czwartek, 12 marca 2020

ЎЎЎ 4. Валянціна Гаўрыльлева. Краіна Ўот-Джулустана. Ч. 4. Койданава. "Кальвіна". 2020.





                                                                ЛЮБОВЬ ОСЕНЬЮ
                                                                                 1
                                                                          Лукерья
    Что останется в памяти моей через двадцать лет от бесконечного этого дня, похожего на ночной кошмар? Только не огненный свет справедливости, на которую я надеялась утром. Ее нет и не будет. Останутся мутные сумерки, обледеневший куст тальника под окном, кошка с отсохшим хвостом. Что-то путается у меня в голове — разве можно сказать: «с отсохшим хвостом», если хвост отсох и, значит, кошка не с хвостом, а без?
    Кошка наша толста и ленива, как купчиха, и имя у нее подходящее: Лукерья. Кто из нас четырех придумал его — не помню, да и неважно это. Лукерья вся белым-бела, только лапки у ней черны и хвост. Хвост? Нет больше хвоста у бедной Лукерьи и не будет — он отвалился и заново не вырастет, кошка не ящерица.
    Спросить бы ее: «Лукерья, жалко ли тебе твоего хвоста?» Нет, нет... Только этого не хватало — разговаривать с кошкой. Ведь это то же самое, что говорить с собой. Заговариваться. Я — заговариваюсь?
    Чертова Лукерья, что же ты натворила. А сама и глазом не моргнешь, развалилась, как госпожа, даже мурлычешь вроде... Все бы чиститься тебе да ласкаться.
    Что это со мной, что со мной, на кошку напала, несчастная кошка, какое мне дело до ее хвоста?! За собой следи, в себе разберись, выясни все до конца!
    До сих пор в ушах вороний грай, крики однокурсниц моих:
    — Верно, верно! Разводила!
    — На шею парню вешалась!
    — Все видели, все знают!
    — Хотя бы любила, так нет! Нарочно разводила!
    И тогда я не вынесла. Кто бы вынес на моем месте? И это мои подруги. Те, с кем я делилась всем, что было.
    Я схватила плащ и побежала — по паркету, по лестнице, по подмерзшим предательским лужам... В щелях тротуара светился нерастаявший утренний иней.
    «Куда бегу?» — подумалось на миг, и я остановилась. Передо мной серел тальниковый куст, единственный на этой улице. Сотни раз ходила я мимо него в университет и из университета. Он был единственным кусочком живой природы в бездревесном мире, который окружал меня четыре года. Он возвещал приход лета узкими клейкими листьями, а когда эти листья занимались пожаром — лето кончалось. Он был частицей моей души, приземистый куст краснотала, неизвестно каким чудом выживший здесь.
    Теперь он был гол — ни единого листочка не уцелело на его красновато-бурых ветвях, покрытых ледяной коркой. Он скрипел — надтреснуто, по-старчески. Скрип этот шел от всего его существа — от ветвей, от корней, из сердцевины ствола. Казалось, стонет умирающий человек. Мороз пробежал у меня по спине, и я помчалась дальше по громыхающим доскам. Громыханье это, словно треск бича, гнало и гнало меня, и чем быстрей я бежала, тем чаще слышалось оно и сзади, и спереди.
    Тяжело дыша, распахнула дверь в общежитие. Она с натугой хлопнула у меня за спиной, эта никогда не отдыхающая дверь, и мне снова послышался скрип тальника.
    «Кажется, заболела», — пробормотала я, пойдя в свою комнату. А может, и не пробормотала — только подумала. Все стало путаться в моей голове — голоса и мысли, сон и явь.
    Я сразу опустилась на кровать. Потрогала лоб — ничего особенного.
    И почему-то успокоилась, словно много дней подряд ждала чего-то страшного, и вот оно пришло, и оказалось не таким уж страшным, а главное, оно свершилось, и больше ждать его не надо, и можно даже без боязни порассуждать о нем.
    Озноб охватил меня с ног до головы. Я легла в кровать и укрылась с головой одеялом. Неужели впрямь заболела? Заболела, заболела. Кто-то над ухом крикнул — или показалось? Нет, крикнул, громко крикнул, не могло показаться. Или это скрип тальника, засевший в мозгу?
    Стук пудовых каблуков: Таня на своих платформах. Шмякается на постель сумка, набитая разномастным барахлом.
    — Ха, ты что это среди бела дня развалилась? Еще и шести нет. Вставай, в киношку сбегаем!
    Вечно она как смола: прилипнет — не отвяжешься. И как только совести хватает приставать в такую минуту. Или она не была на собрании? Нет, была и кричала вместе со всеми. Господи, еще и одеяло сдирает.
    — Так я и думала. Не спишь!
    — Отстань.
    — Ты зачем сбежала? Неужели все это правда?
    — Какая там правда. Ложь.
    — Так зачем сбежала? Драться надо было!
    — С кем? Зачем?
    — Ладно, не хнычь. Давай в киношку сбегаем?
    — Я и не хнычу.
    — Смеешься, что ли?
    — И не смеюсь.
    — Смеешься.
    Вот наказание, не плачь ей, не смейся. Скорей бы в кино ушла. Я отвернулась к стене — сделала вид, что сплю. Таня, напевая, достала чемодан и стала рыться в нем. Видно, вправду куда-то собирается. Как она может еще и петь после всего... А что, собственно, случилось? Тем более что и не с ней, а со мной. Впрочем, а что случилось со мной?
    — Честное слово, зря ты сбежала с собрания. Все так и подумали, что ты виновата.
    Ни слова, ни звука, ни движения. Замереть, окаменеть — может, тогда она отстанет.
    — Ох, Танечка, ты уже дома?
    Это пришла Айта. Вечно она всему удивляется — даже самым обычным вещам, и делает при этом такие наивные глазки, что становится противно. В другой день она бы захлопотала надо мной почище Тани. Сегодня она меня не замечает. Отныне я для нее не существую.
    — Айта-а, одолжи на вечер свое голубое платье, завтра же верну.
    — А почистишь, отгладишь?
    — Конечно! Ох, Айта, ты просто не представляешь. Иду я, значит, с занятий...
    Остальное она рассказала шепотом. Так куда же она собирается — в кино или на свидание?
    — А Коля? — смеется Айта.
    — Коля? Ну, Коля... Пройденный этап. Так одолжишь?
    — Поела бы.
    — И так опаздываю.
    Айта загремела крышкой чайника.
    — Смотри-ка, чай уже готов! Хорошая штука кипятильник. Садись.
    — Нет, дорогая, на первое свидание опаздывать не рекомендуется. От одной минуты зависит судьба всех последующих свиданий. Пока!
    Танины платформы постучали к дверям. Лана еще вчера отпросилась домой — в Вилюйск. Придется Айте есть одной. Она молча пьет чай и, видимо, читает учебник — шуршат страницы.
    Ну, вот и все. Тишина. Таня вернется не скоро, куда бы она ни пошла. Айта будет усердно листать весь вечер учебник.
    А я... Я лежу в постели. Лежу, как будто ничего не случилось. Как будто все это было не со мной, а с кошкой Лукерьей.
    Я встану сейчас, умоюсь, я подойду к ней, читающей учебник, и скажу все, что не смогла сказать на собрании. Я напомню ей все, что было между нами за пятнадцать лет. Я хочу, чтоб она поняла, кто такая она и кто я, и могу ли я сделать то, что она мне приписывает, то, что сама она сделает, не покраснев.
    Я хочу встать, но сил нет. Я скажу ей все это вслух, когда встану, а пока скажу про себя.
                                                                           2
                                                              Мечты о небе
    Почему ты сидишь? Почему никуда не идешь из комнаты? Шла хотя бы в библиотеку. Ты ведь там четыре года торчишь, отметки зарабатываешь. Ты по всем предметам на филфаке лучшая. Преподаватели в один голос: «Какие способности!» — это о тебе; одна я знаю, сколько ты зубришь. Знаю, потому что сама с тобой дни просиживала в читалке. Ты прямо с первого курса метишь в аспирантуру. Аспирантура нужна тебе не для того, чтобы заниматься наукой, а для того, чтобы избежать учительской доли. Теперь, когда ты поссорилась с Мишей, а до распределения остались считанные месяцы, ты будешь зубрить еще усердней.
    В детстве я мечтала летать. Даже не летать, а парить — медленно, невысоко, так, чтобы хорошо было видно все на земле. Над лесом, над аласами... Лететь, касаясь ладонями нежных лиственничных вершин.
    Было начало лета — пора первой зелени. Я еще не учусь, но и маленькой назвать меня нельзя — по крайней мере сама я так считаю.
    Меня привезли в сайылык [Сайылык — летнее поселение] к деду и бабке, за тридцать километров от дома. Привезли на все лето. Не успела я этого понять и разреветься, как отец и мать исчезли.
    В сайылыке стояло две низеньких юрты. В одной жили дед и бабка, в другой — многочисленная семья дяди. У дяди целая орава ребятишек, и все мальчики. Поначалу я их боялась: зовут — не откликаюсь, подойдут поближе — бросаюсь к бабке и хватаюсь за широкий подол ее платья.
    Бабка жарит оладьи в юрте, на тагане. Часто она делает их тонкими и мягкими — деду. Дед ест только оладьи, и то самую малость — другой пищи желудок его не принимает. Он давно болен и целыми днями лежит на правом ороне [Орон — нары, идущие вдоль стен юрты справа и слева от входа].
    Иногда он подзывает меня к себе.
    — Аанча, — говорит он мне. Так меня называет только он — для всех остальных я Аанык. У деда шершавые, всегда теплые руки. Я с удивлением рассматриваю на них огромные голубые жилы. Глаза дедовы тоже кажутся мне теплыми. Посмеиваясь, он дергает меня за непомерно большую оборку платья.
    — Это что такое? — говорит он. — Крылышки, что ли? Расправишь, да и улетишь, а? Как птенчик.
    Он гладит меня по голове, теребит густую челку и добавляет:
    — Поиграла бы с мальчиками? Они ведь тебе не чужие. Дядины дети, значит, братья твои.
    И — заговорщицки, понизив голос:
    — Завтра вершу вытаскивать пойдут. Гляди, не проспи!
    Я опять бегу смотреть, как играют мальчики. Запах бабкиных оладий стоит над всем сайылыком. Шипит масло на сковороде, в небе шипит жаркое солнце, даже кузнечики, и те, кажется, не стрекочут, а шипят. Ребята играют в «палочки». Я ложусь в высокую траву перед юртой и с завистью слежу за ними.
    Мимо с тихим шелестом проносится бабка. Она идет к хлеву легко, едва касаясь земли. Я никогда не видела, чтобы она сидела сложа руки. Сейчас она торопится на дневную дойку. Она высокого роста, худа и нескладна. Движения ее порывисты. Все звенит и трещит под ее руками — ведра, чашки, тарелки, и тем не менее остается в целости. Впрочем, несколько чашек оковано тонкими жестяными обручами, которые кажутся мне красивым украшением.
    Мне страшно нравится мальчишечья игра, и, чтоб они не узнали этого, я прячу в траву голову. Наконец они замечают меня.
    — Аанык, иди к нам! — зовет самый старший из них, но я не тороплюсь принять приглашение и делаю вид, что смотрю в сторону хлева:
    — Я бабку жду.
    — Иди, иди, поиграем.
    Я словно нехотя направляюсь к ним.
    — Правда ли, что вы завтра вершу вытаскивать будете? — неожиданно для себя спрашиваю я.
    Старший значительно кивает головой. Он, видимо, уже ходит в школу, и я смотрю на него как на взрослого, с уважительной боязнью. Остальные братья — их пятеро — мал мала меньше.
    — Пойдешь с нами? — спрашивает старший.
    Я не успеваю ответить.
    — Аанык! Дети! Сюда! — зовет бабка из открытых дверей. Оладьи она раздает прямо с порога.
    Утром меня поднимает с постели дед. Бабка давно уже ушла доить. За дверью меня ждут мальчики. На этот раз их только трое — младших не разбудили. Мы бежим к рассветному озеру, сверкающему, как обертка чайного кирпича. Не привыкшая бегать босиком, я ставлю ноги вкривь и вкось. Колючая трава щекочет пятки. Я пытаюсь не отставать, но все равно бегу сзади всех.
    У самого берега растут странные цветы. Головки их белы, словно покрыты пеной. Пораженная, я останавливаюсь и тяну руки к цветам проверить, что это такое, но тут же боязливо отдергиваю.
    — Что это?
    Старший мальчик задирает голову в небо и, усмехаясь, говорит:
    — А это я ночью, над аласом летая, сплевывал.
    Я недоверчиво смотрю на него, затем сама, прицелившись, плюю на траву — и в самом деле похоже. Неужели все это сделал он один? И откуда у него столько слюны взялось?
    — Разве ты умеешь летать?
    — А как же!
    — Покажи, а?
    — Ишь, чего захотела! Хочешь мой секрет пронюхать?
    Даже не помню, досталась нам рыба в тот день или нет. Все утро мысли мои были заняты удивительным секретом брата.
    Уже на обратном пути я вспомнила вдруг порывистую легкую походку бабки и тут же решила, что если уж кто и может летать, так это она.
    Бабка удивляется:
    — Что-о?
    Я повторяю:
    — Ты летать умеешь? Она улыбается:
    — Во сне приходилось. Говорят, летать во сне — к хорошему. Кто такие сны видит, долгий век проживет.
    Давно уже нет на свете ни деда, ни бабки, которая и вправду прожила немалый век. Они лежат на краю родного аласа.
    Кто-то стонет на улице за стеной. Может, это плачет небо в предчувствии ранней зимы?
    Или скрипит куст краснотала?
    Это он. Я знаю его. Точно такой я видела прошлым летом на могиле. Он вырос прямо из бугорка, из старого доброго сердца моего деда.
    А от бабки остались слова: «Летать во сне может лишь тот, у кого легко на душе. Человек с больной совестью и во сне ползает».
    Так говорила бабка. А она ходила, словно летала.
    Почему я тебе рассказала о ней? Потому что ты бескрыла.
                                                                                3
                                                                            Ысэх
                                                [Ысэх — якутский народный праздник]
    Скребется в окно черная осень, унылые будни природы. Невесело мне. Невесело, кажется, и тебе. Ну что ж, попробую вспомнить что-нибудь праздничное. Свой первый ысэх.
