь ему в Рудном не жить. Значит, не жить с Ниной. А он надеялся...
    Головня продолжал:
    — Ты вот можешь спросить, а почему объединение защищать будет вместо того, чтобы больше требовать с меня. Объединение знает, что мы не можем работать лучше. Нас то и дело, и очень больно, подводят поставщики, транспортники, — вы вот, например, речники. У объединения сегодня такая цель: добиться, чтоб цену на металл повысили. На мировом рынке он втрое дороже, чем нам Госплан дает. Кабы до нормы цену довести, тогда бы и объединение все прибыльным стало, а не убыточным, как сейчас... Тогда бы мы все смогли достать и купить, хотя бы за границей... Хочешь не хочешь, а Госплану пришлось бы дать нам куда больше валюты... Понял?
    — Понял, — сказал Радостное, трясясь всем телом.
    — Ага, — довольно засмеялся Головня. — Вижу, и ты подмерз наконец.
    — Надо дров собрать, — поднялся Радостнов.
*
    Понятно, не все в словах Сигизмунда Петровича было правдой, была там и полуправда, и самая настоящая неправда. На «золотишников», к примеру, он вообще «накапал» зря: знал прекрасно, что в этом старейшем, шестидесятилетием объединении генеральный вожжи держит крепко, с такими, как он сам, Головня, не то что строг — беспощаден. Неправдой было и то, что его собственное объединение станет его защищать. Так было бы при Сослане Хасановиче, а новый генеральный Сигизмунда Петровича не любил, потому что должность генерального мог занять и Головня, собственно говоря, и теперь еще претендовал на это. Если с ним выйдет неприятность, генеральный будет только рад.
    Сигизмунд Петрович видел, что своей цели наполовину уже достиг: ничтожность его и глупость Радостнову показал и здорово напугал. «Только вот не слишком ли? Закроет рот и ничего больше не скажет. А мне нужно знать, что за документы посланы им». Он решил сделать передышку и зайти с другого конца.
    — Питье у нас аристократическое, а закусь — самая что ни на есть кубанская, — пошутил он, когда выпили из второй бутылки.
    Хорошо, хоть такая есть, — ответил Радостнов.
    — Какой собачий холод! И это конец сентября. А у нас, под Могилевом, еще грибов, глядишь... Ты давно там не был?
    — Никогда не был. Как поехал в ремесленное, в Казань, так и не вернулся больше.
    — Почему?
    — А к кому ехать? Детдом и тот закрыли.
    — А я наезжаю... Мать еще жива. Правда, слаба уж... Того и жди, телеграмма придет. Хорошо, сестра с ней...
    Радостнов, видимо, из деликатности, промолчал. Трещал костер: в последний раз Радостнов приволок из кустов сосновый комель. Луна заметно сменила место, теперь лицо Радостнова она освещала только наполовину, сбоку. А Сигизмунду Петровичу нужно было видеть каждое движение этого лица. Он пересел так, чтобы Радостнов, повернувшись к нему, вновь подставил лицо под лучи луны. Костер их больше уже не разделял. Сигизмунд Петрович взглянул на часы. 23-48. Время еще было.
    — Ты бы Могилев не узнал, — сказал Сигизмунд Петрович. — Как его называли после войны? Большой деревней. А теперь... По пятнадцать этажей дома. И цветы... Боже, сколько цветов!
    — Хотел жену свозить, — вздохнул Радостнов, — в гостинице хотя бы пожить. Да у нас, речников, летом отпуска не бывает. А зимой она отпуск брать не хотела...
    — Что ты речник, я давно понял. Видел, как рулил. Где же работаешь? В порту?
    — Работаю? В Рудном. На пристани работаю.
    — На пристани в Рудном? Вот хорошо! — будто обрадовался Сигизмунд Петрович.— Ты не знаешь, что там за Радостнов, а?
    На такой рискованный виток беседы Сигизмунд Петрович решился вдруг. Он неожиданно вспомнил, что когда взошел на «Ракету», Радостнов уже был там. Значит, он мог подслушать его разговор с Егором. А в разговоре том Егор обещал вызвать Радостнова в порт... Это требовалось как-то объяснить Радостнову, объяснить, понятно, с пользой для себя.
    Радостнов поперхнулся: такого вопроса он, естественно, не ждал. Сигизмунд Петрович зорко следил за ним. Очевидно, Радостнов решал: признаваться, что Радостнов — это он, или не спешить. Сигизмунд Петрович мог голову на отсечение дать, что Радостнов выберет второе, ибо так на его месте сделал бы и сам: назвать себя никогда не поздно, а вот что хочет знать о тебе твой противник — назвав себя, можешь и не услышать. Но Радостнов выбрал третий вариант — сделал вид, что не понял вопроса:
    — Какая там радость на пристани той.
    «Не умеет лгать, — безошибочно определил Сигизмунд Петрович. — Нет, голубчик, теперь ты не выкрутишься у меня».
    — Я говорю, Радостнова не знаешь случайно? Тоже на пристани работает.
    Радостнов еще минутку подумал:
    — Как же не знать. Пристань наша — не порт, каждое рыло на учете.
    — Что за такой?
    — Так, алкоголик. Держат — грузчиков не хватает.
    — Значит, грузчик?
    — Грузчик, стропальщик, подметайло, посыльный за бутылкой... Что прикажут, то и делает.
    — Ты с ним хорошо знаком?
    — Выпиваем вместе.
    — А дома ты у него был?
    — Не раз.
    — Как он с женой? Ладит?
    — Не очень. Жена у него, знаешь ли...
    — Жену я знаю как раз. Она секретарша моя. А вот его — нет. Что за мужик?
    — А что тебе до него?
    — Да вот, сделал я, кажется, одну глупость. Жене поверил. А в любом споре, если хочешь быть судьей, нужно выслушать обе стороны. Разве ж не так?
    — И что за глупость? — деланно зевнул Радостнов, а сам так и зыркнул настороженными глазами.
    — Попросила меня секретарша, чтоб я на Радостнова подействовал. Жить не даст-де пьянкой и ревностью. Ну я что могу? Человек не у меня работает. Но с другой стороны, коль секретарша начнет с синяками да с шишками в управление приходить... У меня, брат, и из-за границы тузы бывают.
    — Ну, ну, — подался вперед Радостнов.
    — Мне бы встретиться с Радостновым, поговорить. Но что ж я, на пристань пойду? Неловко. Вызвать к себе? Может и не прийти. Ведь я для него не начальник! Богомолову подсказать, чтоб за Радостнова взялся? Так он со мной не контачит. Все время как два кота в одном мешке: то он передо мной виноват, то я перед ним... Одним словом, — вздохнул Сигизмунд Петрович, — поговорил я вчера о Радостнове в порту. Так что через день-другой придется Радостнову перед начальством порта ответ держать. Вот и думаю: правильно ли сделал? В семейных спорах не одни мужья виной бывают. Только жалуются реже.
    На лице Радостнова появилась язвительная усмешка:
    — Нс волнуйся. Радостнов в обиде не будет. Проедется в город за казенный счет, пива попьет... А с женой его и ООН не помирит.
    — Считаешь, не обидится?
    — А откуда он знать будет, что ты руку приложил? Подумает — жена наплела, ее и спросит.
    — Нет, ты уж ему лучше скажи, что это моя работа. Зачем женщине лишние неприятности.
    — Без нее ведь все равно не обошлось. Не в порт пожаловалась, так тебе.
    — Нет, ты все-таки скажи. При случае.
    — У тебя там пойла чуток не осталось?
    Сигизмунд Петрович встряхнул бутылку:
    — Осталось, и не чуток.
    Сигизмунд Петрович наливал сам все время и себе, и Радостнову. В непрозрачную кружку он мог бы наливать Радостнову и больше. Но слишком уж было холодно, чтобы обделять себя.
    Радостнов хлопнул, дождался, пока выпил свою долю Сигизмунд Петрович, и с вызовом просипел:
    — Он и так на тебя большой зуб отрастил, этот Радостнов. Так что не стоит.
    — Зуб? С чего бы это?
    Радостнов сцепил пальцы, подпер подбородок и до наглости прямо взглянул в глаза Сигизмунду Петровичу:
    — Он уверен, что ты... обслуживаешь его жену. Вместо него.
    — Ну... ну...— «удивился» Сигизмунд Петрович. — Вот это да! Почему? На каком основании? Какие доказательства у этого алкаша?
    — Не знаю... Видимо, есть какие-то, — словно не о себе сказал Радостнов.
    — Ничего не говорил?
    — Говорил — да разве запомнишь?
    — А попробуй.
    — Ну, например, говорил: квартиру ты отдельную его жене дал, чтобы проще с ней встречаться.
    — Ничего себе! Получил квартиру — да еще не рад?
    — Так квартира, говорит, не в большом доме, а в двухквартирном. А вторая квартира — вроде гостиницы, и занята дней десять в месяц, когда высокое начальство приезжает.
    — Так... так... И что из этого следует?
    — Радостное шизик: придумал себе, что жена его в той, пустой квартире с тобой встречается, когда сам он пьяный валяется. Будто его нарочно водкой накачивает, а потом туда идет.
    — Но ведь в гостинице этой хозяйка есть!
    — Хозяйка в гостинице на полставки. Обычно она в Мечте, за двадцать километров, где в общежитии комендантит.
    — Здорово... Смотри ты: пьет, а думает. Что ж, его дело. Надо будет назад их, в общежитие, переселить, — с угрозой произнес Сигизмунд Петрович. — А в их квартиру хозяйку гостиницы с ее тремя детьми.
    — Правильно. Нечего с жиру беситься. Вон Парфеновна, твоя бывшая секретарша, так и живет в одной комнате с дочкой и внуком. А эти чем лучше?
    «Ах же гад,— подумал Сигизмунд Петрович, — Настоящий следователь. А Нина говорила, ни на что не способен... Вот что ревность с человеком делает. Надо запомнить это раз и навсегда».
    — Ну, сказать откровенно, это не доказательство. Или, скажем осторожнее, доказательство, но косвенное и шаткое. Ведь жилым фондом на комбинате распоряжаюсь не я. Во-вторых: коль Радостнову мерещится, что жена изменяет ему в соседней квартире, то кто ему мешает хотя бы раз ее поймать? Попытался бы — может, и поймал бы. Но не со мной, попятно.
    Сигизмунд Петрович рассмеялся. Радостнов ему подхихикнул:
    — Я же говорю — шизик.
    — Квартира... Где нашлась — там и дали. Говорит женщина: замуж вышла. Скоро ребенок будет... Как не дать? Ты вот, чтоб жилье просить, на очередь запишешься, будешь той очереди на прием две недели, а то и больше ждать... Так?
    — Так, — согласился Радостнов.
    — А на приеме тебе начальство скажет: пока что, голубчик, квартир у нас нет. Зайди, голубчик, в следующем полугодии... Ты и пошел на полгода. Так?
    — Так.
    — А ей, пойми, не надо в очередь записываться. Она каждый день здесь, на глазах. — И Сигизмунд Петрович для пущей убедительности провел ребром ладони по горлу. — Каждый день просит, понимаешь? Может и не просить, а так посмотрит, что за стол готов спрятаться. Или начнет в документах, что перепечатывает, ошибки ляпать: мол, не выспалась, соседи не давали...
    — Ну и баба, — словно с восхищением произнес Радостнов. — Парфеновне б такой ум.
    — У меня Парфеновна недолго работала: на пенсию пошла — внук у нее появился... Ну что еще у Радостнова за пазухой?
    — Еще? — задумался Радостное. — Дай бог памяти... А, вот: когда он еще в городе жил, будто бы тебя частенько у дома своего встречал. Потому, мол, когда развелся, в Рудный и поехала.
    — Постой, постой: я что ж, и с первой женой его якшался? Во дает!
    — Он второй раз на одной женился. В городе развелся, в Рудном опять сошелся.
    — Завидное постоянство... Где он в городе жил?
    — Аллах ого ведает. Кажется, у бани.
    — Ну так там же поблизости объединение наше было, пока новое не построили. На Матросова, дом тринадцать. Что ж за диво тогда, что я мимо бани ходил?
    Это было правдой, объединение действительно ютилось некогда в двухэтажном деревянном доме на Матросова, той самой, где жил Радостнов... На этой именно улице Сигизмунд Петрович и наткнулся на аппетитную женщину, бравшую из колонки воду. Остановила Сигизмунда Петровича не столько ее привлекательность, сколько то, что набирала она воду в несколько посудин сразу: два чайника и молочный бидончик. После выяснилось, что на ее третьем этаже с утра нет воды, ведра тоже нет, вот и выкручивается таким способом... Сигизмунд Петрович помог поднести чайники, за что и был вознагражден тут же: сначала чашкой чаю, а потом и более существенным. Радостнов, конечно, этого знать не мог, и напоминание о том, что на Матросова стояло объединение, произвело на него большое впечатление. Он отвернулся от Сигизмунда Петровича и стал ворошить костер, хотя тот и так горел хорошо.
    — Что еще, Славомир?
    — Помню я, что ли, — буркнул Радостное и закашлялся от дыма.
    — Так, как Радостнов, многие думают: раз у начальника секретарша не обезьяна, значит, любовница. А ты знаешь, сколько глаз за нами следят? И снизу, и сверху? За так называемое «разложение» из партии гонят, с постов снимают... А ведь начальник тоже человек, мужчина. Может любовь встретить... Да только верь: меня. Славка, это не касается. У меня жена, сын.
        Жена стара... Так Радостнов говорил, — поправился Радостнов. — Лет на десять старше тебя.
    — Что он знает, Радостнов твой! Возраст женщины от мужа зависит. Если не даешь ей то, что ей нужно, можешь и в тридцать лет старухой сделать. А я свою люблю и уважаю, потому что всем обязан ей. Жизнью даже.
    Радостное недоверчиво поднял взгляд:
    — Как это?
    — Ты вот спрашивал, почему я на олимпиаду не попал. Это так было. На тренировке шест сломался. Ну и грохнулся я... Не буду все свои болячки перечислять, только скажу, что чуть ли не год не видел ничего. Страшно это было, думал с собой кончать. Она не дала, Мария. Согрела и успокоила. Медсестрой была. Зрение профессор вернул, да кабы не она, ничего бы из того не вышло. Потому всегда, куда бы ни ехал, снимок ее на сердце ношу.
    Сигизмунд Петрович вынул из кармана пиджака бумажник и из-за целлофана осторожно вытащил фотоснимок десятилетней давности, который действительно всегда носил с собой. Носил скорее ради сына — на этом снимке ему было всего три года. Каким он милым и смешным был тогда! Не то что сегодняшний хмурый верзила... Радостнов взял снимок, внимательно рассмотрел его, повернул к огню.
    «Гляди, гляди, — думал Сигизмунд Петрович. — Десять лет назад Мария была не хуже Нины».
    Радостнов вернул снимок и вдруг рубанул рукой:
    — Ну хватит ваньку валять! — едва не плача, крикнул он. — Я не Градусов, Головня, не Градусов! Понял? Радостнов я! А Градусов — это кличка моя, Нина придумала. Я — Радостнов! А теперь поговорим как мужчина с мужчиной.
    — Вот как? — будто чрезвычайно и неприятно удивившись, сказал Сигизмунд Петрович. — Что ж ты меня, проверял? Выведывал, что я про тебя да жену твою думаю? Ну что ж. Кажется, ты своего достиг. Но это, прости, не по-земляцки как-то.
    — О, ты хитрый змей! Я червяк перед тобой! Ты на все, что услышишь, найдешь ответ. Но ответь и еще на один вопрос.
    — Давай, — Сигизмунд Петрович внутренне подобрался.
    — Вот ты рассказывал, от чего приписки идут и для чего они нужны... Я и сам теперь понимаю, что без этого ты, может быть, рабочих в Рудном не удержал бы... Но ведь это дело подсудное. Неужели не боишься?
    — Я уже тебе говорил... — начал было Сигизмунд Петрович.