    Я еще не знала, что такое ысэх, но из рассказов моих старших сестер поняла: это что-то очень хорошее. За несколько дней до праздника мама выдвинула на середину длинный обеденный стол и принялась шить нам платья. Пять платьев, хотя бы и крохотных, не шутка, тем более что вооружена мама только иголкой да ножницами. О швейной машине она и не мечтает. Она горбится за столом с утра до вечера, вставая только для того, чтобы сготовить обед или ужин.
    К столу этому нам даже подходить запрещено. Мама сама зовет нас, когда нужно примерить. Весь пол усеян кусочками белого ситца с синими цветочками, и мне кажется, что кто-то принес с луга букет незабудок и рассыпал в нашем доме...
    Потом приходит отец, которого не было несколько дней. От кого-то я слышу, что он побывал в городе. Он достает из сумки пять красных шляп и надевает всем нам на головы. Только примерить, добавляет он, это к празднику. Старшие сестры с визгом обнаруживают у него в кармане ворох карамелек в ярких желтых бумажках. В те первые послевоенные годы в наших местах такие конфеты бывали редко и покупал их либо тот, у кого водились деньги, либо такие добряки, как мои отец — порадовать детей.
    Но вот все хлопоты позади. Настает день ысэха.
    Печет солнце. Я то и дело вздергиваю вверх сползающую на глаза жаркую суконную шляпу. Мне хочется снять ее, но я не делаю этого: то ли боюсь отца, то ли бессознательно жалею его. Чудак и фантазер, он раздобыл в городе эти невиданные шляпы, чтобы прикрыть ими разом убогую жизнь своей семьи. Желание если не жить, то хотя бы выглядеть не хуже других... ходить на цыпочках, чтобы казаться выше, чтобы тебя замечали... Таким он был с тех пор, как помню себя. Такой, мне кажется, была тогда вся жизнь.
    Посреди аласа чечир — два ряда свежесрубленных и врытых в землю березок. Мы идем за матерью между остро пахнущими деревцами, как стая утят. А вокруг кипит торжество. Все до неузнаваемости наряжены. Я не узнаю даже тех, кого знаю.
    И этот чечир — временная аллея, и тяжелая суконная шляпа в жару, и слишком новое смущающее платье, и девочка-соседка с огромным бантом, привычная без банта и оттого какая-то чужая, — все кажется мне не настоящим, словно это не жизнь, а игра. Но вот что странно: игру эту все воспринимают всерьез, словно она и есть сама жизнь. За длинным красным столом восседают какие-то озабоченные люди и, несмотря на жару, долго и утомительно по очереди выкрикивают что-то в толпу, а толпа, несмотря на жару, слушает их и хлопает в ладоши. Я стою среди потных больших людей и с тоской жду, когда же кончится эта игра и начнется снова обычная жизнь без шляпы и нового платья, которое не дай бог замараю, хорошая, нормальная жизнь, пусть даже без огромных кусков мяса, обещанных вчера. «Завтра мяса поедим, — приговаривала мама, готовя надоевшую лапшу на пустой воде. — Где его летом возьмешь, кроме ысэха».
    Трепещут живые листья чечира. Завтра-послезавтра засохнут они, опадут. Превратятся березки в мусор, непригодные даже на дрова, и свезут их в ближайший овраг. Красивый обычай — сажать чечир, но не лучше ли сажать деревца с корнями?
    Я, конечно, тогда не думала так, но все равно было жаль березок.
    Под увядающим чечиром люди едят и шепчутся:
    — Говорят, на ысэх выдали мясо, предназначенное для косарей...
    — Выходит, они останутся без ничего.
    — Ружья у каждого, может, сохатый подвернется... Уточки опять же.
    — Сохатый — это, брат, мечта одна. Таким вспоминается мне мой первый ысэх. Зачем я рассказала тебе о нем?
    Затем, что у тебя были совсем другие праздники...
                                                                                 4
                                                                  «Золотой ключик»
    — Аана, ты не больна? Может, дать тебе аспирин?
   Это говоришь ты. Ты? Неужели? В такую минуту? После всего, что было? Какой сладкий голосок. Умеют же люди притворяться!
    Нет. Я тебе ничего не отвечу. Я тебя и не слышу. Я продолжаю мысленный разговор с тобой.
    То был тяжелый год. Да и были ли они тогда, легкие годы? Я уже училась во втором классе и все хорошо помню. Вот мама уговаривает меня сходить к соседям — попросить кусочек чая. Я не хочу идти, мне стыдно просить, я долго стою у порога, застегиваю пальтишко, а оно никак не застегивается — видно, и ему не хочется на мороз. Вдруг дверь распахивается, и через порог в клубах пара перекатывается соседский Баска — мальчик из той самой семьи, куда меня посылают. Баска учится со мной в одном классе и потому старательно отворачивается от меня. Он долго топчется у порога, отряхивает снег и молчит. Почувствовав, что его послали за делом, мама не выдерживает и спрашивает:
    — Ну, Баска, зачем пожаловал?
    — Э-э... так. Мать послала. Спроси, говорит, насчет чая. Если есть, говорит, пусть одолжат. Завтра, говорит, наши деньги получат и вернут.
    Мама облегченно вздыхает — не одним нам, оказывается, есть нечего. Да и меня понукать-уговаривать не надо.
    — Нет у нас, детка. Сами к вам за чаем собирались.
    Баска уходит, а мама прихлебывает кипяток, забеленный молоком, и бодро смеется:
    — Раз идут к нам просить, значит, и мы не хуже других. Ничего, завтра получу ваши пособия — разбогатеем.
    В то время деньги в колхозе заработать было трудно. Лишь многодетным семьям шли пособия. Тех «детских» денег ждали в каждом доме.
    А в нашем классе появилась новая девочка, с красным шелковым бантом. За партой она сидит прямехонько, не повернется, не пошевелится. Губы у нее пухлые и личико белое, кукольное. Я на нее смотрю с обожанием. Хочется подойти, заговорить, но она на меня и не смотрит, она видит только доску и учительницу. На перемене она стоит у окна и смотрит куда-то вдаль. Мне она кажется очень красивой. Еще красивее ее лента, красивее ленты платье, и красивее всего красные валенки. Только у нее такие валенки, у всех остальных тяжелые меховые торбаса. Когда девочка проходит мимо, я смущенно подгибаю ноги, чтобы она не заметила моей облезлой обуви, доставшейся от старших сестер. Еще у моей богини голубая шубка. Говорят, она единственная дочка милиционера Сивцева. Зовут ее Айта.
    Да, это была ты...
    Учительница тихим вялым голосом что-то рассказывает, но я ничего не понимаю. Она меня вроде баюкает. Вроде колыбельку качает.
    Голос учительницы удаляется, улетает куда-то в небо, словно он существует сам по себе, отдельно от хозяйки. Он ведет меня за собой, и мне кажется, что это уже не учительница, а небо само, солнце само ласково твердят: «Вы счастливые дети...»
    Я хочу понять, что такое счастье, и оно представляется мне в виде яркого шелкового банта, голубой шубки и красных валенок. Эти валенки бегут наперегонки с моими торбасами. Бегут далеко впереди.
    А дома я только и рассказываю, что о лентах Айты, платье Айты, валенках Айты, пока мать не обрывает меня:
    — Ты всему этому не завидуй. У нее отец — начальство, с деньгами человек, да и одна она в семье...
    Дома я перестала говорить об Айте, но не перестала смотреть на нее, как на ангела, сошедшего на землю. Однажды я даже стала уговаривать сестру перекрасить ее замшевые торбаса в красный цвет (с моими, меховыми, из этого ничего не вышло бы), но сестра лишь засмеялась и махнула рукой.
    Почему человек всю жизнь, пока жив, ищет себе бога? Неужели безбожнику хуже? С каких времен коренится в наших сердцах жажда преклонения — перед камнем, перед деревом, перед человеком? Отчего так страшно становится нам, когда боги рушатся?
    Как-то раз после уроков ты подошла ко мне и еще двум девочкам и проговорила:
    — А у меня денежки есть. Вот! Пойдете со мной за конфетами? «Золотой ключик». Они маленькие, наверное, много дадут.
    Мы открыли перед тобой дверь, и ты, как царица, важно прошествовала па улицу. Мы пошли за тобой, как собачонки, то забегая вперед, то внезапно останавливаясь от мысли, что идти впереди можешь только ты. И ты шла, как голубое наше знамя, поблескивая в морозном воздухе меховой шубкой.
    На полпути ты повернулась ко мне и протянула портфель:
    — Руки мерзнут.
    Ты протянула его мне — никому другому! Я почувствовала себя обласканной, я даже пошла рядом с тобой.
    «Золотой ключик»... «Зо-ло-той ключик»...— повторяла я про себя волшебные слова. Я пыталась вообразить вкус конфет с таким чудесным названием, но у меня ничего не получалось.
    Подошли к магазину — заперт. Я чуть не всхлипнула от разочарования.
    — На обед закрыли, — догадалась ты. — Ладно, пошли в МТС, там магазин без перерыва работает.
    До МТС далеко, я и летом-то редко там бывала. Но раз говорит Айта, рассуждать нечего. И мы трое повернули за тобой. «Золотой ключик»...
    Идем мы безумно долго. Мои руки, несущие два портфеля, давно окоченели — ведь я не могу, как другие девочки, по очереди прятать их в карман. Но вот и МТС. Толстяк продавец страшно медлителен, очередь, кажется, не движется совсем. Но вот позади муки ожидания, и в твоих руках кулек с «Золотым ключиком».
    Мы выходим из магазина вслед за тобой. Но ты почему-то не торопишься разворачивать кулек, словно совсем забыла о нем, а мы почему-то боимся тебе напомнить. Так и идем в село, то молча, то о чем-то говоря, а кулек в твоей руке все остается нераскрытым. Перед дверью какого-то дома ты останавливаешься и говоришь:
    — Ну, я пришла. Дай-ка сумку.
    И исчезаешь за дверью. Мы успеваем увидеть только большой круглый стол, застланный цветастой скатертью...
    Через несколько дней в нашем доме поселилась какая-то неведомая беда. Что-то спряталось в одном из углов нашей избенки, вероятно, в самом сыром. Хмур и неразговорчив отец, мама поминутно вздыхает, поглядывая на отца, а он еще больше хмурится и отворачивается. Притихли и мы, девчонки, чего-то ждем, а чего — не знаем и сами.
    — Посоветуюсь с милиционером Сивцевым, — наконец говорит отец, — может, подскажет.
    Он уходит, а мама все так же вздыхает и то и дело подходит к окну. Возвращается отец просветленным. Даже конфет купил и сыплет нам полные горсти.
    — Последние деньги... — журит мама. — Ничего, не горюй. Деньги будут, только бы Сивцев помог, — отец устало опускается на стул. Деланное оживление быстро сходит с его лица, он добавляет: — Сивцев сказал: «Посмотрим».
    Ну что ж, подождем.
    Лишь через несколько лет я узнала, зачем ходил отец к Сивцеву. Он хотел получить паспорт, чтобы уехать в город на заработки. Милиционер Сивцев, очевидно, казался отцу большим начальством, от которого все зависит. Сивцев ничего не обещал отцу, но и не обругал его, он сказал: «Посмотрим». Потянулись дни ожидания.
    Потом был суд. Судили отца «за попытку бежать из колхоза». Милиционер Сивцев сам выступил на суде. Требовал посадить отца — «чтоб другим неповадно было». Так бы, может, и сделали, но встал один человек и заступился за отца. Я его потом никогда не видела, он вскоре умер. Он был коммунистом, красным партизаном. О нем ходили легенды со времен гражданской войны.
    А летом того же года вы куда-то уехали. Насовсем. И я снова встретила тебя только здесь, в университете.
    Ты обо всем этом, конечно, забыла... Но я рассказала тебе.
                                                                                 5
                                                                      Айта-с-Ааной
    — Может, чаю выпьешь, Аана?
    Опять ты мешаешь мне говорить с тобой. Но ты не дождешься от меня ни одного звука, ни одного движения.
    Говорят, время — лучший врач. У нас, якутов, другое присловье: былое закрывается облаком. Слова разные, а суть одна. Лечит... Нет, не лечит время. Оно лишь загоняет болезнь вглубь, а та в любую минуту может вновь вырваться из-под спуда и нанести смертельный удар.
    Время отнимает у памяти боль. Нельзя поддаваться времени! Забывшего боль ждет расплата — новая боль.
    Как могла я забыть, какова ты, какова твоя семья! Я даже обрадовалась, когда встретила тебя в первый день занятий и узнала, что мы будем учиться вместе.
    — Аана! — сказала в коридоре какая-то девушка. Это была ты, и я бросилась к тебе. Подумать только: ты узнала меня через столько лет! Может быть, потому и забыла я все, что стояло меж нами.
    — Давай в одну комнату попросимся? — сказала ты. И я согласилась.
    Ты была такой же, как все, и все же выделялась среди нас, как и в забытом втором классе. Чем же? Умом? Красотой? Да нет, скорее уверенностью. Уверенностью в своем уме и неотразимости.
    Три с лишним года мы были с тобой постоянно вместе, словно из двух стали одним существом — некоей Айтой-с-Ааной. Нас так и звали:
    — Куда собрались Айта-с-Ааной?
    Или:
    — Айты-с-Ааной нет, что ли?
    — Айта-с-Ааной уже сдали курсовые. Наверное, в аспирантуру метят. — Так было, да... Теперь этого нет и не будет.
    Нет и не будет. А ты спокойно листаешь учебник, как будто ты и не человек вовсе, а бесхвостая Лукерья. А ведь ты лишилась большего — даже большего, чем мое дружеское отношение к тебе: ты лишилась человеческого достоинства. Ты унизилась до доноса, до клеветы на близкого человека, ведь я была для тебя близким человеком еще неделю назад. Удар из-за угла, подлый, нежданный и оттого неотразимый.
    Смертным приговором может стать обыкновенный лист бумаги.
    Этот лист лежал на столе декана, декан его морщась читал. Я вошла — он указал глазами на глубокое кресло напротив себя, и я села. Сначала я опустилась на самый краешек, но уже через мгновение мне захотелось как можно глубже забиться в него, словно оно могло спрятать меня.