    — Что б ни говорил, знаю я: боишься. Я тебе это докажу сейчас. Вот получаешь ты рапортички из подразделений своих: шахт, лабораторий, строительных объектов... Там настоящие цифры, не придуманные, ты ведь их проверить можешь — никто тебе не сбрешет. А ты вынужден брехать, потому что цифры — так себе, на план и премию не тянут. И тогда ты... — Радостнов прервался, чтобы набрать воздуха в грудь.
    — Ну, ну, — сурово подогнал Сигизмунд Петрович.
    — Ты в рапортичках тех цифры переправляешь своей рукой и даешь секретарше на перепечатку. При этом ты иногда пишешь: «Лапочка, чтоб никто не видел». Или что-то похожее. Так? Кабы не боялся — зачем бы это писал?
    — Откуда тебе это известно? — поразился Сигизмунд Петрович.
    — Откуда? А вот откуда. Представь, что твоя лапочка, это, значит, моя жена, перепечатывает и выдает тебе столько экземпляров, сколько тебе надо, а листок с твоими поправками аккуратно складывает и несет домой, где прячем в шкафу с бельем... А теперь, будь добр, ответь: зачем она это делает?
    Радостнов, и куст за Радостновым. и костер качнулись на мгновение в глазах Сигизмунда Петровича. Случилось то, чего от судьбы не ждал и ждать не мог, потому что Нине верил как себе. Он дал ей все, что только мог дать: случись так, что он вдруг стал бы свободен — без больших колебаний даже женился бы на ней.
    — Очевидно, твоя жена шантажистка, — хрипло произнес он. — Только так я могу ответить на твой вопрос.
    — Это, уважаемый земляк, только пол-ответа. Ведь у всякого шантажа есть цель. Какую же цель ставила наша общая знакомая? Квартиру ты давно ей дал, должность выше дать не можешь — образование не позволяет, барахла японского да германского у нее и так хватает... Ну? Какова цель шантажа?
    — Хотел бы и сам я это знать, — Сигизмунд Петрович все еще не хотел верить.
    — Я тебе растолкую. Она боится, что ты ее бросишь. Вот для чего собирала эти бумажки. Оспаривай, если можешь.
    — Надо подумать... Подумать... — сказал Сигизмунд Петрович.
    «Надо придумать... Придумать», — сказал он себе. Но что? Что придумаешь тут, в таком капкане? Как ослабить силу этих страшных бумажек, которые приложил Радостнов к своему сигналу?
    — Давай глотнем, — наконец произнес он.
    — Давай, — согласился Радостнов.
    Они выпили по очереди в полном молчании.
    «Поправки делал я, — лихорадочно думал Сигизмунд Петрович. — Но ведь это только цифры, цифры. Тысячами людей они пишутся одинаково, особенно нами, людьми техники: чертежным шрифтом. И не так уж часто дописывал я «лапочка» или «голубка». Если будет некому подтвердить, что исправлял я, бумажки потеряют половину силы. Можно договориться с теми, кто мне их посылал, что поправки делали они сами. Значит, нужно удалить из Рудного обоих: и его и ее».
    — Где документы эти теперь? В шкафу с бельем? — овладев собой, сказал он.
    — Я послал их в ту инстанцию, которой ты боишься больше всего: Комитет народного контроля.
    — Ты с ума сошел! — закричал Сигизмунд Петрович так, будто об этом узнал только что. — Зачем ты это сделал?
    — Я, видно, и вправду сошел с этого самого. Я надеялся, что тебя снимут и таким образом я оторву ее от тебя. Но я ошибся. Твои связи...
    — Ты принес бы их мне, и в тот же день ее не было бы в моей приемной. И она совсем бы не знала, что из-за тебя!
    Видно было, что Радостнова оглушило, почему он недодумался до такой простой вещи — лицо его передернулось, он зажал ладонью рот, словно боялся взвыть.
    — Знаешь, что ты преподнес сам себе и своей жене?
    — Что?
    — Часто ли ты встречал в газетах наши данные? Сколько добыто, сколько планируется добыть?
    — Я три года их не читаю, газеты.
    «Молодчина! В точку! — одобрил себя Сигизмунд Петрович. — Конечно же, разве бичи газеты читают?»
    — И читал бы — не встретил! Ну так что: ничего не будет вам за похищение документов из моего кабинета?
    — Но ведь ни на одном из них не стояло «секретно»!
    — Ты держал в руках черновики... Когда ты послал?
    — Месяц назад, — чуть слышно отозвался Радостнов.
    — Значит, каждый день жди гостей.
    — Что же делать?
    — Пожалуй, единственное спасение для тебя и для нее — как можно скорее мотать из Рудного. Как можно дальше — в Могилев, Калининград, к черту на рога. Деньги дам, транспорт обеспечу, только удирайте!
*
    Остаток ночи прокорчились на «печах». Радостное устроил не только Головне, но и себе новую: первая его уже остыла. Головня сначала не хотел ложиться на песок — боялся запачкаться, но холод заставил. Больше почти не говорили. О чем было говорить? Радостное долго лежал на спине с открытыми глазами, слепо глядел в мутное небо. Если б было возможно, он охотно зазимовал бы на этом острове или вернулся в город встречным судном, чтобы больше не появляться в Рудном, но там остался его паспорт. Потом заснул, видно, подействовали усталость и коньяк. Проснулся от крика Головни:
    — Радостнов! Вставай! Проспали!
    — Сколько времени? — спросил Радостнов садясь.
    — Семь сорок восемь! «Ракета», наверно, ушла!
    Радостнов протер глаза. Веки и щеки были мокрыми — неужели плакал во сне? И почему так плохо видно все — как сквозь кисею? Но тут же понял:
    — Не дрейфь. Никуда она не ушла. Туман.
    — Опять туман? — с отчаянием воскликнул Головня.
    — Неужели не доходит? Сними очки. Они тебе, надо думать, все черным делают.
    — И при таком — нельзя плыть?
    — На воде он гуще. Ну, пошли...
    Голова не болела — питье оказалось не злым, высокого качества, но по всему телу переливалась вялость. Вот, кажется, уже твердеют икры, выпрямляется спина — но тут же откуда-то, как ртуть, льется эта тяжелая вялость, и замедляешь шаг, сгибаешь плечи.
    Головня как будто был бодрее, но он не знал дороги — ачерпывая туфлями песок, тащился сзади. На острове стояла мертвая тишина: чайки и трясогузки уже покинули его, зайцы, если и были, завалились на дневную лежку. Показалась палуба «Ракеты». На берегу, у костров, что уже только дымились, никого не было. Видимо, все пассажиры взошли на судно и теперь нетерпеливо ждали, когда оно тронется дальше.
    Перешли на «Ракету» по трапу, заплеванному подсолнечной шелухой. На корме, на скамейке, словно не сходил с места, спал старик, накрыв грудь и колени пустым мешком.
     — Спит себе и не боится, — хехекнул Головня, показывая Радостнову на торгаша.
    — А чего ему бояться?
    — Знаешь, сколько у него в кармане? Точнее, в карманах. По рублю стакан продавал...
    — А! — понял Радостнов. Он ушел от «Ракеты», когда старик еще не начинал торговать. — На оркестр похоронный зарабатывает...
    Заглянули в рубку через стекла, запотевшие изнутри. Разглядели все же, что женщин нет. Вошли. Капитан в бушлате и фуражке стоял у рации с трубкой в руке. На хлопанье дверцы оглянулся — Радостнова поразило его почерневшее лицо:
    — В мулаты записался, Ефремович?
    — Все такие. Холодной водой дым не смоешь, — отозвался Ефремович. — А вы оба — как не при костре ночевали. Или вас там девки грели?
        Была одна, — пошутил Головня, — Гонялись ночь за нею. Тем и грела...
    — Снова туман, — озабоченно сказал Ефремович. — И пожалуй, такой же, как вчера. А тут еще с портом не могу связаться... «Долон», «Долон»! Говорит «Ракета»-пять... Вызываю «Долон»! Ответьте «Ракете»-пять! — монотонно забубнил он в трубку.
    И вдруг, рация заговорила вчерашним мужским голосом:
    — Здорово, Ефремович! Где ты там? Назад идешь?
    — Стою в тумане на сто шестидесятом. Стою в тумане на сто шестидесятом.
    — Как тебя понимать? Давно стоишь?
    — Со вчерашнего дня. С шестнадцати сорока пяти.
    — Что ж ты делаешь, Ефремович! Под корень рубишь. Ты обещал вчера грейфер довезти!
    — Туман не дал. Туман.
    — Ефремович, дорогой, вечером тумана нс бывает!
    —Из диспетчерской так всегда кажется.
    — И сейчас, говоришь, туман?
    — Видимость три балла, с грейфером идти невозможно.
    — Я только что разговаривал с СОТом-тысяча-три. Слышь, Ефремович? Они шли на сто восьмидесятом, и там никакого тумана!
    — Значит, местный туман.
    — Сколько ж будешь стоять на сто шестидесятом? Час, два?
    — Пока не рассосется.
    — Ефремович, ты же так и сегодня на гравийный можешь не попасть!
    — Могу не попасть. Могу.
    — Ефремович, всего двадцать километров при трех баллах видимости... Это же мелочь! С твоим опытом... Ты понимаешь меня?..
    — Понимаю, — жестко сказал Ефремович. — Кабы такого опыта не имел, может бы, и решился... Грейфер давит меня, понимаете? Грейфер! Предлагаю снять пассажиров с моей «Ракеты». Сегодня в Рудный какая пошла? На каком она километре сейчас?
    — Какая может быть «Ракета» на Рудный, если ты не вернулся! Что у меня «Ракет», как собак нерезаных? Забыл, сколько их на ходу?
    — Тогда пришлите «Белоруску» начальника порта. Тридцать одного пассажира она возьмет и в Рудный доставит. А я — грейфер.
    — «Беларусь», Ефремович, не моя собственность... Говорю тебе, иди вперед! Двадцать минут, а может, и меньше, — там тумана нет!
    — Вы отлично знаете, Егор Фомич, что наш разговор на магнитофон не записывается. Поэтому, если что случится, отвечать будете не вы... Так будет ли «Белоруска»?
    — Свяжись минут через десять.
    Ефремович положил трубку в гнездо, щелкнул тумблером. Руки его дрожали. Радостное не стал ни о чем спрашивать — и так было ясно. Он взглянул на Головню — тот сидел на лежаке с полузакрытыми глазами, задрав голову, словно изучал потолок рубки. Ефремович включил «Каму». Эта рация — она размещалась на панели — давала возможность связываться с судами на расстоянии в двадцать пять километров.
    — Я «Ракета»-пять, «Ракета»-пять. Вызываю СОТ-тысяча-три. СОТ-тысяча-три, ответьте «Ракете»-пять.
    «Кама» на всех судах должна быть включенной постоянно, вспомнил Радостнов. Что Ефремович только теперь включил ее, означало одно: аккумуляторы берег
    — Я СОТ-тысяча-три, — послышался ясный, словно по городскому телефону, голос.
    — Где и куда идете?
    — Идем вверх, находимся на сто девяностом.
    — Какая видимость у вас?
    — Видимость четыре балла, средняя мгла. Ниже было лучше, скоро локатор врубим.
    — Ясно, спасибо... Э-э, постойте! С портом вы откуда разговаривали?
    — С двухсотого, кажется... А что?
    — Да так, ничего... Спасибо! Счастливого пути!
    — И вам счастливо. Вы где? Куда?
    — На сто шестидесятом. Должны идти вниз. Стоим в тумане.
    — Ну до скорой встречи.
    В рации щелкнуло — на сухогрузе положили трубку.
    — Вишь как врет, — сказал Ефремович. Ясно было, что о Егоре Фомиче. — На сто девяностом мгла, а он на сто восьмидесятом — чисто...
    Радостнову не нужно было ничего объяснять. Туман казался редким, несущественным. Река просматривалась, может, на километр. Но этого хватало бы, если б в реке хватало воды, если бы можно было идти напрямик, не особенно обращая внимания на буи. Да еще грейфер...
    Ефремович вновь взялся за «Линду», рацию дальней связи:
    — «Долой», «Долон», ответьте «Ракете»-пять...
    — Ефремович, я тебя слышу! — ответил «Долон». — «Беларусь» занята. Так что выкручивайся сам. Грейфер должен быть в Рудном. Попробуй на малой скорости!
    — Вы профан, Егор Фомич! — вдруг заорал Ефремович. — Вы не знаете, что на малой скорости «Ракете» требуется больше воды!
    — Ну что ж... Я говорил вчера: старость — не радость. Делайте выводы!
    — Что вы мне грозите? Думаете, боюсь я вас? Это вы должны бояться! Ваше время прошло, вы вчерашние люди. Вы и хозяин ваш! Нашелся барин. Вдоль пирса не может на катере проехать. Скоростное судно ему подавай!
    — Магнитофона, Капитон Ефремович, в диспетчерской действительно нет, но память у меня хорошая. Счастливого пути!
    Рация умолкла. Ефремович взобрался на рулевое кресло, ноги упер в выемку под штурвалом. Откинул голову на спину, закрыл глаза.
    — Пойдем покурим, — сказал Радостнову Головня.
    Они потихоньку выбрались из рубки, сошли на корму.
    Старик по-прежнему спал, моторист подметал проход от шелухи. Головня достал сигареты, Радостнов — спички. Прикурили. Радостное навалился животом на фальшборт, затянулся. Головня тоже пыхнул, плюнул в воду. Плевок рвануло течением от «Ракеты», а потом, как ни странно, завертело на месте, не отпуская далеко.
    — Как думаешь, — тихо сказал Головня, оглянувшись на моториста, — поведет капитан «Ракету»?
    — Нет, — уверенно ответил Радостнов.
    — Но ведь ему угрожает пенсия. Егор ясно сказал.
    — Не такой Ефремович человек, чтоб угрозы побояться.
    — Но на пенсию таки проводят.
    — Пока здоров, работу найдет. На тихоходе каком... В другом порту... Везде с руками оторвут.
    — Значит, наши дела плохи? А, земляк?
    — Плохи.
    — Можем и сегодня в Рудный не попасть? А?
    — Можем.
    — Снова на острове без еды ночевать?
    Радостнов подумал:
        Ефремович может и такую штуку выкинуть: возьмет да и в порт, назад повернет. Понятно, за это его не погладят, зато много кого из пассажиров спасет от насморка, а может, и худшего.
    — А нам с тобой... Нам не насморк угрожает. Тебе особенно. Ты ведь не забыл? Каждый час на учете!
    — Что же мы можем сделать?
    — Спасем Ефремовича от пенсии.
    Радостнов пожал плечами:
    — Бесполезно... Его не уговоришь. Я его знаю, ходил с ним.
    — Можно найти и другой способ.
    — Купить? Не продастся.
    — Ты ведь ракетчик. Рулил вчера. Капитан тебя даже хвалил.
    Радостнов дернулся как ужаленный:
    — Я? Ты считаешь, я?
    — Ты.
    — Ефремович с таким опытом не решается, а я?..
    — У него не опыт уже, а старость. А ты молодой и зоркий. Выведешь из тумана, и конец на том, Ефремович еще и спасибо скажет.
    — Нет... Он не согласится. Бесполезно.
    — Это мое дело. Решайся! На малой скорости.
    — Ты же слышал, Ефремович говорил: на малой еще опасней.
    — Почему? Не понимаю.
    — Когда «Ракета» идет на большой скорости, па крыльях, она может пройти почти над любой мелью: крылья утоплены всего на семь — двенадцать сантиметров, винт — сантиметров на девяносто. А когда стоит или идет на корпусе, крылья погружаются на два метра двадцать, винт — еще глубже.
    — Вот оно как! И не думал.
    — Собственно говоря, туман не такой уж большой. Если б не грейфер, я бы не сомневался даже. Грейфер обзор закрывает. Эх, посадить бы глаза свои на него!
    — О! Это ж идея. Глаза можно посадить и чужие...
    — Что ты имеешь в виду?
    — Тсс...