    — Как же так? — сказал декан. Вроде всегда подругами считались... Как же так?
    Он брезгливо, двумя пальцами подвинул бумагу ко мне и откинулся на спинку стула, наблюдая, как я ее беру.
    Я стала ее читать. Я запомнила его наизусть, твое заявление: «Я уже не в силах сама что-либо сделать и потому прошу у Вас поддержки...», «Аана добивается, чтобы мой муж ушел от меня и. можно сказать, почти добилась этого...» Впрочем, зачем пересказывать тебе твою же писанину. Я думаю, и ты помнишь ее наизусть.
    «Я добиваюсь, чтобы Миша ушел от Айты? — мелькнуло у меня в голове.— Да это же бред! Она сошла с ума!» Но последняя твоя фраза... «Прошу обсудить поведение Ааны на комсомольском собрании. Может, она что-нибудь и поймет...»,
    Ты, конечно, точно рассчитала удар: кто же откажется порассуждать на такую щекотливую тему? Так что собрание состоится. А на собрании... Кто не пожалеет женщину, которую бросает муж?
    Я одного не могла понять: зачем тебе это нужно. Не так уж ты глупа, чтобы не понимать простейшей вещи: не комсомольские собрания возвращают беглых мужей их женам. Значит, ты просто хотела отомстить мне? Но за что? За мою вину, которую выдумала сама?
    Аспирантура. Вот в чем дело. Ты знаешь, что больше одной девушки с нашего курса в аспирантуру не возьмут. Место одно, а нас две. Скомпрометировать меня, очернить любым способом — вот твоя цель. Тем более что с Мишей у вас на самом деле, видимо, разлад и к нему после университета ты не поедешь. Без мужа — так хотя бы в аспирантуре!
    Ты правильно все рассчитала, но не учла одного: и если бы не я сама, то и собрания бы не было.
    — Я думаю, — сказал декан,— люди вы взрослые, сами разберетесь. Иди.
    — Но ведь она требует собрания, — чужим голосом сказала я.
    — Сегодня требует, а завтра одумается и перестанет. Какая польза ей оттого, что ее личными делами займутся сорок человек?
    — Не только Айта... — сказала я. — Не только Айта... я тоже требую собрания. Пусть все убедятся, кто прав, кто виноват.
    Декан удивленно вскинул плечами.
    — Ну что ж. Собирайтесь. Только я на это собрание не приду.
    Никогда не забыть их криков. Не забыть! Забывчивость карается. Судьба покарала меня за то, что я забыла, какой ты была в детстве.
    «Узнаю тебя, жизнь, принимаю!» Гм, принимаю... Чьи это слова? Блок.
                                                                          6
                                                             А что же было?
    Она все-таки ушла! Она ушла! Наконец-то я могу повернуться на другой бок. Могу поправить одеяло. Могу даже, если захочу, встать и выпить стакан воды. Но я не хочу вставать. Разговор продолжается. Теперь я буду говорить с собой.
    Она ушла, и я могу рассуждать спокойнее. Я должна рассуждать спокойнее: разобраться в том, что произошло сегодня, эмоции не помогут.
    Почему все они так дружно накинулись на меня? Почему ни для кого нет сомнений в том, что я отбивала мужа у Айты? Если и спорили, так только о том, люблю я его или не люблю. Как будто это имеет какое-то значение. Ведь можно любить и бескорыстно, а в такой любви вины нет.
    Надо вспомнить все, что было, все до мелочей. Вспомнить честно, без утайки. Что пользы таить от самой себя?
    Не было любви, не было!.. А что было?
    На четвертый курс с летних каникул Айта опоздала на две недели. Мы даже стали думать, что с ней случилось что-то неладное. Появилась она поздним вечером — мы уже спать собирались. Не успели как следует поздороваться, Айта весело закричала:
    — А ну-ка, привести себя в порядок! У нас гости!
    — Гости? — недоуменно проговорил кто-то из нас.
    — Точнее, гость!
    Любопытство наше достигло предела. Таня, ворча, стала застегивать халат: у нее есть привычка ходить в одной рубашке.
    — Заходи, Миша! — позвала Айта.
    Дверь открылась, и вошел невысокий коренастый парень с шапкой в руке. Он неуверенно затоптался у порога, но Айта мигом вытащила его на середину.
    — Знакомьтесь: мой муж!
    — Ну-у? — ахнули мы все сразу.
    Только бойкая Таня, мигом разглядев парня, обнаружила, что он, как говорится, свой человек:
    — Да это же Мишка с пятого курса! Открытие это ее как будто разочаровало. Пошли расспросы, и выяснилось, что Айта задержалась из-за свадьбы. Оказывается, они с Мишей из одного поселка и летом договорились пожениться. Зарегистрироваться, правда, не успели, но свадьбу сыграли.
    Молодые супруги о чем-то пошептались, потом Миша сказал:
    — Я живу в сорок восьмой, заходите. — И по очереди взглянул на нас всех. И тогда я что-то подумала... Что же?
    «Господи, совсем мальчишка... — подумала я. — Даже не верится, что пятикурсник. Никакой воли. Уж Айта его приберет к рукам... А впрочем, какое мне дело? Чем не пара? Оба красивые... Особенно он».
    Так вот и подумала — по-старушечьи: «Чем не пара?» А потом в голове мелькнула и вовсе нелепая мысль: что и я могла бы быть на Айтином месте. Я ее тут же отогнала, но...
    В самом деле, ведь и я три года училась вместе с ним на одном факультете. Так же сталкивала нас судьба в библиотеке, в столовой, на спортплощадке... Только и преимущества у Айты, что она из одного с ним поселка.
    Я это знала, еще бы мне его не знать — на филфаке у нас все ребята, можно сказать, наперечет. Даже думала о нем: «Какой скромный парень... До застенчивости». Как хотелось подойти к нему! Да я и сама застенчива. Не то что Айта. Куда мне до нее.
    — И как тебе этого тихоню удалось расшевелить? — брякнула Таня. А я думала, он только глаза пялить способен.
    — Надо уметь вовремя поцеловать парня, — не без гордости отозвалась Айта...
*
    Целую неделю Айта строила планы:
    — Ой, девочки, так обвяжу «Волгу» лентами, что ее и не видно будет. И шаров побольше, обязательно побольше. Пусть порхают! А сама надену вот такое длинное платье, белое, на голову — фату. Вся буду в белом — как лебедь. Все будут оглядываться...
    Она об этом тараторила с утра до вечера. Можно было подумать, что замуж выходит ради церемонии. «Какая она надоедливая, — думала я. — А может, я неправа? Может, и сама, выходи я замуж, вела бы себя точно так же? Да нет, пожалуй. Ведь это мещанство...»
    Слово это — «мещанство» — вслух произнесено не было, но застряло в мозгу и все время вертелось на языке. Не желая обижать Айту, я сдержанно поддакивала ей:
    — Да, сейчас все так делают.
    — Как я завидовала раньше, глядя на свадебные машины!
    — А я — нет.
    — Ну, ты у нас, Аанчык, всегда была немножко консервативна. Не правда ли?
    «А ты всегда была мешанкой». Слова едва не сорвались с моих губ, но я сдержалась.
    И вот наступил день, которого так ждала Айта. Накануне она прямо замучила нас своей суетой. Нескончаемые хлопоты продолжались и утром: то она надевала платье, то снимала, то хваталась за фату, то примеряла сережки.
    — Взгляни-ка, Аана, тут не широко?
    — Впору.
    — Нет-нет, слишком свободно. Подержи-ка, я сейчас. А ты, Таня, позови Мишу.
    Приходит Миша.
    — Миша, как машина? Надеюсь, ты уже заказал? — обеспокоенно спрашивает Айта.
    — Заказал.
    — Ой, господи, что, если не придет...
    — Ничего особенного. Дойдем пешком. Всего-то полкилометра.
    — Пешком? — Айта в гневе таращит глаза. В эту минуту она готова стереть в порошок все, что помешает осуществлению ее мечты — прокатиться в загс на машине с развевающимися лентами.
    Наконец Миша заметил вороха лент на наших кроватях.
    — Что это? — вопросительно взглянул он на нас.
    — Как что? Машину украсим.
    — Такси?!
    — Да-да, Мишенька!
    — А разве... без этого нельзя?
    — Нельзя! — отрезала Айта.
    Миша умолк, явно недовольный, и больше ни во что не вмешивался.
    «Ему не по душе. Ему не нравится все: и такси, которое то ли придет, то ли нет, и вся эта кутерьма, и ожидание... У него в животе холодеет, едва представит, как будет привязывать бантики к машине», с каким-то злорадством подумала я. Словно почувствовав, о чем я думаю, Миша быстро взглянул на меня и тотчас отвернулся.
    Но вот и такси — с заляпанным грязью багажником. Айта тут же приказала Мише протереть машину, а сама с грудой лент выжидательно остановилась против дверцы. Водитель открыл дверцу и иронически улыбнулся.
    А мне вспомнился давний ысэх, мой первый ысэх и неуклюжая суконная шляпа...
    «Как ему неловко и грустно», — думала я, глядя на Мишу.
    Они жили в разных комнатах. Вместе обедали, изредка ходили в кино или театр, да и то чаше всего с ними оказывалась я.
    Как-то после фильма мы пили чай. Вдруг Миша сказал:
    — Аана, видимо, родилась учительницей. Я вот сижу и все время побаиваюсь: какую отметку поставишь? Тебя дети бояться будут. И уважать, конечно.
    Смутившись своих неожиданных слов, он умолк.
    — А я? — кокетливо спросила Айта. — Какой учительницей буду я?
    Миша окинул ее равнодушным взглядом:
    — Ты? Никакой.
    — Как это? Ни плохой, ни хорошей?
    — Вообще никакой.
    — Почему это?
    — Ты слишком красива для учительницы. И слишком много заботишься о себе. А в классе надо думать о детях.
    — Вот как... Ну, тогда я пойду в науку. Надеюсь, там моя красота не помешает.
    — Ты? В науку?
    — А что такого?
    — Да ведь в науке о себе вообще забыть надо. Вот Аана...
    — Поразительно, — сердито блеснула глазами Айта. — Аана, значит, во всем незаменима, а я никуда не гожусь. Так, что ли?
    «Она ревнует. А он чаще посматривает на меня, чем на свою жену», — с непонятной радостью подумала я и тут же устыдилась своих мыслей.
    Уходя, Миша виновато позвал:
    — Айта, иди-ка сюда...
    Они долго шептались за дверью.
    «Глупышка, наивная дура... — думала я о себе. — Чему обрадовалась? Что Айта «слишком красива»? Так разве это недостаток? Конечно, меня можно «побаиваться». А с Айтой он счастлив хотя бы потому, что ее побаиваться не надо».
    В тот вечер я решила больше никуда и никогда не ходить с ними. Слово свое я сдержала. Вот и все.
                                                                             7
                                                                        Истина
    Все ли? Нет, погоди. Ведь был уговор — вспоминать честно, без утайки...
    Припомним все, даже то, чего стыдилась с самого начала.
    Как-то в воскресенье, когда Айта вышла за продуктами, к нам забежал Миша. Он, видимо, торопился — даже заходить не стал, а лишь просунул голову в дверь:
    — Айта дома?
    — Скоро придет. Заходи.
    Миша без большой охоты опустился на стул:
    — Куда пошла?
    — Говорят, в универмаге что-то выбросили. Она и побежала, — неожиданно для самой себя выдумала я. — Айта к тряпкам неравнодушна, ты ведь знаешь...
    — Да нет, как раз не знал, — нахмурился Миша.
    «Фу-ты, что говорю. Повернется же язык», — думала я, а сама:
    — Это еще цветочки. Вот погоди, каждый день по платью покупать заставит. Когда деньги заведутся, конечно.
    Сказала с улыбкой — понимай, мол, как шутку: нелегок удел мужей! Но зачем сказала, зачем? Засмеялась — и смех вышел не тот, какого хотелось: не дружелюбный, а издевательский какой-то...
    — Видно, не дождусь, — Миша взглянул на часы и встал.
    — Куда спешишь?
    — Да никуда.
    — Спешишь, я же вижу, — и снова идиотский смешок.
    Миша тоже засмеялся и снял пальто.
    — Варенья хочешь?
    — Варенья? Нет. Я не ем сладкого.
    — Оно не сладкое. Брусничное. — Я положила в блюдце варенья и поставила перед Мишей.— Я и сама сладкого не люблю. У нас сладости только Айта лопает. Я говорю, от сладостей толстеют. Шучу, одним словом, а она серьезно: полных мужчины больше любят. Она вообще шутки всерьез завсегда принимает.
    Миша заерзал на стуле.
    — А что касается конфет, — продолжала я, — так у нее к ним пристрастие с детства. Мы ведь с ней во втором классе вместе учились. Помню, был такой смешной случай...
    И я, смеясь, рассказала, как Айта водила нас покупать «Золотой ключик».
    — Видишь, даже название конфет помню... Смешно, правда?
    — Да нет. Совсем не смешно. Нисколько, — тихо ответил Миша, рисуя что-то на листе бумаги. — Нисколько! — повторил он и проткнул лист авторучкой.
    А я добавила:
    — Ее отец тогда работал в милиции. Как-то он чуть не засудил моего отца.
    — За что?
    — Слишком долго рассказывать.
    — Нет, ты расскажи... Раз начала, — сурово сказал Миша.
    Я рассказала. Зачем?
    Миша скомкал исчерканный вдоль и поперек лист и быстро ушел. Через минуту вернулась Лита.
    — Миша не заходил?
    — Нет,— пошутила я.
    — Странно! — изменившимся голосом сказала Айта. — Пойду взгляну, чем он так занят, что не появляется.
    Вскоре она с понурым видом вернулась назад:
    — Ушел куда-то. Черт с ним, пусть шляется.
    — Говорят, парни быстро остывают... — изрекла я.
*
    Через несколько дней Айта у меня спросила:
    — Как ты думаешь, не лучше ли нам с Мишей жить вместе? Ведь это не жизнь, а мучение. Свободные комнаты есть — географы на практику уехали, а комендант не дает. Может, пойти к декану?
    Я сделала вид, что задумалась.
    — Трудное дело... Едва ли дадут тебе целую комнату. У нас ведь не ты одна замужем. Да и стоит ли хлопотать? Миша на пятом курсе. Всего-то поживете что три месяца... А что тебе не терпится? — Я лукаво взглянула на Айту.
    — Да, действительно. Овчинка выделки не стоит. Я почему... Миша что-то запропал. Третий день не показывается... Ну, пока. Бегу в библиотеку. А ты?
     — Нет, я в общежитие.
    Мне не хотелось идти пешком, но пришлось: автобуса долго не было, и я совсем замерзла. Чтобы хоть как-то согреться, я почти бежала. Вдруг кто-то догнал меня и схватил за локоть:
    — Ну, где твоя Айта?
    — Моя? Скорее твоя, — засмеялась я, узнав Мишу.
    — Ну все равно. Где она?
    А ты знаешь, она мне не докладывала.
    — Никак не найду,— упавшим голосом сказал он.
    — Если порыться в памяти... Ах да, ребята наши в кино собирались.
    — А при чем тут Айта?
    — Да как будто и ее звали... Впрочем, не буду врать, толком не знаю.
    Миша отпустил мою руку. Даже не поворачиваясь, я чувствовала его волнение — казалось, морозный туман стал теплее от его вздохов.
    «Ага! Повздыхай и ты. Не только мне вздыхать...» — мелькнуло у меня в голове. Миша бросился прочь.
    «Дура... Дура! Что я делаю...» Мне хотелось догнать его, догнать и внушить, что я пошутила, что Айта в библиотеке... Я ведь и в самом деле хотела пошутить! Ну чем я виновата, что у меня такие неуклюжие шутки? Я крикнула вслед Мише, но крика не получилось — он застрял в горле.
    «Пусть... — оправдывалась я перед собой. — Настоящая любовь, если она настоящая, способна вынести и не такие пустяки. Посмотрим, на что способна их любовь».
    Вот и все, за что я должна отвечать. Но только перед Айтой — не перед своей совестью.
    Совесть моя чиста, потому что эти внешне неблаговидные поступки я совершала не по злобе и не из зависти. Мне даже самой трудно сказать, ради чего я соврала несколько раз Мише и Айте. Тем более что прошло уже немало времени, всего не вспомнишь. Может, мне было любопытно, как поведут себя молодожены. Я ведь не собираюсь оставаться в девушках, опыт семейной жизни, хотя бы и чужой, пригодится. Одно я знаю: никакого расчета в моих поступках не было. И уж во всяком случае клевета, будто я хотела отбить Мишу у Айты. Да если бы я хотела этого, он давно был бы моим!..
*
    Летом, после сессии, я, как обычно, записалась в стройотряд. С утра до позднего вечера штукатурили мы только что построенное новое общежитие. Возвращаешься к себе, бывало,— ни рук, ни ног не чувствуешь.
     Однажды после работы я столкнулась в коридоре с Мишей.
    — Миша! Ты еще здесь?
    — Жду распоряжения министерства, — кисло ответил он. — Хочу остаться в Якутске или хотя бы в Якутском районе: я ведь не один...
    — Да и Айте не слишком понравится, если тебя ушлют куда-нибудь за Полярный круг.
    — Айта... Айта, пожалуй, еще и рада будет.
    — Ты так не шути.
    — Не буду. Кстати, от нее письмо. Тебе привет и приписка. Зайди, прочтешь.
    Миша в комнате, видимо, жил один: все кровати, кроме его, тускло поблескивали железом, с которого сняли постели.
    — Мои разъехались, — сделал жест Миша в сторону этих кроватей. — Уже учителя.
    — Думаю, и ты не задержишься, — с невольной грустью сказала я. — Ну что ж! Поздравляю с началом трудовой биографии!
    — Высокопарно, но — чувствую — от души. Спасибо, — Миша легонько пожал в ответ мою ладонь. — Чаю выпьешь?
    Приписка Айты к письму, адресованная мне, была короткой. Айта сообщала, что долетела благополучно, отдыхает хорошо, но уже скучает. Как-то сами собой бросились в глаза строки, не предназначенные мне: «Мишенька, поскорей получай назначение и приезжай... Просто не знаю, куда деваться».
    — Ты, наверное, как только получишь распоряжение министерства, сразу домой? — спросила я, лишь бы спросить. — После пятого курса полагается какой-то отпуск или сразу на работу?
    — Отпуск полагается. Но я не знаю... Наверное, не поеду домой.
    — Почему?!
    Миша нагнулся и достал из тумбочки бутылку вина.
    — Откуда это у тебя?
    — Остатки. Дипломы обмывали. Видишь ли, дорогая Аана, — Миша налил вина в стаканы. — Не хочется мне туда. Не нравится мне.
    — Что не нравится?
    — Все. И родители Айты, и вообще...
    — Жить можно и без родителей.
    — Так-то оно так. Да, ладно... Выпьем? Ты ведь за мой диплом еще не пила.
    Я без охоты пригубила стакан, Миша выпил до дна.
    — Аана... Давно мы знаем друг друга, но, мне кажется, так и не поговорили о главном. И я... я хочу тебе сказать... я сам тяну со своим назначением. Я жду твоего решения, Аана!
    — Моего? Почему моего?
    — Ты не понимаешь?
    Кровь бросилась мне в голову. Я вскочила.
    — Нет, Миша. Нет. Так нельзя.
    — Почему?
    — Нельзя, нельзя...
    — Кого ты боишься? Ее, что ли? — он небрежно отшвырнул на край стола письмо Айты.
    — Она подруга моя, понимаешь?
    — Хочешь, расскажу, как я женился?
    Он вновь налил вина.
    — Приехал на каникулы, с одноклассниками встретился. Мои родители в гости уехали, потому у меня собрались. Ребята ушли, а она осталась. Как я мог после этого не жениться.
    «Надо уметь вовремя поцеловать парня», — вспомнились мне слова Айты.
    Мишина рука потянулась к стакану.
    — Миша, хватит тебе пить, спи!
    Только сейчас я поняла, что он выпил еще до того, как мы встретились.
    — Не бойся... Ничего со мной не случится. А впрочем, извини. — Он прямо посмотрел мне в лицо. — Ты никого не любишь, кроме своих страданий. Ну что ж, оставайся с ними. Когда-нибудь ты об этом пожалеешь.
    Не помню, как выбежала я из его комнаты. Утром, когда я спускалась по лестнице, он неожиданно оказался рядом и схватил за руку:
    — Зайди сегодня вечером. Прошу тебя. Зайдешь?
    Я замотала головой и отскочила в сторону. Вечером я, разумеется, к нему не пошла. Я сидела как на иголках. Мне казалось, что в комнате нечем дышать. Я распахнула окно да так и не отошла от него допоздна.
    «Зачем? Зачем он хочет все переворошить? Ведь он же знает, что я никогда не поступлю так, как он хочет. Я не хочу быть подлой даже к тому, кто сам не может жить без подлости».
    — Аана чем-то так взволнована, что аппетит пропал, — насмешливо заметила одна из соседок, уписывая за обе щеки хлеб с маслом.
    Ох уж эти наблюдатели! Кажется, знают о тебе больше, чем ты сама... Я повернулась к ним спиной и в этот миг почувствовала, что в комнату вошел он. Девушки, хихикая, выбежали. Они не с моего курса — я с ними работала вместе в стройотряде...
    — Аана, я завтра уезжаю, — глухо сказал Миша. — Нет, не домой. Получил место поблизости. И если ты захочешь... Приезжай. От одного твоего слова изменится вся наша жизнь.
    — Нет!
    Миша потоптался.
    — Я напишу тебе. До востребования. Ответишь?
    — Нет!
    — К Айте я все равно не поеду.
    — Поедешь!
    — Ждать тебя?
    — Нет!
    Миша опрометью выскочил из комнаты. Хлопнула дверь. Распахнутое настежь окно со звоном закрылось, и вниз, на тротуар, посыпались осколки стекла.
    «Все. Все». Я даже как будто обрадовалась. А потом, упав ничком на постель, зарыдала.
    Вот и все. Теперь действительно все.
    Пришла осень, и, едва вернувшись с каникул, Айта отправилась к мужу. Она ездила к нему каждое воскресенье и каждый раз возвращалась все более хмурой.
    Но я-то тут при чем? Ведь меня там не было!
    Не было, а я могла бы быть, если бы послушалась его, если бы пошла за ним. Но я задушила, вырвала из сердца сама свою любовь — ради Айты! Только ради нее!
    Любовь? Я сказала любовь? Какая любовь?
    Ну как же... Ведь я любила...
    Как — любила?
    Так это была любовь?
    Стой-постой, что-то в голове путается. Неужели я любила?
    Конечно, любила, с самого первого дня, с того самого мига, как увидела его. Любила так, что не могла смотреть на него и на нее, когда они были вместе. Любила до самозабвения, до ярости, до подлости.
    Какой подлости?
    А разве это не подлость — наговаривать мужу на жену? Ведь девочка, которая пожалела конфет, и взрослая Айта — далеко не один и тот же человек.
    Да и отец ее за пятнадцать лет, возможно, стал другим.
    Но ведь это было! Ведь это правда!
    Верно. Правда. Но к этой правде ты добавила десяток маленьких неправд, и общий груз той правды и вранья потопил хрупкое суденышко Айтиного счастья.
    Но ведь я не воспользовалась ее бедой!
    Кто знает. Может, это еще большая подлость. Порядочность собаки на сене.
    А Айта, наивная, добрая девочка, даже и не подозревала, что я могу с ней сделать. Она спохватилась лишь тогда, когда уже было поздно.
    Значит, я подлая? Я?
    Огонь, жгучий огонь вспыхивает во всем моем теле и бежит к сердцу. Или наоборот — от сердца он мчится по всему телу? Не знаю... Ничего не знаю.
    Возле меня кто-то хлопочет. Пред глазами мельтешит. Шуршит чей-то шепот. У лица мелькают незнакомые длинные пальцы. Какая-то тетрадь. Она тоже мелькает. Ах да, это Таня машет тетрадкой. Когда она успела вернуться?
     — Врача надо вызвать. Врача...
    Зачем ей понадобился врач? Такая цветущая девушка.
    — Я побежала звонить в «Скорую», а ты маши. Водой брызни.
    Это голос Айты. А ей для чего нужна «Скорая»?
    — Дозвонилась. Скоро будут.
    — Окно открыть?
    — Не простудим?
    В лицо бьет струя свежего воздуха.
    Откуда-то издалека наплывает привидение — женщина-врач в белом халате. Чьи-то руки ощупывают грудь и с силой давят.
    — Ну как? Легче?
    Да, легче. Я произношу это слово глазами. Губы не шевелятся.
    — Сердце, — констатирует врач. — Почаще отдыхать надо, девушки. Заучились вы.
    Заучились. Но кое-чему и научились.
    Я вспоминаю давнюю-давнюю пору, второй или первый класс. Я сижу за партой, сложив на коленях руки, а старая добрая учительница вялым усталым голосом говорит о счастье.
    И я засыпаю.

                                   МАЛЕНЬКАЯ ПОВЕСТЬ О ГЛУПОЙ ЖЕНЩИНЕ
                                                                              1
                                                   О дне рождения глупой женщины
    Сон, опять удивительный этот сон, сладкое наваждение. Пригрезится, растревожит, озадачит, а потом сиди думай над ним, вместо того чтобы проверять формуляры.
    И чего о нем думать, сон есть сон, пустяк, небылица, а все-таки... Что «все-таки»?
    Ну и холод сегодня. И когда только выйдет на работу старуха Федосья — она же уборщица, она же истопник? Все старухино самой приходится делать, отвлекаться от прямых обязанностей. А ведь у Даи и без того хлопот полон рот.
    Сон, сон, чего он к ней привязался? Футы, опять о сне.
    Полки давно пора протереть, вот что. До верхних дети не достают — вот и запылились. Взрослым-то сейчас не до чтения. Ей-богу, на палец пыли там. И когда только выйдет на работу Федосья? Ладно, обойдемся без Федосьи. Не первый раз. И вообще — хозяйкой надо быть на своем рабочем месте, хозяйкой.
    Почему он во сне каждый день приходит — наяву так и не подумает. С того самого дня не заходит. Злостный должник, можно сказать. Все они, впрочем, должники, вот сколько их — целая картотека. Ну-ка, отберем тех, кто три месяца книги не менял.
    Маппыров Иван... Сразу три книги. С декабря не несет. Какой же это Маппыров? А, тракторист, длинноногий такой, долговязый. «Аэлиту» полгода держит. Ну, погоди, парень...
    Интересно, что сказал бы Сёдер, посмотрев вместе с ней этот сон? Вздохнул бы привычно — «эх, Дая-Дая!», а продолжение в глазах читай: «Ну и глупая же ты!» Нет, лучше ему этот сон не показывать, то есть не рассказывать...
    Какая прелесть — дети нарвали целый ворох подснежников. Закрыть бы библиотеку да самой по перелескам... Может, так и сделать? Все равно никто не придет — посевная...
    Да, как же, все на поле, а она — цветочки собирать. Эх, Дая, Дая, глупая женщина. Глупая? А почему, собственно, все зовут ее глупой? Даже Сёдер. Какое там «даже» — он-то в первую очередь:
    — Не говори глупостей... Опять ты за свои глупости... Эх, Дая-Дая!..
    Как вчера, так и сегодня. А кстати, сегодня за что? Ага, попросила его помочь — «давай обстановку в комнате переменим, передвинь-ка вот сюда шкаф».
    — Ну кто же мебель посреди квартиры ставит? Эх, Дая-Дая!
    И головой покачал.
    Что ж, не хочет помочь — не надо, она сама прекрасно справилась. Пришел на обед:
    — Опять весь дом переворошила — ни пройти, ни проехать. Э-э, черт, шкаф этот дурацкий, ногу зашиб... А где мои бумаги?
    — Какие бумаги?
    — Наряды, отчеты, бланки... Куда девались, а?
    — Не знаю. Может, за печкой? Я какой-то хлам туда выбросила. На растопку.
    И действительно, за печкой нашел он свои наряды.
    — Вот уж точно кто-то сказал — как припечатал: волос долог, ум короток.
    Конечно, понять его можно. Хорош управляющий, который теряет бланки. А с другой стороны: не книги же! Пуды бланков этих у него в конторе!