    Мимо, мазнув того и другого рукавом, прошел мужчина в черном плаще. Полез в карманы: плаща, пиджака, брюк. Вздохнул, повернулся к Головне — тот стоял ближе:
    — Не найдется закурить? Ни одной не осталось.
    Головня дал сигарету, протянул горящую — прикурить:
    — Ну как настроение, товарищ Таран?
    — Откуда вы знаете, что я Таран?
    — Вы ж говорили, брат у вас Таран. Николай.
    У мужчины в черном плаще задрожала челюсть:
    — Был брат. Единственный. Неужели не успею проститься?
    — Ну-ну. Будьте мужчиной, — положил Головня руку ему на плечо.
    — Сволочи! Это что же такое... Взвалить на пассажирское судно такую фиговину... Половину людей в порту бросить, половину на острове морозить целую ночь... И в результате...
    — Тише...
    В проходе показался моторист с ведром воды и шваброй. Головня взял Тарана под локоть и повел к другому борту. Радостнов выплюнул окурок и задумался. То, что предлагал Головня, противоречило всем наставлениям по судовождению. Не только вести «Ракету» — в рубке и то не имеет права находиться посторонний человек во время движения. Что же и говорить о том, чтобы сесть за штурвал без согласия капитана! Это, можно сказать, пиратство, захват судна. Случись что — и тот, кто сел за штурвал, и тот, кто в этом ему помогал, понесут уголовную ответственность. Не минет суровая кара и того, кто штурвал уступил, капитана.
    А с другой стороны, какой нежеланной была эта задержка! И Головня... Не слушаться его теперь, когда он все знает... Пообещал помочь вырваться из Рудного... Пойдешь поперек — не поможет. Да вдобавок так можно опоздать, что уже никто не спасет. Тридцать километров каких-то... Минут сорок — сорок пять. Сегодня «Ракета» должна идти легче: израсходована часть топлива, съедено и выпито все, что пассажиры брали в дорогу. Может, зря Ефремович боится?
    Моторист пошуровал шваброй проход, пошел на другой борт. Сразу же оттуда вернулись Головня и Таран. Останавливаться возле Радостнова не стали — пошагали в салон. Радостное поднялся в рубку.
    Ефремович, кажется, так и не вставал с кресла — может, дремал. Радостное сел на ступеньку у входа, глянул вперед.
    — Туман расходится? — вслух подумал он.
    — Нет,— сказал Ефремович. — Это кажется.
    — А вон тот буй, под стогом, раньше не был виден.
    — Я его с шести часов вижу.
    — А я...
    — Ты, как видно, сегодня всю ночь глаза промывал, — усмехнулся Ефремович. — Ну что за начальник? Пить с ним можно?
    — Да знаешь, столкнулись, и выяснилось, что мы из одного города. Даже в одной школе учились.
    — Не зря, выходит, он тобой с самого утра интересовался.
    — Интересовался? Как?
        Кто такой, мол. Это еще, дай память... Когда вы с Володькой грейфер устраивали.
    — И что ты ему сказал?
    — Что ходили когда-то с тобой...
    — Фамилию мою называл?
    — Называл вроде. А может, и нет. А что тебе?
    — Нет, Ефремович, — заволновался Радостнов, — ты точно вспомни, называл или нет...
    — Не волнуйся, ничего плохого я о тебе не говорил. А фамилию... Называл, конечно, и не раз. Помнится, Володьке сказал при нем: «Радостнова позови». Володька еще: «Это что за Радостнов?» Я: «Ну, Славка, Славка!» А что?
    — Ничего особенного, — буркнул Радостнов.
    «Значит, он с самого начала знал, что я не Градусов какой-то... Значит, он играл со мной как кошка с мышкой... Но зачем? Что ему было нужно?»
    Дальше мысль в похмельной голове не шла, как ни старался Радостнов. Он понял только одно: Головня для чего-то прикинулся, что не знает его. А когда Радостнов сказал, что он Радостнов, каким же пораженным притворился Головня! А Радостнову он показался таким искренним... Пусть и начальник, а свой парень. Земляк...
    К рубке снизу протопал кто-то, рванул дверцу. Заглянул пассажир, которого раньше Радостнов как будто не видел — совсем не обращал внимания:
    — Капитан здесь?
    — Здесь.
    — Пассажиры просят зайти в салон.
    — Сейчас буду, — ответил Ефремович. А когда незнакомец вышел, сказал, словно подумал: — Как же им растолковать, что скоростное судно не может идти в тумане...
    Радостнов остался один. В голове мельтешили обрывки мыслей, он никак не мог связать их в единое целое и почувствовал, что засыпает. Все же в рубке было теплей, чем снаружи, хотя нагреватель давно не горел. «Надо выпить, — подумал Радостнов. — Если есть еще что». Он перегнулся назад, взял с пола портфель Головни, раскрыл, заглянул. Коньяка больше не было. В одном отделении лежало полотенце в прозрачном мешочке, электробритва; второе было пустым совсем. Было еще и третье, узкое, там едва ли могла скрыться бутылка, но Радостное все же запустил туда руку, чтобы проверить, и нашел бумаги. От нечего делать вытащил. Это были несколько листков, сбитых тетрадной скобкой. Радостное бросил взгляд на первую страницу: «Уважаемый, глубокоуважаемый Комитет!» Эти слова показались знакомыми. Лихорадочно перелистал страницы. На заключительной стояло: «С. Радостнов, пристань в Рудном»... Это был его собственный сигнал в КНК, перепечатанный на машинке.
    Он поспешно положил бумаги в портфель, портфель водрузил на прежнее место, сжал до боли руки. Выходит, сигнал его не восприняли как важный, послали на ознакомление самому Головне? Выходит, всемогущий Головня мог бы, и не разговаривая с Радостновым, сделать с ним все, что захотел, даже сдать туда, где не шутят с теми, кто крадет секретные документы? Но ведь не стал спешить, решил сначала выяснить, что за Радостнов, с какой целью донос настрочил... Потому что мужик свойский, нормальный мужик, и, узнав, в чем дело, «и ругаться не стал, ни драться, ни даже угрожать, хотя претензия, которую Радостнов предъявил, и смешна: разве ж Головня виноват, что Радостнову изменила жена? Это она виновата; может, и Радостнов сам, только не Головня. Вот же гадина Нина! Она не только Радостнову — и Головне врала, и кто знает, что принесло бы это Головне, если б бумажкам, которые выкрала она, придали большое значение...
    Нужно скорее вернуться в Рудный, схватить паспорт и бежать куда глаза глядят, в первую очередь от нее. А Головню слушаться как отца родного. Он земляк, из одной школы, простит и в обиду не даст...
    По обшивке заступали шаги, в рубку с двух сторон ввалились Головня и Таран.
    — А Ефремович? — вопросительно поднял глаза сначала на одного, потом на другого Радостнов.
    — Отказался наотрез, — сказал Таран, — как ни кричали и едва за грудки не брали.
    — Тогда ему было сказано, — жестко сказал Головня, — что «Ракету» из тумана выведет другой.
    — А он что?
    — Да кто его будет слушать! — махнул рукой Таран.— Ему б на печи сидеть, дрова колоть, внуков нянчить, а он — за руль «Ракеты»!
    — Ну а все-таки... Что он сказал?
    — Сказал, что ленинградцы блокаду перетерпели, а мы, мол, не можем день потерпеть... Сравнил! Так на блокаду каждый может кивать: нет в магазине пасты зубной — в блокаду и мыла не было, автобуса час ждешь — в блокаду и вовсе пешком ходили...
    — Обо мне... говорил что-нибудь?
    — Лучше не повторять, — засмеялся Головня. — Самое мягкое — это то, что ты два года за штурвалом не сидел. Кстати, неправда это: разве ж не видел я собственными глазами, как ты вчера рулил? Пришлось напомнить.
    — Он прав, — тихо произнес Радостнов. — Руление я вчера с ним повторил. А обстановки не знаю. Бакены, пирамиды, створы... За два года однажды ль они меняли места.
    — Ничего, всего километров тридцать... А потом сам поведет. Еще благодарить будет.
    — Что вы с ним сделали? Где он?
    — Не бойся, не утопили и на рее не повесили. Просто держат мужики, чтоб из салона не вышел.