    Да, видно, никто не придет сегодня. Не почитать ли? «Дама с собачкой». Какой грустный рассказ... Опять расстроишься.
    Почему ее Бэла (это из Лермонтова имя) не родилась весной, в пору подснежников? Тогда бы Сёдер приходил в больницу обязательно с цветами. А если б не догадался, она бы сама его попросила. Отказался бы или нет?
    — Совсем нет времени, Дая, на цветочки — посевная...
    Нет, это уж слишком, вряд ли у него повернулся б язык такое сказать. Все-таки ребенка ему родила, куда делся бы.
    Он дочку Даей назвать хотел:
    — Пусть будет Дая, как ты. Если б мальчик родился, Сёдером назвали бы, Федей.
    Дая сразу возмутилась. Мало того, что сама она с таким дурацким именем мучается — так еще и дочери жизнь портить? Дая, Дарья — ну что это такое! Уж лучше пусть совсем без имени живет, чем с таким.
    — Бэлой, говорю, эта девочка будет,— отрезала.
    Пришлось мужу смириться. Да и справедливее, если имя тот дает, кто рожает.
    — Ладно-ладно,— сказал. — Можешь вообще что-нибудь птичье-цыплячье выдумать. Я не против.
    — Бэла — это тебе не птичье-цыплячье, а из Лермонтова.
    — Из кого-о?
    — Из Лермонтова!
    Так Бэла стала Бэлой. Над самой же Даей долго не мудрили.
    — Бабка се была Даей, пусть и она будет, — постановила мать. — Будь жива старушка — порадовалась бы.
    И все! Случилось это зимой, лютой зимой. С самого начала не повезло. Мало того что в стужу родилась, так еще и до поры. И куда торопилась? Родилась бы в срок, как все добрые люди — как раз бы к подснежникам подгадала. Так нет же — выкатилась с ревом-криком на седьмом месяце, как будто кто подгонял.
    — Кэпсе! [Рассказывай! (якутск. приветствие)] Как поживаешь, ученая женщина, госпожа тойонша? [Тойон — феодал или чиновник,  власть имущее лицо (дореволюц.)] С такими, как наша сестра, и знаться не хочешь? Кажется, три века прошло с тех пор, как наш дворец вонючий навещала. Или тебе, крале такой, муж не велит в коровник заглядывать, а?
    Ну и девка, вечно-то она с побасенками, с шутками ядовитыми, а сколько слов у нее во рту прячется — ни на каких счетах не пересчитать. Да и вид внушительный: осаниста, ухватиста, одним словом, Могучая Мая, как ее зовут. Но что бы там ни было, а она лучшая подруга Дай. Болтает она, конечно, много, но сердце у ней золотое и косы до пояса.
    — Ну, затараторила, не даешь слово вставить. Ты что явилась, новости покоя не дают?
    — Как не тараторить, когда есть с кем. Человек от всех прочих тварей живых тем и отличается, что говорить умеет. Грех не пользоваться таким даром! Выговаривайся, пока живешь, на том свете не поболтаешь. Книгу твою не прочла, поспать и то некогда — коровы телятся. Наста свою недоглядела, задохся теленок.
    — Ма-ая, как увижу твои косы, самой таких хочется.
    — Кто ж тебя, дурочку, обрезать заставлял?
    — Да мыть их слишком хлопотно.
    — Ух, лентяйка, и так ничем не занята, а даже для себя постараться боишься. Не скучно тебе целыми днями с книжками сидеть?
    — Только здесь и не скучаю.
    — А я пронюхала кое-что! Услышишь — закачаешься.
    — Что такое?
    — Э нет, не для твоих ушей.
    — Не томи душу.
    — Ты что это читаешь? «Дама с собачкой». И мне тоже подсунула книжечку — до чего старинная, до чего толстенная. И написана как-то, не поймешь: половина по-русски, половина черт знает по-каковски.
    — По-французски это! И в сносках перевод есть. Сам Толстой переводил.
    — Не мог сразу по-русски написать, что ли. Нет, Дая, не по мне такие книги. Зачем их печатают? Народ их все равно не читает.
    — Ты, что ли, народ, а?
    — А кто же еще?
    — И ты знаешь, что нужно народу, а что нет?
    — Еще бы мне не знать, что мне нужно!
    — А я, по-твоему, не народ?
     — Ты — интеллигенция.
    — Эх, спорить с тобой, лучше выкладывай свою новость.
    — Говорю же, не для твоих ушей.
    — Ладно-ладно, все равно услышим, если что-нибудь стоящее.
    — Наклонись, на ухо скажу: Наста наша с учителем снюхалась! Потому и отел проспала.
    — Как снюхалась? С каким учителем?
    — С каким учителем. Холостяк-то в нашей школе один.
    — Ну и что?
    — О господи, до чего непонятлива. Спит, говорю, Наста с Араманом, потому и отел проспала!
    — Фу-ты, как грубо: «спит». Как будто видела.
    — Как спят, не видела, а в кустиках вместе видела.
    — Ну так что? Может, дружба у них.
    — О-хо-хо! Вот сказанула! «Дружба»! Да что же за дружба между мужчиной и женщиной без этого дела?
    — Ну, может, родство душ, общность интересов...
    — Послушай-ка, милая, тебе уже тридцать, не так ли? Ведь ты замужем, а? И рожала вроде? И до сих пор ни в чем не разбираешься, — ты глупа, Дая, ей-богу. Конечно, спит, тут уж никуда не денешься. Ты вот как-то мудрено брякнула: «общность» какая-то интересов, что ли. А что же общего может быть у учителя с неграмотной дояркой, кроме постели, а? Другое дело, если б тебя с ним увидели, так еще можно было бы думать, что о книжках разговор.
    — Может, и с ней о книжках.
    — О-хо-хо! Нет, Дая, право слово, не знаешь ты людей. Бедная... Да и откуда тебе знать, сидя здесь? Люди не такие уж ангелы, дружочек мой! Ты ведь, по совести, даже своего Сёдера не знаешь. Не видишь того, что и слепому видно. Смотри, как бы тебе не пришлось с одними полками этими остаться. Не вини потом, что я тебя не предупреждала!
    — Ладно-ладно, далась тебе моя глупость. Давай лучше поговорим о чем-нибудь настоящем — хотя бы о той книге, что я тебе дала. Как тебе понравилась Наташа Ростова?
    — Говорю тебе: Наста — любовница Арамана!
    — Эх, Мая, Мая, верни-ка ты лучше эту книгу.
    — Верну, верну. Да не сердись ты, пойми: такая толстенная! Ну когда мне се читать? Ты дай мне что-нибудь потоньше и по-якутски.
    — По-якутски так по-якутски.
    — Ты бы нам лучше помогла на ферме красный уголок устроить. А то стоит сиротой телевизор, а вокруг него — навоз.
    — Уголок так уголок.
    — Ну, я побежала.
    Эх. Мая, Могучая Мая, наслушалась, да и повторяет, будто она — народ. И кто это заранее решил, что нужно народу, а что нет? Вот перед ней картотека, сто с лишним формуляров. Можно сказать, каждый взрослый житель поселка в ней учтен. И какие же они разные! Могучая Мая предпочитает потоньше и по-якутски, а учитель Араман читает Хемингуэя. Что же, он не народ?
    Кстати, чего это она болтала об Арамане? Ах да, будто бы он... гм, спит с дояркой Настой. Какая чепуха. Наста замужем, к тому же и с виду так себе. Да дело вообще не в этом.
    Разве можно так грубо не то что говорить — думать о таком благородном, культурном человеке?
    Как интересно говорили они в последний раз об «Анне Карениной»! Араман рассуждал о романе прямо как настоящий критик. Особенно здорово говорил он о моральных проблемах, поставленных в нем. Толстой, сказал он, осуждает падение Анны, а ведь то, что случилось с ней — не падение. Бывают человеческие чувства сильней самого человека. И даже спросил Даю, а как бы она поступила, окажись на месте Анны, то есть встреться ей человек красивее и душевнее мужа и который любил бы ее? Дая никогда о таких вещах не думала — так и сказала Араману.
    Когда же он заходил в последний раз? Ну-ка, его формуляр... Ого, три месяца, считай. Давненько. Да не такой уж большой это срок, чтобы человек переродился. А ведь чтобы образованный, начитанный, воспитанный человек позарился на чужую жену, даже не записанную в библиотеку, он должен переродиться.
    Однако почему его так долго нет?
    Может, Могучая Мая в чем-то права? Тем более есть и у Насты хорошие черты: непосредственность, простота. Да и муж ее вроде в отъезде — на курсах каких-то.
    Эх, Дая, Дая! Вправду ты наивна и глупа. Не знаешь жизни, как говорит Могучая Мая. Людей не знаешь. Дала Мае Толстого. Да она за всю жизнь свою этот роман не осилит. И, кстати, прекрасно без него проживет. Каждому свое!
    Так вот почему нет Арамана. Ну и ну...
    Она, глупая Дая, кичится тем, что прочла много книг. Что ж такого — библиотекарь! А ведь жизнь куда богаче книг. Так и Араман говорил.
    Так вот почему его нет. Ну и ну...
    Хватит жить придуманной жизнью, пора вернуться к настоящей. Для начала — взять ребенка из садика, накормить. Потом муж придет. Накормить...
    И насчет Маиного красного уголка подумать.
    — Дарья Павловна, можно новую выбрать?
    — Что-что?
    — Я вот книгу принесла.
    — А-а. Как твоя фамилия?
    — Егорова. Из пятого.
    — Из пятого. Это в твоем Араман Петрович классоводом?
    — Ыгы.
    — Ну, давай выбирай побыстрее. Я домой ухожу.
    Небось сказала матери, что в библиотеку идет, а сама за подснежниками. Ишь, нарвала Целую охапку, и все какие-то облезлые, словно их корова не дожевала. Сколько стихов об этих цветах написано, а если разобраться, что в них хорошего: трава травой, да еще и ядовиты, говорят.
    — Ну, выбрала?
    — Ыгы.
    Хватит, насиделась. Каждый день торчит в библиотеке как охранник — от звонка до звонка. Один раз можно и пораньше.
                                                                            2
                                                 Об утре жизни глупой женщины
    Фу-ты, опять пересолила. И что за привычка сыпать соль большой ложкой... Опять, пожалуй, есть не станут.
    — Бэла, тебе кашу сварить?
    — В садике каша, дома каша...
    Ишь ты! Такая кроха, а рассуждает. За словом в карман не полезет.
    Явно пересолено, теперь уж ничем не помочь. Или воды добавить? Да нет, это не выход. Ну ладно, съедят и так.
    О чем это она так задумалась, что две лишних ложки бухнула? Ах да, о круглой игрушке:
*
    ...над кроватью висит что-то круглое, яркое: с одного боку голубое, с другого красное. Круглое вертится — из полосы света, в которой оно висит, в глаза Дае бьет то голубым, то красным. Дая пытается поймать его, а крутлое не дается, отскакивает от рук. Тогда она встает на постели и тут же стукается о что-то твердое. Это твердое не дает ей распрямиться и достать игрушку. Дая сердито вскакивает еще раз и закрывает глаза от боли. А игрушка, словно в насмешку, вертится еще быстрей: красное, голубое, красное, голубое. Еще одна попытка встать — и то же мучение. От боли и обиды Дая то ли плачет, то ли кричит, но помочь ей никто не торопится. Никого нет, что ли?
    Что за странная это была кровать? С крышкой, что ли? И сколько ей было тогда лет? Четырехлетнюю Бэлу, пожалуй, ни в какую клетку не запрешь, по прутику разберет и выйдет. Значит, ей было меньше? А может, это и не кроватка была, а что-то другое? И неужели игрушку нельзя было достать иначе, чем стоя? А может, и вовсе все это было во сне, в удивительном детском сне?..
*
    Ну, кажется, готово. С чего бы ему не свариться до сих пор.
    — Кушать, кушать! Суп кушаем.
    Да, хорош суп: сплошная лапша — ложка не тонет. Перекипел, тут и спорить нечего.
    — Не хочу я супа, мама.
    Вот, пожалуйста! Стараешься, стараешься... Или в садике так сытно кормят?
    — Ты не находишь, что суп... как бы это сказать... солоноват?
    — Да нет, в меру.
    Придется есть самой, а то и Сёдер ложку бросит. Интересно, что он о ней сейчас думает? «Ну и жена мне попалась: и рассеянна, и забывчива, и за домом не следит, а уж готовит-то... готовит...»
    — Ты что обо мне думаешь?
    — Я? Ничего.
    — Я серьезно спрашиваю.
    — Почему я о тебе думать должен?
    — О чем же тебе еще думать?
    — Гм-гм...
    — Смеешься?
    — Некогда мне смеяться. Посевную проваливаем. Сегодня парторг приезжал.
    Досталось ему, бедняге, наверное. Ну что ж, не привыкать. Не в первый раз.
     — Неужели ты совсем не думаешь обо мне?
    — Отчего же. Бывает иногда. Вот и сейчас подумал.
    — Что? Что подумал?
    — Хорошо бы ей вымыть посуду, подумал. Ладно, шутки в сторону. Мне в контору надо, с агрономом потолковать.
    — Ну что ж...
    А почему обеденный стол стоит посреди кухни? Какой он громоздкий. Так в глаза и бросается, как будто люди в этом доме только едят. Передвинуть его, вот что. К окну. Правда, с четырех сторон за него уже не сядешь, да и с трех тоже — сервант мешает. Да ладно, всего-то трое в семье, разместятся. Тем более что третья — совсем кроха, много ли ей места надо.
    Кто это к дому сворачивает? Наста, что ли? Вот как! Неужели это та самая замухрышка Наста? Губы намазаны, даже духами попахивает.
    — Кэпсе, Дая!
    — Здравствуй.
    — С каждым днем хорошеешь. Щеки-то прямо как оладьи румяные, а руки сыра белей. Завидую я тебе, Дая.
    — Правда?
    — Цветок цветком, прямо как в девичестве. Вот что значит легкая, приятная работа. А нам-то, бедным, и отмыться не под силу. Мозолей на руках — не соскребешь. Прошлым летом в Болгарию по путевке ездила, купила пару перчаток. Итальянские. Так поверишь ли — надеть еще кое-как надену, а снять не могу, пальцы зашершавели. Посмотреть хочешь?
    — Покажи.
    — Ну как?
    — Ой, какие славные!
    — Покупай! Кому и красоваться в таких перчатках, как не тебе, культурной женщине. Видишь, блестят-переливаются!
    — Сколько просишь?
    — Больше, чем платила, не возьму. Пятнадцать платила.
    — Пятнадцать?
    — Пятнадцать. Дорого, что ли? Я подумала, к твоему черному пальто как раз подойдут.
    — Беру-беру. Ну, что у вас там нового?
    — Какие могут быть новости в коровнике? Это у тебя, наверно, их всегда полно. На бойком месте сидишь — со всего поселка ходят. Эх, повезло тебе — в такое уютное гнездышко попала. Как ты своего Сёдера подцепила, а?
    — А почему ты совсем в библиотеку не ходишь? Даже не записана.
    — Некогда, голубушка. Работы по горло.
    Иной раз и почитала бы, да далеко твоя читальня. Ноги не идут.
    — У меня и здесь книг полно. Может, возьмешь?
    — Не знаю...
    — Вот Чехова возьми. Совсем маленькая повесть.
    — Хорошая, что ли?
    — Еще спрашиваешь. Чехов же! Может, рассказать немножко?
    — Нет-нет, извини, спешу. Умереть и то не дадут эти проклятые коровы. Сегодня сразу две телятся. С минуты на минуту опростаются.
    — Да я совсем немножко. Что б тебя только заинтересовать.
    — Нет-нет. Пошла.
    — А книгу?
    — Э-э, чуть не забыла.
    Да, что и говорить, нельзя судить о человеке понаслышке и издалека. Взять ту же Насту хотя бы. Чего только о ней не судачат, а на поверку — какой внимательный, душевный человек. И Даю похвалила, и семью ее, и пальто запомнила, и перчатки сама принесла. А что не читает — что ж, может, в этом и Дая виновата: не сумела привлечь трудовую женщину, а ведь это входит в ее прямые обязанности.
    Все-то они торопятся. Только и слышишь от них — работа. У кого посевная проваливается, у кого коровы телятся... Одна она книжки почитывает да еще недовольна, что в ее библиотеку никто не ходит. А ведь если разобраться, так в эти дни культура сама должна идти к людям на их рабочие места. Право слово, надо серьезно заняться красным уголком на ферме. Прибрать, почистить, уютно обставить. Отнести книги, журналы... что еще? Может, этот цветок? Ишь разросся, того и гляди, с подоконника свалится. А если не сам, так Бэла поможет.
    — Ма-ма... Есть хочу.
    — Молоко пить будешь?
    — Буду.
    — Иди сюда, я тебе налью. Пей, моя хорошая, за ужином совсем не ела.
    — А потом, когда выпью, мы с тобой поговорим, да?
    — Обязательно.
    — Лежа, да?
    — Лежа.
    — А кто будет рассказывать, ты или я?
    — По очереди.
    — Нет, давай ты без очереди.
    — Хорошо, моя умница.
    — А что расскажешь? Сказку?
    — Можно и сказку. Только кушай хорошенько. С хлебом, с хлебом! Быстрее вырастешь.
    — А что будет, когда вырасту?
    — Сама читать научишься, будешь много-много читать и рассказывать.
    — А читать интересно?
    — Еще бы. Ничего интереснее нет.
    — Ну, все. Молоко кончилось. Пойдем рассказывать. Бэла, ты ведь маму любишь?
    — Люблю.
    — Ложись поближе, радость моя. Видишь, какие ножки холодные. Хочешь, я тебе про Бэлу расскажу?
    — Хочу.
    — Бэла, когда вырастет, все равно маму любить будет, все равно всегда будет с мамой разговаривать обо всем, обо всем. Ну как, интересно?
    Ну вот она уже и спит, набегалась, напрыгалась, умаялась за день бедняжка. Спи, дружочек, спи. Ручку не заламывай, вот так, пусть тебе ничего плохого не снится.
    — Улеглись?
    — Тише... Чай пить будешь?
    — Плесни стаканчик, что-то жажда одолела. С этим агрономом разве поговоришь спокойно? С ним только глотку драть. Что это?
    — Перчатки. Не видишь, что ли? Итальянские.
    — Итальянские? Где взяла?
    — Наста прошлым летом из Болгарии привезла.
    — Так. И сколько она с тебя содрала?
    — Пятнадцать, а что?
    — Пятнадцать? О-хо-хо! О-хо-хо!
    — Что это ты так развеселился?
    — Ну как же: итальянские перчатки — и всего-то за пятнадцать! Вот так дешевка!
    — Конечно, недорого, но что здесь смешного?
    — Вот что я тебе скажу: загляни-ка завтра в наш поселковый магазин. По-моему, они там еще лежат.
    — Кто?
    — Да перчатки эти! И стоят, между прочим, рубля три. Не больше.
    — Что-что?
    — Вот так Наста. Ну пройдоха! Я с ней поговорю.
    — Нет-нет, что ты! Осрамить меня на весь поселок хочешь? Ну ее... Подумаешь, пятнадцать рублей.
    — Ох, Дая-Дая!
                                                                                  3
                                                      Первая любовь глупой женщины
    И с какой стати вспомнилось? Ах да, журнал, картинка эта. Где же он? Неужели дома оставила? Нет, вот он, лежит спокойнешенько. Пусть лежит. На самом видном месте.
     — А, Дая! Привет! Пришла все-таки?
    — Привет, Мая. Помогай!
    — Дойку кончу — помогу.
    — Глядите-ка, девчата, у нас цветы появились!
    — Теперь заживем. Если б еще телевизор настроить...
    — Цветы в коровнике! Вот это да...
    — Тихо, тихо, ничего смешного. Может, теперь за мной, хозяйкой цветочного хлева, парни косяком побегут.
    Это Могучая Мая.
    — Хоть сама цветком распустись, кто на тебя польстится! Уж больно ты колюча да языкаста... Тебе к лицу хвосты коровам крутить, а не головы парням.
    Это Татыяс.
    Похоже, Татыяс. побаиваешься, как бы я у тебя мужа не отбила.
    — Фу, сатана, и язык же у тебя... Типун бы на него! Пошли-пошли, хватит болтать, мотор вхолостую работает.
    Для книг, конечно, нужна полка, газеты, брошюры — на стол, журналы на телевизор.
    Опять куда-то запропастился тот журнал с рисунком. Да вот он, под рукой.
    Точно так и тогда было. Бегут наперегонки мальчик и девочка. Быстро бегут, быстрее и нельзя, кажется. И все бежит вместе с ними: земля, солнце, деревья, трава под ногами. Бежит-бежит — не остановится. И звенит-смеется при этом.
*
    ...Рядом с нею, за одной партой сидит мальчик. Он почему-то все время списывает у Даи. То ли сам не умеет решать задачи, то ли ленится решать — этого Дая не помнит. Помнит главное: он списывает с ее тетради. Дая с радостью дает ему списывать, даже тетрадку подвигает поближе. Мальчик списывает, списывает, иногда подмигивает ей: не проболтайся, мол. Дая понимающе кивает головой и тоже подмигивает. На перемене они выходят во двор и гоняются друг за другом. Других детей вокруг как будто и нет; во всяком случае, в памяти не осталось никого, кроме этого мальчика. Быстрей, быстрей, еще быстрей... Все вокруг летит в вихре — дома летят, заборы летят, грузовики, коровы... Иногда они сталкиваются — то ли нечаянно, то ли нарочно и долго сидят на траве, трясясь от хохота. Потом Дая пытается кому-то рассказать обо всем этом — как здорово бежать, когда вокруг все летит и смеется, но ее не хотят слушать.
    — Как хорошо, — приговаривает она, — как хорошо. Все смеется — и земля, и солнце...
    Никто ее не понимает, никто не хочет слушать. У всех — и взрослых, и детей — другие заботы.
    — Как хорошо, — теряя надежду на отклик, шепчет она. — Небо смеется...
    И даже мальчик, с которым она бежит, не понимает ее.
    Как-то на уроке Дая увидела, что он ковыряет в носу. Сначала она удивилась — сама-то никогда таким делом не занималась, — а потом ее охватила жалость. «Бедненький, — умиленно подумала она, — наверное, у него нет платочка. И она протянула соседу свой батистовый, с розовыми кружевами. Как раз в это время учительница стала записывать условие задачи, и Дая впилась глазами в доску, забыв и о мальчике, и о своем платочке. Вдруг ее руку, протянувшую платок, обожгла резкая боль. Дая отдернула руку и обернулась. Мальчик злорадно ухмылялся, натягивая резинку.
    — Ну как? Получила? Может, еще хочешь? Тоже мне, чистюля нашлась. Спрячь свою тряпку и не показывай!
    Дае так и осталось невдомек, за что он обозлился. Чем она его обидела? Тут прозвенел звонок, все вскочили с мест. Помчалась во двор и Дая. Но на этой перемене мальчик с нею уже не бегал... А назавтра и вовсе пересел на другую парту.
    С тех пор земля и небо перестали мчаться вместе с Даей. Как-то она попробовала бегать одна, но ничего не получилось, и она остановилась.
    Отчего девчата раскричались? Пойти посмотреть, что у них стряслось.
    — Дая, Дая, иди-ка сюда!
    — Зачем тебе Дая? Чего ты ее зовешь? Так и есть: Мая с Настой сцепились.
    — Тоже мне, подняли шум-гам из-за пустяка.
    — Из-за пустяка? Нет, вы послушайте, она еще говорит «из-за пустяка»!..
    — Всегда рада привязаться к человеку, лишь потому что много надаиваешь. А кому неизвестно, что у тебя, Могучая Мая, лучшие в стаде коровы? Или ты их кормила-растила? Попались тебе такие, дои себе да помалкивай.
    — Еще «помалкивай»! Ах ты! Какие бы у меня коровы ни были, а молоко я никогда не разбавлю. Представляешь, Дая: молоко собралась разбавлять! Если б я не крикнула, так бы, наверно, целое ведро и бухнула!
    — Подумаешь, важность. Плеснешь чуток, никто и не заметит.
    — У тебя всю жизнь расчет: не заметят. Молоко разбавишь — не заметят, без мужа гуляешь — не заметят... Думаешь, не видит никто?
    — Ну уж, это-то не твоя забота! Или завидуешь, может?
    — Нет, голубушка, больше у тебя этот номер не пройдет. Мы теперь все за тобой следить будем. Если повторится — сама доложу управляющему. Наста, дурочка, пойми, только тот кусок в рот лезет, что своими руками заработан. Во всем надо честной быть, даже в самой распоследней чепухе, если хочешь без стыда людям в глаза глядеть.
    — Ы-ы-ы... Ы-ы-ы...
    Ну вот, Наста уже плачет. По молодости, по глупости промахнулась, а эта Могучая Мая тут как тут, давай долбить человека. Надо же все-таки меру знать.
    — Ладно-ладно, поймет она. Да уж и поняла, наверно. Хватит вам, девушки.
    — Ы-ы-ы... Дая, не говори, прошу тебя... Не говори своему...
    — Ну что ты! Зачем?
    — Поплачь-поплачь, распутница! Может, поумнеешь на день хотя бы. Пошли, Дая, помогу полку прибить.
    Кто не ошибается... Со всяким бывает. Хотя эта Наста слишком часто что-то ошибается. Ну да бог с ней, а что до того, что без мужа гуляет, так и вовсе не Маино дело. Тут Наста, конечно, права.
    — Хо, посмотри-ка, посмотри!
    — Фу-ты, напугала. И чего вечно каркаешь, как ворона?
    — Да посмотри же! На свой цветок посмотри! Сай! Сай! [Сай! Сай! — Прочь! Пошла! (корове)]
    Надо же. Заговорилась, заслушалась и не заметила, как из-за раскрытого окна подкралась пестрая корова.
    — Ну и ну... Сай! Сай!
    — Да что уж теперь. Кажется, и корня не осталось. Неужели цветок такой сладкий? Знала бы, сама съела.
    — Вот гадина... Целый год растила, а она за какую-то минуту слопала.
    — Надо же было окно открывать!
    — Проветрить хотелось.
    — «Проветрить»... Да разве коровник проветришь? А-ха-ха-ха!
    — Нашла над чем смеяться Такой красивый цветок...
    — А-ха-ха-ха! О-хо-хо-хо!
    — Ну что раскудахталась? Смотри, печенку надорвешь.
    — А-ха-ха-ха! О-хо-хо-хо! Татыяс, взгляни-ка, Даин цветок Пеструха сожрала.
    — Сожрала, говоришь? Еще бы не сожрать! Для коров это, наверное, царская еда. Ты, Дая, нарочно его принесла — Пеструху угостить?
    — Нашли над чем смеяться...
                                                                             4
                                                  Вторая любовь глупой женщины
    Вторая любовь пришла внезапно и так же внезапно се не стало. Было это так:
    — ...Егоров, не вертись! Сиди прямо, — говорит учитель. Мальчик на минуту застывает, но тут же вновь поворачивается спиной к доске:
    — Кэ-кэ-кэ. Что такое?
    — Капитан Кассий Колхаун. Правильно?
    — Откуда ты все знаешь?
    — Уж знаю. Теперь ты отгадывай. Кэ тире тэ в кавычках, что такое?
    — «Кон-Тики». Точно?
    — Ты и это знаешь? Ой-ой...
    — Егоров! Сиди прямо.
    Дая тычет карандашом в спину Егорову, и тот опять поворачивается к ней:
    — Давай, ты теперь. На этот раз точно не отгадаешь!
    — Посмотрим!
    — Дикие лошади. Что такое?
    — Лошади Пржевальского. Ага! Вот и ошиблась. Что я говорил!
    — Как ошиблась?
    — Хорошенько подумай. Дикие лошади прерии!
    — Ты «прерии» не говорил!
    — Мало ли что. Подразумевается. Один-ноль в мою пользу!
    — Э-э, если ты так хитришь, я с тобой играть не буду.
    — Его-ров! Его-ров! Сиди прямо!
    — Ну ладно, а если бы говорил «прерии», тогда что?
    — Мустанги, конечно.
    — Ну хорошо, ничья.
    — Его-ров!
    Это была поразительная игра. Поразительная не сама по себе, а тем, до какой степени человек может быть похож на другого. Когда такой человек рядом, на душе легко и радостно. Дая даже не знала, чего в те дни было больше в ее душе: удивления от того, что такой человек есть, или радости, что он рядом.