    — Моторист?
    — С ним.
    — Важно, чтобы ни тот, ни другой не попали в машину... Топливо перекроют, и все.
    — Не беспокойся, предусмотрено.
    Радостнов опустил голову. Он все еще не мог решиться. Головня фамильярно толкнул его локтем:
    — Смелей! Где наша не пропадала?
    И бодро захохотал.
    Радостнов встал, выкрутил вверх до упора рулевое кресло. Заводную ручку поставил на вентиль, крутнул — сжатый воздух пошел в блок цилиндров. Дизель забурчал, как медведь в берлоге, загудел — «Ракета» вздрогнула, привычно завибрировала. Корма окуталась желтым дымом. Радостное прислушался — мотор работал как часы.
    Взобрался на кресло. Поверх грейфера видно было мало, но, в конце концов, буи не впереди — они по сторонам фарватера, будут видны, как и вчера...
    А пирамиды? Створы? Их же нужно держать именно впереди, править на них. Попятно, теперь, когда вода упала и берега словно выросли, увидеть их через грейфер было бы нетрудно, если бы не туман.
    — На грейфере нужны глаза, — вслух подумал он.
    — В смысле? — спросил Таран.
    — Надо, чтоб кто-то стоял там и показывал направление на створы.
    — Я не могу, — сказал Таран.— Я не знаю, что такое створы. Я человек сухопутный.
    — А почему там? Можно ведь стоять и сбоку рубки? — спросил Головня. — Вы же вчера обходились как-то?
    — Потому что туман. Перед носом «Ракеты» может появиться что угодно: бревна, лодки и тому подобное... Где- то впереди СОТ, могут встретиться и другие суда.
    — Иду на грейфер! — решительно сказал Головня, открывая дверцу.
    — Стой! Договоримся о сигналах. Пирамиды и створы знаешь?
    — Знаю! Катер собственный имею.
    — Тогда твое дело простое. Увидишь пирамиду или створы — показывай на них рукой: на левом берегу — левой, на правом — правой. Показывай точно на них. Если же увидишь что-то неожиданное, о чем я говорил: мели, бревна, маломерные суда — тогда энергично дай понять, в какую сторону я должен повернуть.
    — Все ясно, товарищ капитан! — молодецки вытянулся Головня, стукнувшись головой о потолок. Затем перешагнул поручень и живо зашагал к грейферу. Дошел. Стал посреди — как раз там, где грейфер особенно возвышался над палубой. Посмотрел вдаль, вытянул левую руку. Там, куда он показывал, действительно были створы. Радостнов видел их и с кресла.
    «Разглядит ли он все как следует в своих черных очках? — наплыла неприятная мысль. — А я на что? — оборвал Радостнов себя. — Сам должен глядеть... Головня — подстраховка».
        Отвязывать? — спросил Таран.
        Отвязывай, — решился Радостнов. — Сначала носовую снимай, потом — кормовую. И команды слушай, буду рупором подавать. Могут быть команды.
    — Понятно.
    — Что еще? — наморщил Радостнов лоб. — Ага. По привальнику, как моторист, не ходи, еще свалишься... С носа на корму — через салон.
    — Понятно.
    — Пошел! — с отчаянием утопленника крикнул Радостнов.
    Таран исчез. Радостнов навис над панелью, заново изучая ее. Задача его была сложной, но одновременно, впрочем, и простой: провести без швартовки тридцать километров. Топлива хватало, и масла, и двигатель был ухожен чужими руками.
    Отвязали нос; мощное течение подхватило его и поставило «Ракету» наискось к берегу. Головня у грейфера слегка повернул левую руку вправо.
    «Головня для подстраховки...» — приказал себе Радостнов. Его успокаивало то, что створы, на которые показывал его наблюдатель, как моряки говорят, бочковой, он видит и сам. Видит!
    В углу панели лежала белая тряпка. Радостнов схватил ее, дотянулся до лобового стекла и протер. Створы за грейфером стали четче. Тут отдали кормовую чалку — берег быстро пошел от «Ракеты».
    «Мотор работает, концы отданы. Головня показывает вперед. Отступать поздно...» — подумал Радостнов и двинул ручку реверса. Выправил курс на створы и понемногу, как учил когда-то Ефремович, повел на себя рычаг газа, отсчитывая в мыслях: «Раз... два... три...» На счет «три» добавил сотни две оборотов, сверил со шкалой — правильно... «Ракета» шла пока что на корпусе, скорость была не больше тридцати. Радостнов глянул влево, вправо — все он видел отлично, туман, казалось, не мешал. Тогда он рванул почти до конца рычаг газа. Нос «Ракеты» пошел вверх — она поднялась на крылья. И сразу же далекие створы качнулись вниз, под грейфер. Радостное перевел взгляд на Головню — тот стоял по-прежнему с вытянутой левой рукой.
    Как же быстро мчится она, «Ракета», если что-то мешает видеть! Вот мелькнул слева буй. А где правый? Пока искал, приблизился берег со створами... «Пора»,— подумал Радостное и плавно повернул «Ракоту» вправо. Головня опустил левую руку, но и правую не поднял: видно, створов на правом берегу не увидел. Не увидел их и Радостное, как ни ощупывал глазами: видимость была с полкилометра, дальше начиналась мгла. Он повел «Ракету» вдоль левого, высокого: здесь, чувствовалось, была глубина. Наконец Головня поднял правую руку. Радостное понемногу подправил направление так, что наблюдатель снова показал прямо вперед. «Головне лучше видно, он глядит не через стекло. Надо было лобовое протереть и снаружи», — подумал Радостнов.
    А дымка на горизонте густела. Теперь Радостнов уже и не пытался сам искать створы. Когда Головня опускал обе руки и тер одна о другую — Радостной представлял, как там, на палубе, «тепло» — он гнал судно прямо вперед. Лена река большая, фарватер широкий, держись створов, следи за движениями Головни, и все будет в порядке,— говорил он себе, точнее, себя уговаривал.
    Так в тяжелом труде прошло минут пятнадцать. Радостнов почему-то испугался, что вот-вот должен появиться СОТ, а он заметит поздно. Включил «Каму» и, не переставая следить за движениями Головни, фальцетом закричал:
    — СОТ-тысяча-три, где находитесь, куда идете?
    — Стоим на сто восьмидесятом. Кто спрашивает?
    — Почему стоите?
    — Локатор барахлит.
    — Ясно...
    — Кто спрашивает?
    — «Ракета»-пять. Говорит «Ракета»-пять. Прошу ответа: есть еще суда в районе сто семьдесят — сто девяносто?
    — Есть, — отозвался другой голос, — ОТ «Синявин».
    — На каком километре?
    — Черт его знает. Может, сто семьдесят пятый. Или сто восьмидесятый? А что тебе?
    — Прошу сойти с курса, прибиться к берегу и переждать, пока пройду!
    — Идешь?! Неужели?
    — Прошу сойти с фарватера — за последствия не отвечаю!
    — Да куда я тебе сойду? Псих!
    — Прошу сойти, повторяю!
    — Ладно, успокойся, я и так стою.
    — Вот дают ракетчики! — высказался СОТ. — Тихоходы с локаторами стоят, а они гоняют...
    — Угнали, наверное, вот и бегут. От милиции, — захохотал «Синявин».
    Взмокший Радостнов положил трубку.
    В скором времени мелькнул «Синявин». Он стоял у правого берега. Через километра два у левого, дальнего берега показался СОТ.
    Самую плотную полосу тумана, очевидно, прошли. Горизонт отбежал, прояснился. Головня устал стоять, что ли, — сел на грейфер.
    Можно было бы уже самому искать створы, но Радостное привык подчиняться жестам Головни. Оттого, что тот сел, руки его хуже видны не стали: Головня поднял их немного вверх.
    Вдруг он повернул голову и, как Радостнову показалось, отчаянно затряс правой рукой. Река впереди и правда делала правый поворот, но чуть дальше.