    Уроки кончались очень быстро — не успеваешь оглянуться. Дома же... дома, в ожидании новых уроков, время тянулось страшно медленно. И вот — странное дело: казалось, и учителей не слушала, и домашние задания готовила как во сне, а пятерки получала чуть не каждый день.
    Так продолжалось всю зиму, а весной мальчик стал куда-то исчезать на переменках, да и после уроков его нигде нельзя было найти.
    Одноклассницы хихикали:
    — Егоров провожает Мотю из «Б». До самого дома.
    Сначала Дая все эти смешки пропускала мимо ушей. Какое отношение имеет Егоров, который сидит впереди нее, к тому, который провожает Мотю из «Б»? С какой стати се Егоров будет кого-то провожать? Ведь он точно такой, как она сама, а она-то никого не провожает.
    Но одноклассницы не врали. Вскоре Дая и сама убедилась в этом. Мотю из «Б» действительно провожал именно тот Егоров и впрямь до самого дома.
    Зачем? Почему? Значит, она ошиблась и Егоров вовсе не такой, как она? Выходит, когда она радовалась, он совсем и не был рад, когда она смеялась, он только делал вид, что смеется?
    Как бы там ни было, тыкать карандашом в костлявую спину Егорова она перестала. А он однажды повернулся и сказал:
    — Давай поиграем, как раньше, а?
    — Нет.
    — Почему?
    Почему? Дая и сама не знала. Не знает и сейчас...
    — Так просто,— сказала она.
    — Ну и дура! Проиграть боишься?
*
    — Ты чего так заулыбалась? Расцвела прямо.
    — Вспомнила кое-что.
    — Только и дела у тебя, что вспоминать. Как будто все, что могла, прожила уже. Очнись! Жизнь-то продолжается!
    — Ладно, эту полку закончим, и домой. Ну как, лучше стало?
    — На славу! Не красный уголок на ферме, а как бы это сказать... фу-ты черт, как говорят-то? Салон! Ен-богу, салон!
    — Да-а?
    — Ей-богу!
    — Мая, пошли ко мне, чаю попьем. Пошли?
    — От еды да от воды грех отказываться.
    Ну-ка, со стороны глянуть, как оно получилось. И в самом деле, неплохо. Конечно, не салон, какой там салон, но... Если завтра же не перевернут вверх дном, будет у них где посидеть, отдохнуть. Поболтать... Не каждый же день ругаются, как сегодня. Да, всыпала Мая Насте. Так и надо. Большое дело — вовремя за руку схватить. Вот только насчет этого...
    — Может, зря ты. Мая, Насте намекала.
    — Как это зря? Она молоко разбавляет, а я молчи?
    — Я не об этом.
    — Ах, ты насчет шашней с учителем? Ничего не зря.
    — Прямо заплакала, бедняжка...
    — Какие там слезы! Обман один.
    — Крокодиловы слезы?
    — Что за крокодиловы?
    — Есть такое выражение.
    — А-а
    — Так ты считаешь, не зря?
    — Еще бы!
    — А если у них любовь?
    — Фу-ты, опять за любовь. Да ты хоть знаешь ли, что такое любовь? Ни черта ты не знаешь. Жизни ты не знаешь, вот что главное!
    Ну вот, опять пошла-поехала... Хотя, с другой стороны, а что такое любовь? Может, и впрямь не знает Дая, что это такое? Не случайно же стольких она любила, а ее... Сёдер любит ли хотя бы?
    И насчет жизни тоже. Не знает она жизни. Ничего не знает, не умеет. Словно и не человек вовсе, а так... божья коровка. Есть, кажется, такой жучок.
    — Божья коровка...
    — Что-что?
    — Я что-то сказала?
    А ведь она не козявка — человек! Что в мире дороже человеческой жизни? Ничего нет дороже. И что ж? Самую главную драгоценность мира она, Дая, транжирит по пустякам! Жизнь свою тратит впустую. А ведь жизнь не вернется. Хватит спать, надо жить, надо делать жизнь. Только не спать, только не спать!
    Вот сегодня сделала что-то хорошее. Но как этого мало, чтобы прожить жизнь не зря! Надо каждый день что-нибудь делать, тогда и спать будет некогда.
    — Мая, а почему бы тебе не учиться?
    — Зачем? Я восьмилетку кончила.
    — Но этого же мало. Иди в вечернюю школу. Я тебе помогать буду.
    — Не хочу я учиться.
    — Как «не хочу»?
   — Не хочу, и все.
    — Да как же можно не хотеть учиться?
    — Значит, можно.
    — Ну... Я тебя не понимаю.
    — А чего тут понимать? Мне и так нравится.
    — И тебе не хочется другой работы, другой жизни?
    — Нет.
    — Да... Вот как... Тогда спроси, может, кто-нибудь из других доярок хочет учиться. Я помогу. Спроси, ладно?
                                                                                5
                                                   Третья любовь глупой женщины
    «Не знаешь жизни». А что такое «знать жизнь»? Каков он, человек, знающий жизнь? И в чем разница между таким человеком и ею, Даей? Вот, скажем, чем отличается от нее Могучая Мая? Надо бы почаще на ферму заглядывать. Да что там «заглядывать»! Каждый день за Могучей Маей по пятам ходить — только так, может, что-нибудь поймешь.
    — Сёдер, ты знаешь жизнь?
    — Что-о?
    — Ты знаешь жизнь? Считаешь ли, что знаешь ее?
    — Как не знать. Если б не знал, я бы был не я.
    — А что это значит — знать жизнь? Знать людей? Или, может, знать, что случится с тобой завтра, послезавтра, через десять лет? Или, наоборот, уметь объяснить то, что с тобой уже случилось?
    — Да я думаю, что и то, и другое, и третье... Подай-ка мне «Агрономию», вон ту, зеленую, на третьей полке.
    — На! Ты завтра куда собираешься?
   — В Олбут, на сев.
    — Возьми меня с собой.
    — Заче-ем?
    — Да так, посмотреть просто.
    — Гм... стоит ли? Я там допоздна задержусь, что будешь делать?
    — Ничего страшного.
    — Не дури. Ребенка кто из садика возьмет?
    — Ты пойми, я просто обязана в эти дни быть ближе к людям. То есть не я, а моя библиотека.
    — Нужна им твоя библиотека... Ты что же, с собой ее понесешь?
    — Что-нибудь захвачу. Газеты хотя бы.
    — Ну ладно, возьму. И с чего это на тебя нашло, а?
    — Ни с чего. Просто я должна знать все, что знают другие: и ты, и Мая, и Наста... Уметь все, что вы умеете...
    — О-хо-хо! А-ха-ха!
    — Не смейся. Отчего ты все время смеешься?
    — Только и не хватает, чтобы ты выучилась тому, что умеет Наста.
    — Ну а что Наста? Наста — сложная натура. Такие и у Хемингуэя встречаются. А почему ты ничего не читаешь? Хочешь, дам тебе Хемингуэя?
    — Как-нибудь потом. Когда освобожусь.
    — Тебе обязательно понравится!
    — Не думаю.
    — Почему же не думаешь?
    — Это который? В свитере?
    — Сам ты в свитере.
    — Я-то как раз без.
     — Я тебе красный свитер куплю, хочешь?
    — Красный? Почему красный?
    — Тебе пойдет.
    — Я мальчик, что ли? Только не красный, слышишь?!
    — Только красный... Говорю тебе, только красный...
    — Ладно-ладно, как хочешь.
    — Сразу бы так.
    — Ох, Дая-Дая!
    Так! Только так! Хватит плыть по течению, течению надо сопротивляться, если на что-то годен. С сегодняшнего дня — новая жизнь, решено; теперь-то не будут говорить, что она не знает чего-то. К чертям сны, какими бы прекрасными они ни были; отныне — жизнь, пусть — суровая, пусть — беспощадная! Пусть как угодно крутит и вертит, но только она! Бедная соня, вчерашняя Дая, прости-прощай. Твое место займет новая Дая! Другая!
    — Завтра же куплю тебе красный свитер!
    — К чему такая спешка?
    — Завтра же! Только так!
    С завтрашнего дня он будет носить красный свитер. Но это только начало. Надо, чтобы он хотя бы взялся за Хемингуэя. А там его и двумя руками не оторвешь.
    В самом деле, сколько можно подчиняться чужим решениям? Пора принимать свои. Сколько лет уже за нее все решают другие?
*
    ...На выпускном вечере у нее было роскошное розовое платье. Вот такое, колокольчиком. И на танец ее приглашал все время один и тот же парень.
    Дая его и не знала толком. Он был из «Б». Но когда после вечера все они, большей частью девчата, бродили по улицам села, то и тут он почему-то постоянно появлялся рядом. И Дая поняла: «Это — он...»
    Почему — именно он? Почему — именно в эту минуту? Да что гадать. Во всех книгах любовь к человеку приходит мгновенно, так вот и с ней случилось. Разве в такую минуту решаешь сам? Нет, за тебя решает судьба.
    А может, это еще не судьба? Может, простая случайность? Какая' случайность, если он все время рядом. Наверно, и провожать пойдет. Так и есть. Вот как, оказывается, приходит любовь к человеку.
    Сейчас он, пожалуй, еще и поцелует. Точно. Вот видишь! Значит, навеки, до самой смерти. А он-то, кажется, замерз, щеки холодные... Странно, самое лето...
    — Всегда-всегда, до самой смерти? — спросила.
    — Ыгы.
    — Ты будешь работать или учиться?
    — Учиться.
    — И я.
    — А где?
    — Я книги люблю. Пойду в библиотечный. А ты?
    — Я в Ригу, в авиационный. Давай переписываться, а?
    — Ну. конечно. Как же без этого.
    — Часто-часто!
    — Ладно. Ну, я пошла, а то мама, наверно, в окно смотрит. Нет, погоди-ка, стань поближе.
    Теперь она его сама поцеловала: что уж ломаться, если все решено! Прямо в холодную щеку поцеловала...
    Потом она всю ночь не могла уснуть и думала, думала. Как странно, целая жизнь ее решилась по сути за один вечер. Вроде и хорошо — спокойнее на душе, но в то же время как-то грустно.
                                                                                6
                                            Четвертая и пятая любовь глупой женщины
    И пришла к ней четвертая любовь...
    А ведь сначала и не думала, что это любовь. Уж слишком просто все у них с Сёдером получалось: просто познакомились на студенческом вечере, просто столкнулись на улице (один Сёдер знает, что это было не так-то просто), просто прошлись по весенней Москве. Но, видно, тянула их друг к другу ниточка судьбы, и прогулка эта оказалась не последней. Может, только могучие лиственницы знаменитой Тимирязевки и смогли бы сказать, сколько километров было отмерено ими по ее уютным аллеям. А сколько раз тащился Сёдер к Дае через всю Москву — об этом, пожалуй, могли бы поведать лишь дребезжащие колеса старого трамвая. Но какое дело деревьям и трамваям до двух молодых людей, которые пришли и ушли из прекрасного города так же, как многие миллионы других.
    Дая с самого начала предупредила Сёдера:
    — Видишь эти письма? Вот! Не звал бы ты меня в кино...
    — Почему?
    — Я должна думать о другом человеке.
    — Пожалуйста! Думай, сколько хочешь — пока идешь в кино, пока смотришь... На обратном пути тоже. Ты ведь не перестанешь думать оттого, что в кино пойдешь? Голова твоя дома не останется?
    — Так-то оно так...
    — Только так, потому что билеты уже куплены.
    И Дая думала о своем далеком друге — иногда вслух. А однажды взяла и рассказала всю историю своей любви.
    — До самой смерти, — облегченно вздохнув, закончила она.
    С тех пор у Сёдера вошло в привычку спрашивать:
    — Ну, как там твой друг «до самой смерти»? Что пишет?
    И в конце концов пришлось ей признаться:
    — Давно не пишет.
    — Почему?
    — Не знаю...
    Сёдер — добрый все-таки он человек! — посмеиваться, как обычно, не стал, посерьезнел сразу:
    — А ты бы сама написала...
    — Три раза писала уже, сколько можно?
    — Попробуй еще. Может, заболел.
    — Верно-верно! Сейчас же напишу. Ответа она не получила и на этот раз.
    «Как же так, — думала она, — ведь мы поклялись быть вместе до самой смерти. Неужели он забыл об этом? А может, это только я поклялась, а он ничего такого не говорил? Может, все это мне приснилось?» Да нет, не приснилось, вот они, его письма. Правда, насчет «до самой смерти» в них ничего нет, но все-таки...
    Дая написала еще одно письмо — на десять страниц, еле в конверт уместилось, но вместо того чтобы отправить его, разорвала на клочки и долго потом сидела над ними, с пустой душой и неподвижным взглядом...
    Давно это было, прошло и быльем поросло. Только сегодня и вспомнилось почему-то. В самую неподходящую минуту. Конечно, за широкой спиной мужа ветер не страшен, но мотоцикл — не «Волга», трясет, как положено, тем более что под колесами не асфальт, а пахота.
    — Сёдер, скоро твой Олбут?
    — Слезай, приехали.
    — А я думала, еще ехать и ехать... Какой миленький алас!
    — Нам сейчас не до красоты.
    — Ты говорил, здесь бригада Маппырова Ивана пашет?
    — Да.
    — У меня к нему дело есть.
    — Какое у тебя может быть дело к Маппырову?
    — Книги задолжал.
    — Фу, ерунда какая.
    — Давно брал.
     — Закончим сев — принесет.
    — А что здесь будет? Пшеница, да?
    — Нет, овес. А ближе к озеру огурцы посадим.
    — Неужели огурцы?
    — Что ж такого?
    — И вырастут?
    — Почему бы нет?
    — Это ты, наверно, затеял?
    — Допустим.
    Вот хорошо, свои огурцы будут. Молодец Сёдер, здорово придумал. Раньше-то в здешних местах об огурцах и не думали. Не вырастут, говорили. А почему бы им и не вырасти, была бы вода. А тут воды — целое озеро.
    — Ну, я к трактористам, а ты здесь подожди, огурцами полюбуйся.
    О-о, бедняжки, какие они хилые, вялые. Так и клонятся, так и падают. Видно, не для них земля якутская.