    Не раздумывая, Радостное навалился на руль. Цепь со скрежетом пошла по обшивке, передавая на перо руля аварийное усилие. Судно наклонилось угрожающе, пошло вправо по крутой дуге. В глаза Радостнову ударило солнце. Солнце! Вот на что показывал Головня, забыв, что каждое движение его управляет движением «Ракеты».
    Облившись потом, Радостное сбросил газ, крутнул штурвал влево. Но было поздно. «Ракета» споткнулась, как конь четырьмя ногами, намертво врезалась в донный песок. Вокруг, словно в горах на пороге, загрохотала вода. Брызги взлетели до рубки. Вместе с настилом, в который впился челюстями, грейфер, подмяв Головню, поехал через нос с «Ракеты».
    Руль у Радостнова вырвало из рук, а его самого понесло над панелью сквозь лобовое стекло на палубу. Там его и нашли. Он лежал лицом вниз, нелепо раскинув ноги, и дюраль вокруг его головы был заляпан кровью.
*
    Остается добавить то, что автору этих строк довелось услышать от Капитона Ефремовича через несколько недель. Когда Капитон Ефремович понял, что уговаривать и даже молить стоявших стеной случайных людей бесполезно, когда «Ракета» пошла, а его и Володьку от рубки и машины по-прежнему отделяла бешеная, безжалостная толпа, — он махнул рукой:
    — Что ж вы стоите? Садитесь! Хоть покалечит, да живы будете. Садитесь в кресла! Упирайтесь в передние! Здесь вам не самолет, привязных ремней нет! Матери, берегите детей!
    И чтоб они не стояли, толкнул Володьку в проход, сел впереди всех, чтоб видели, что он покорился и караулить его не нужно. Постепенно пассажиры разбрелись по креслам, только мужчина в черном плаще стоял у буфетной стойки, зорко следя за экипажем.
    — Ефремович, —зашептал Володька, — я на полубак выскочу, с носа на палубу, потом к рубке...
    — Бесполезно, — сказал Капитон Ефремович. — Не успеешь. Видишь — двое дверцу охраняют... Изучили «Ракету» за ночь.
    — Что ж, Ефремович, так и сидеть?
    — Так и сидеть. Начнем шевелиться — больше погубим...
    Уже через несколько минут в салоне стало тепло. Пассажиры начали потягиваться, откидываться в креслах. Притащился дедок с кормы — видно, пробрал наконец холод...
    — Не спите! — время от времени кричал Капитон Ефремович. — Не спите! Нет на «Ракете» ремней!
    Он смотрел в окно, за которым то бешено мчался близкий берег, то стелилась безбрежная ширь, покрытая дымкой, и думал: как же нелепо кончается его долгая жизнь на ракетном флоте. Перебирая в памяти горькую цепь вчерашних и сегодняшних событий, он пытался понять, где главная из тех ошибок, которые он допустил.
    Поначалу ему показалось: в том, что он взял на борт двух безбилетников — Радостнова и Головню, которые таким вот образом «отблагодарили» за доброту. Потом пришел к выводу, что напрасно вообще взял пассажиров. С одним грейфером он, безусловно, добрался бы вчера до гравийного участка, а сегодня спокойно вернулся назад.
    Но когда, оглядываясь, он видел утомленные, измученные лица мужчин и женщин, молодых и старых, взрослых и детей, его охватывал стыд за то, что взял грейфер. Откажись он — а на это он имел полное право, — и его «девочка» (он называл свою «Ракету» девочкой, хотя но судовым меркам она была уже почтенного возраста, потому что сам был куда старше ее), его «девочка» успела бы проскочить вечером полосу местного тумана, и ясной ночью по знакомой дороге он довел бы ее до Рудного.
    Посадка на мель его не застала врасплох: он все время ждал, что случится что-то. Из пассажиров серьезно пострадал только мужчина в черном плаще, который так и стоял до конца у буфетной стойки.
    1982-1983
    /Иван Ласков.  Лето циклонов. Повести, рассказы. Перевод с белорусского автора. Москва. 1987. С. 335-430./



                                                                ЦЕНА ПРИПИСКИ
    Приписками главный антигерой повести Ивана Ласкова «Туман» /Полярная звезда, №.1, 1985 г./ Сигизмунд Петрович Головня занимается ежеквартально и находит этому свой оправдания. Есть у наго, руководителя прииска, нашло других грехов - поэтому, узнав, о приезде комиссия для расследования сигнала, посланного одним из жителей посёлка, попадает он в затруднительное положение Он торопится поскорей вернуться из Приленска, где находятся управление, к себе в Рудный, чтобы как можно быстрее уничтожить улики.
    Нелётная погода заставляет его сесть на «Ракету», хотя он уже давно дал себе зарок на пользоваться этим демократичным плавсредством, ибо длинный рейс превращался во внеплановый приём. Но на этот раз именно «Ракета» помогает ему познакомиться с автором доноса на себя – Радостновым.
    Эти два незнакомых ранее человека оказываются связанными друг с другом тесными узами. Многое объединяет их - и аромат воспоминаний детства, /они учились в одной школе, где имя Головни было на устах у всех, - он был известным легкоатлетом/, и муки ревности /Нина, жена Радостнова, - секретарша и любовница Головни/. Но временное сближение этих двух персонажей происходит не на равных: с одной стороны, это сильный, уверенный в себе хищник, временно застигнутый врасплох, с другой - слабый, сломленный обстоятельствами человек, опустившийся на самое дно человеческого бытия. Головня заставляет Радостнова сдавать одну позицию за другой и достигает цели; убеждает Радостнова в том, что тот должен уехать из Рудного - тогда сигнал к приезду комиссия станет анонимным и потеряет в какой-то степени свою силу.
    Автор умело закручивает тугую пружину сюжета - стремительно движется «Ракета» по реке и так же стремительно действие повести.
    Головня успел наметить все пути «обороны», чтоб скрыть приписки и другие свои неблаговидные дела. Ему только нужно два-три дня до приезда комиссии, чтобы успеть двухэтажную дачу, которую он строил для себя, превратить в профилакторий, бросить строителей на завершение «замороженного» объекта - школы и переселить туда ребятишек, уничтожить документы о премировании за третий квартал, а то, что сделано в третьем, выдать за второй квартал - и тогда премия станет законной. Обдумал он что сделать с рудой и проходкой штольни, чтоб приписанные цифры походили на истинные, так оказать, напустить «туман». Но реальный, всамделишный туман смял все точные расчёты Головни: «Ракета» дальше идти не может.
    В повести намечается интересный поворот в судьбе Радостнова - перед ним замерцал свет надежды. Капитон Ефремович, самый опытный судоводитель Приленского порта, оказывает ему доверие и протягивает руку помощи. Образ этот выписан автором с большой симпатией, и не случайно самые светлые страницы повести связаны с этим героем. В Капитоне Ефремовиче много сердечности и теплоты, он честен и принципиален. Он приглашает Радостнова в капитанскую рубку и даже доверяет ему штурвал - и Радостнов преображается. Головня с удивлением отмечает и его отличную реакцию, и зоркий глаз, и уверенные движения. Радостнов окрылен представившейся ему возможностью встать на ноги.
    Автор акцентирует внимание на разной системе управления людьми: Капитан Ефремович видит в каждом подчиненном человека и старается помочь ему, если это в его силах, Сигизмунд Петрович - принижает их, обезличивая, лишая инициативы... Даже такие положительные качества Головни как ум, сила, организаторские способности, деловая хватка, если они не освещены высокой нравственностью, оборачиваются против человека. Играя на желании пассажиров скорей добраться до посёлка, он провоцирует бунт на судне, используя похмельный страх Радостнова, заставляет его вести судно в туман. Жестокой ценой заплачено за это решение: Головня и Радостнов погибают, раздавленные двухтонным грейфером, который перевозит «Ракета»...
    Писательский почерк Ласкова привлекает точностью в изображении умело выбранной деталью, умением видеть окружающей мир как бы в перспективе. Автор не делает окончательных выводов, предоставляя читателю возможность додумать то, что осталось за пределами повествования.
                                                                                                                   Мэри Софианиди
    678170, Мирный ЯАССР,
    Комсомольская, 4, кв. 31.
   Софианиди Мэри Михайловна.

                                                             УРОКИ  ЛИТЕРАТУРЫ
    Якутское речное училище осуществляет основной набор курсантов на базе неполной средней школы. Что привлекает мальчишек в профессии речника? Наверное, то, что профессия эта мужественная и связана она с природой. Однако учебная программа построена так, что почти нет на I курсе спецдисциплин, но необходимо познакомить ребят поближе с работой на флоте и, конечно, вызвать желание читать книги.
    Сейчас у меня разработана система занятий по произведениям о моряках. Занятия разные по форме проведения. Например, заочная экскурсия «Литературная Одесса». Начинается она с рассказа о пребывании в Одессе А. С. Пушкина, а заканчивается стихами о море, моряках одесского поэта Ивана Рядченко. На фоне кинофрагмента об Одессе звучит песня «Свидание» в исполнении Л. О. Утесова. И, конечно, знакомимся мы с воспоминаниями К. Г. Паустовского, который в 20-е годы работал в одесской газете «Моряк». На этом занятии у всех учащихся есть возможность побыть в роли экскурсовода.
    Большой материал для размышления дает знакомство с повестью латышского писателя З. Скуиня «Большая рыба». Это рассказ о трагической судьбе небольшого рыболовецкого судна. По этому произведению провожу урок-суд. В судебном процессе участвуют десять учеников, остальным дается задание: написать рецензию на этот своеобразный спектакль или сочинение «Моя обвинительная речь на суде». Роль председателя суда оставляю за собой, а роль обвинителя исполняет преподаватель спецдисциплин. Такой урок дает возможность курсантам пережить судьбу своего героя, ответить на вопрос, почему он оказался в такой ситуации, кто виноват в гибели людей. Кроме того, курсанты получают общие сведения об уставе службы на судах.
    Многие книги, к которым мы обращаемся, написаны якутскими авторами. Это повесть «Случайный отстой», рассказы «Капитан Корепанов» и «По методу Софанкова» Авдеева, рассказ «Опасный рейс» Шамшурина, повести «На подводных крыльях» и «Туман» Ласкова.
    Хочу подробнее остановиться на повести Ласкова «Туман». Несколько слов об авторе. И. А. Ласков родился в Белоруссии, а в Якутии с 1971 г., с 1977 г. работает литературным сотрудником журнала «Полярная звезда». Повесть «Туман» опубликована в книге «Лето циклов», которая вышла в издательстве «Советский писатель» в 1987 г. По этой повести провожу беседу, в которой, как правило, принимает участие преподаватель спецдисциплин или работник флота. События, о которых рассказывается в произведении, проходят быстро. Начальник прииска Головня узнает, что на него поступила жалоба, подкрепленная серьезными документами. Он начинает активно действовать, чтобы опровергнуть факты. Для этого ему необходимо срочно до приезда комиссии вылететь на прииск. Но погода нелетная, и волею судьбы Головня и автор жалобы, бывший капитан-дублер Радостнов, оказываются на одной «Ракете». В ходе обсуждения поднимаются многие психологические, нравственные, производственные вопросы. Произведение проникнуто романтикой речного флота. Автор во всех деталях знает профессиональные секреты своих героев.
    Занятия, о которых я рассказала, способствуют знакомству курсантов с будущей специальностью. В своих сочинениях о том, каким должен быть командир флота, они отмечают, что профессия речника, требует знаний, дисциплины, ответственности. «Готовы ли вы к этому? Д
    О. И. Пашкевич,
    преподаватель Якутского речного училища.
    /Специалист. № 1. Москва. 1993. С. 34./



                                                                   Анатольевич!
    Прочитала книгу, которую ты мне подарил, Ивана Ласкова «Лето циклонов» (Москва, 1987), про Якутский речной порт. Много погрешностей и недостоверностей. «Ракетчики» рассказывали автору «байки», а он им и верил. А в «Тумане» вообще, крупный начальник едет безбилетником на «Ракете» и «жрет» дорогущий коньяк с бичами - это нонсенс. Ему бы подали для поездки самолет. На гравийный участок в те годы ходило 5-6 грузовых судов (8 часов ходу), поэтому вести грейфер на «Ракете», это то же самое, что вести на угольный разрез кабину БЕЛаза на крыше автобуса «Икарус» с пассажирами, обгоняющего самосвалы...
    Елена Савченкова-Шекурова,
    капитан т/х ОС-21,
    Якутский речной порт.

                                    ДВЕ РОДИНЫ В ТВОРЧЕСТВЕ ИВАНА ЛАСКОВА
    О. И. Пашкевич
    Кандидат филологических наук, доцент,
    Якутский институт водного транспорта (филиал),
    Новосибирская государственная академия водного транспорта,
    г. Якутск, Республика Саха (Якутия), Россия
    Судьба белорусского поэта, прозаика, литературного критика Ивана Антоновича Ласкова (19. 06. 1941 - 29. 06. 1994) была тесно связана с Беларусью и Якутией, что нашло широкое освещение в его творчестве.
    В 1964 году будущий писатель окончил химический факультет Белорусского государственного университета, а в 1966 году увидел свет его первый поэтический сборник «Стихия». В нем Иван Ласков говорит от имени своего современника - молодого учёного, жаждущего научных открытии...
    В край долгой якутской зимы, суровых морозов Иван Ласков приехал в 1971 году. Здесь он работал в газете «Молодёжь Якутии», Якутском книжном издательстве, редакции журнала «Полярная звезда»...
    Действии прозаических книг И. А. Ласкова обычно разворачиваются в Якутии, но героями многих из них являются белорусы, которым присущи такие черты национального менталитета, как «уравновешенность, сдержанность, терпеливость... приветливость, гостеприимство»...
    Сложные взаимоотношения между земляками из Могилева лежат в основе сюжета повести «Туман» (1982-1983). События, о которых идёт повествование, происходят в течение нескольких дней. Начальник прииска Головня узнаёт, что на него поступила жалоба, подкрепленная серьезными документами. Боясь избежать наказания и потерять должность, он начинает активно действовать, чтобы скрыть факты, и решает срочно, до приезда комиссии, прибыть на прииск. Однако этому препятствует нелётная погода, и волею судьбы Головня и автор жалобы, бывший капитан-дублёр Радостнов оказываются на одной «Ракете». Писатель рассматривает в повести многие вопросы: это и алкоголизм, и приписки ради выполнения плана, карьеризм, пренебрежение техникой безопасности, верность выбранной профессии. Произведение «Туман», также как и написанная ранее повесть «На подводных крыльях» (1979-1980), проникнута романтикой флота.
    Автор во всех деталях знает нелёгкий труд речников, особенности навигации на северных реках, которая длится недолго, потому мечтают капитаны зимой о рейсах: «И полетим в разные стороны: кто в Хандыгу, кто в Олёкму, тройка на Соттинцы, «Метеор» на Сангар. А кому-то выпадет и Вилюй. Лети и лети до ледостава»...
    /Социосфера. № 4. Пенза. 2014. С. 63-66./

    Иван Антонович Ласков – род. 19 июня 1941 года в областном городе Гомель Белоруской ССР в семьи рабочего. После окончания с золотой медалью средней школы, он в 1958 г. поступил на химический факультет Белорусского государственного университета, а в 1966 г. на отделение перевода Литературного институт им. М. Горького в Москве. С 1971 года по 1978 год работал в отделе писем, потом заведующим отдела рабочей молодежи редакции газеты «Молодежь Якутии», старшим редакторам отдела массово-политической литературы Якутского книжного издательства (1972-1977). С 1977 г. старший литературный редактор журнала «Полярная звезда», заведовал отделам критики и науки. С 1993 г. сотрудник детского журнала «Колокольчик» (Якутск), одновременно работая преподавателем ЯГУ (вне штата) и зав. отделом связей с общественностью Якутского аэрогеодезического предприятия. Награжден Почетной Грамотой Президиуму Верховного Совета ЯАССР. Член СП СССР с 1973 г. Найден мертвым 29 июня 1994 г. в пригороде г. Якутска.
    Юстына Ленская,
    Койданава




Brak komentarzy:

Prześlij komentarz