     А это что за куча? Бумажные мешки. Удобрения, что ли? Что же еще, ясное дело, удобрения. Азот или калий, или еще что-нибудь. Для огурцов припасены, так почему лежат без дела? Никто и не касается мешков этих, а огурцы гибнут. Да долго ль забыть, работы пропасть. Каждая пара рук на счету. А Даины? Гм... Вот и лопата, как нарочно, оставлена. Тут и работы, можно сказать, на полчаса.
    Пусть как следует кормятся, пусть растут всем на удивление. Чего-чего, а азота-калия этого Дая им не пожалеет. Каждый стебелек полной мерой свое получит.
    Вот Сёдер удивится — что это тебя хватило, скажет. Не-ет, Дая всем покажет, на что она способна! Кто посмеет сказать, что она никуда не годна, когда огурцы, цепляясь друг за друга, так и полезут в небо?
    Вот и Сёдер бежит. Ишь, запыхался. Куда его так гонит?
    — Фу-ты, так я и думал.
    — Как ты думал?
    — Да вижу — лопатой орудуешь. Целую гряду испортила. Сгребай назад, да поживей!
    — Почему-у?
    — Еще спрашивает. Да кто же рассаду подкармливает? Только сегодня высадили. Нет-нет, лопату ты брось, корни повредишь. Руками!
    — А мне казалось... быстрее вырастут...
    — Смотри, сколько пересаживать придется!
    — И правда...
    — Ох, Дая-Дая!
    Опять недосказал, да оно и так понятно. «Ну и глупая же ты» — вот что недосказал. Точно как в тот день, когда...
    Ну зачем они липнут, воспоминания?!
*
    Да, был в жизни Даи день, которого бы лучше не было. А незадолго до него Дая перестала появляться на аллеях Тимирязевки. Когда же обеспокоенный Сёдер приезжал к ней в общежитие, она попросту пряталась от него. Но он все-таки подстерег ее после занятий и спросил:
    — Что с тобой, Дая, а?
    — Ничего. Пусти, я тороплюсь.
    — Подумай, не зря ли торопишься? Видно, что-то он знал или догадывался, но Дая и слушать его не хотела.
    — Ну что ты все время за мной ходишь? Надоело.
    — Кто он?
    — Тебе что за дело?
    — Куда ты идешь?
    — В ресторан на новом Арбате. Ты-то меня ни разу не приглашал.
    — Ты что, голодная?
    — В ресторан не только есть ходят.
    — Ну и кто же он, твой купчик?
    — Художник, не тебе чета. Ты больше не приходи ко мне. Прошу...
    — Ох, Дая-Дая!
    И посмотрел точно так, как сегодня. Нет, еще хуже.
    И зачем она бежала? Чего ждала? Тот человек был старше, много старше и опытней и совсем не любил ее. Много раз ошибалась Дая, принимая желаемое за действительное, но на этот раз она быстро все поняла и больше к художнику не ходила.
    А Сёдер? Что ж, он опять притащился через несколько дней. Поздоровался. А она заплакала. И сказала:
    — Ты действительно... не ходи ко мне. Вправду дура была, каких поискать.
    — Как же не ходить, если я тебя люблю?
    — Не за что меня любить. Я плохая. Совсем плохая. Я, если хочешь знать, просто дрянь...
    — Ты не дрянь. Ты просто доверчивая глупышка. Я давно хотел тебе сказать: давай поженимся, а?
    — Поздно, Сёдер. Что теперь и говорить об этом...
    А все-таки поженились.
*
    Бедные ростки, неужели они больше не выпрямятся? Вот как бывает, оказывается: убить-то можно не только злобой, но и добротой. Если доброта неразумна.
    — Ну, покажу я этому Ивану. Сгрузил, где не надо. Удобрения-то вовсе не для огурцов!
    Это Сёдер ругается. Только Иван-то чем виноват? Сама могла догадаться, не маленькая. Не берись не за свое дело!
    — Рассады не осталось?
    — Должно быть чуток. Посмотри-ка за амбаром, в ящиках.
    — Есть! Сейчас принесу.
    — Э, нет! Я сам. Еще уронишь, тогда совсем без ничего останемся. А сколько пота и нервов мне эта рассада стоила!
                                                                               7
                                                                      Сны любви
    О господи, что за холод собачий! И когда это старая Федосья выйдет наконец на работу? Да впрочем, топи не топи, толку не дождешься. Печка дымит и не греет ни на грош, а дрова прямо глотает. Скорей бы новую библиотеку построили, тогда-то уж было бы где развернуться. Пять лет разговоры идут, да ведь болтовней не согреешься...
    Еще и сон пропал. То есть не в том смысле, что бессонница одолела, нет, сон в смысле сновидения пропал. Раньше каждую ночь являлся, а тут на тебе: как отрезало. Даже днем пробовала спать — нет, если и померещится что, так коровы какие-то, перчатки, цветочные горшки, мешки с удобрениями и прочая чепуха.
    Хватит о сне, дела навалом. Пора за ремонт браться. Вон их сколько, зачитанных, затасканных, увечных. Какую подклеить, какую в свежую бумагу обернуть. Книга — не кирпич: вовремя не присмотришь — и поминай как звали.
    — Привет!
    Вот тебе раз, страница выдрана. Ох, узнать бы, кто это сделал!
    — Здравствуй, говорю!
    Кто брал последним? Гм, с этим чертом не поспоришь. Тысячу отговорок найдет. Да, может, и не он — до него. А почему не сказал, когда сдавал, что столько страниц не хватает? Не заметил? А как можно не заметить? Не читал?
    — Чем это ты так увлеклась, что людей не замечаешь?
    — А, Араман? Здравствуй. Откуда прибыл?
    — Как откуда? Я все время здесь. Даже в районе ни разу не был.
    — Давно тебя в библиотеке не видно, — думала, уехал ты.
    — Да нет... Экзамены принимаем — дохнуть некогда!
    — В восьмых?
    — И в восьмых, и в десятых.
    — Книги брать будешь?
    — Посмотрю, с твоего разрешения. Ты такой порядок навела, что к полкам и подойти страшно.
    Понравился, что ли? Видно. Наста на славу кормит. Уж она-то, наверно, не пересаливает... И вообще изменился. Конечно, не до такой степени, когда на улице не узнаешь. Вроде и брови те же, и прическа под Хэма, и свитер тот же — красный, а человек другой. Голос тот же, а тон другой — спокойный, рассудительный, снисходительный. Да что и смотреть на него. Не замечать — вот единственное, чего он заслуживает.
    Интересно, почему это во сне человек видится совсем другим, чем он есть на самом деле?
    — Получили новое издание Хемингуэя. Возьмешь?
    — Хемингу-эй?
    — Ага.
    — Нет, пожалуй. Боюсь, до конца не дочитаю.
    — Ты?!
    — Чего удивилась?
    — Мне всегда казалось, что ты любишь Хемингуэя. Брал же.
    — Брал, конечно. Из любопытства. Столько разговоров о нем. Но нет. Не по душе мне он.
    — Как странно... Ты ведь даже рассказывал о нем. О его жизни...
    — А, в «Неделе» прочел как раз.
    — Как странно...
    — А что тут странного? К слову пришлось, вот и рассказал.
    — Да не это странно. Странно, что я так о тебе думала.
    — Мало ли мы ошибаемся, думая о других.
    Неужели это Араман? Тот самый Араман? А может, он и всегда был таким — только она не замечала?
    — Ну что, выбрал?
    — Вот. Неплохой детектив. Сюжет увлекательный и написано сносно.
    — Детектив?!
    — Не смейся. Я не для себя. Хочу одного человека к чтению приохотить, не с «Войны и мира» же начинать. Кстати, Наста у тебя записана?
    — Не-ет.
    — Ладно, пока.
    Так вот в чем дело! Приучает Насту к чтению. Учитель во всем учитель. Вот и верь людям. Мая жизнь знает: «Что может быть общего у доярки с учителем, кроме постели». Жизнь — это ведь не только еда, работа и гм... постель. Араман — умница и человека понимает. Конечно, уж если с чего Насте и начинать, так с детектива. А Дая ей Чехова совала... До Чехова Насте расти и расти. И совсем ничего, что Араману не по душе Хемингуэй. У каждого свой вкус.
    Как он чуток, как благороден! Разве человека пожалеть — не благородство, не чуткость? Жизнь-то у Насты, кажется, не задалась, ни семьи у нее настоящей, ни подруг... Каждый, бедную, обругать норовит, и за глаза, и в глаза, вот и Мая туда же... Человек доброго слова ждет, а к ней с попреками вечно. Поневоле характер испортится. Ах, Араман-Араман, вот ты какой, оказывается...
*
    Ну вот, опять этот сон, дождалась. Что он все-таки значит? Ничего не поймешь. Может, и поняла бы что-нибудь, да вот беда: уходит из памяти, как вода из ладоней, ничего не остается. Пока спишь, все, как в кино, и четко, и ярко, но стоит проснуться, как образы сна тут же туманом ночным испаряются; ловить не пробуй: разве удержишь туман? Остается музыка, вроде знакомая, вроде чужая, то ли победная, то ли печальная, что же это за музыка? Может, полонез?
    Почему полонез? Какой полонез? Полонез Огинского? Проверить бы, да пластинки нет. Надо в Якутск написать, чтоб прислали. Кому написать? Неважно кому. Главное, чтобы прислали.
    Ну, а что же еще в этом сне, что? Снег... Снег. Он падал откуда-то сверху вместе с музыкой. Звуки падали, и снежинки падали. На плечи падали. Кому? Ему. А кто он? Не понять, не вспомнить.
    Она и во сне спрашивала:
    — Кто ты? Кто? Почему молчишь? Потом догадалась: когда идет снег, звучит полонез. Поэтому нужно молчать. Нельзя говорить, когда звучит полонез.
    А снежинки все быстрей, и музыка все громче. Наверное, всему миру слышна. Вот какая музыка.
    Жаль, некому рассказать этот сон. Могучая Мая и слушать не станет. Сёдер... Сёдеру и заикаться нельзя. Если б это он во сне молчал, тогда другое дело. Но он и во сне молчать не станет.
    — Рановато улеглась, тебе не кажется, а?
    — Ты, Сёдер? Разогрей суп сам, пожалуйста. Ешьте без меня.
    — Не заболела?
    — Нет.
    — Так в чем дело?
    — Устала.
    Снег, снег... Почему он снится летом? Мало, что ли, было его зимой? Или это другой снег — летний, солнечный, добрый? Летний снег. Глупость. А полонез? Полонез не глупость. Откуда лился он? Кто его играл?
    — А знаешь, зря ты старалась.
    — Ты о чем?
    — О красном уголке на ферме.
    — Почему зря?
    — В новый коровник мы их переселяем.
    — Да?
    — Сначала посоветовалась бы со мной, а потом уж затевала.
    — Пусть!
    — Как это «пусть»? Труд-то твой пропадет!
    — Бесследно ничто не пропадает.
    — В кои-то веки полезное дело сделала — и на тебе!
    — Пусть.
    — Да что с тобой? Заладила: пусть, пусть. Опять влюбилась, что ли?
    — Отстань! Говорю тебе, суп па плите, разогрей...
    — Глупенькая. Все спишь и спишь, живешь во сне. И еще хочешь в жизни разобраться. Если жизнью сон считать, так в ней вовек не разберешься. Сон — он и есть сон. Бывает, за ночь где только не побываешь! Тут тебе и Якутск, и Москва, и ООН вместе с Африкой. А в жизни так разве бывает? Жизнь проще, Дая! Вот влюбляешься ты во сне, влюбляешься и не знаешь, что со своей любовью делать. Женщина, которая любит не во сне, а на самом деле, долго не рассуждает. Вспомни Анну Каренину.
    — Это что же? Намек или совет?
    — Ну как я могу советовать подобное родной жене.
    — Не любишь ты меня, Сёдер...
    — Ох, Дая-Дая. Одна любовь у тебя в голове. И когда ты ее оттуда выбросишь?
    — Как же жить без любви?
    — Как все добрые люди! Работают, планируют, изобретают, создают материальные ценности. Между прочим, рожают детей и воспитывают их.
    — Все-то ты знаешь... Все для тебя — открытая книга.
    — Иначе и жить нельзя! Ну хорошо, ты скажешь: можно — и приведешь в пример себя. Верно: ты живешь во сне, в мире иллюзий, обыденщина наша для тебя все равно что звук пустой, и тем не менее тебе хорошо. Но не кажется ли тебе, что ты имеешь возможность спать, потому что не сплю я? Представь себе, что за жизнь была бы у нас, если бы мы спали оба.
     — Не любишь ты меня... Не любишь...
    — Ты решила, что я не люблю тебя, потому что я, так сказать, мало интересуюсь твоим духовным миром. Но посуди сама, есть ли у меня на это время? Я — человек труда, мне и в своей-то душе копаться некогда, что уж говорить о других! Да, откровенно говоря, и нет у меня никакого желания копаться в чужих душах. Для меня главное, чтобы руководимые мной люди хорошо работали. Я им дам все, что могу, но пусть и они трудятся с полной отдачей. Главное — чтобы материальный достаток рос, а души ваши — Даины там, Маины — сами пойдут в рост вслед за ним.
    — Но неужели я для тебя ничем не отличаюсь от Маи?
    — Живу-то я с тобой, а не с ней.
    — Зачем живешь?
    — Ты хорошая женщина, удобная жена. Это я сразу понял, как только познакомился с тобой. И с тобой не заскучаешь — вечно подбрасываешь пищу для мозга. Ну ладно, спи! Другой бы на моем месте от твоих снов трепетал, но я-то знаю, что дальше снов у тебя дело не идет. Спи!
    — А ты?
    — В контору заскочу, дело есть.
    Вот наговорил, вспомни теперь, где конец, где начало. И Анна Каренина, и новый коровник, и души Маи и Насты... Такое на него не часто находит. Спи, говорит. Какой странный сон... Когда он снова начнется? И рассказать некому...
    — Мама, ты почему лежишь? Вставай! Вставай, говорю!
    — О, Бэла, крошка моя... Ложись с мамой, хорошо?
    — Расскажи что-нибудь!
    — Про музыку хочешь?
    — Хочу.
    — Понимаешь, когда идет снег, звучит полонез... Тебе понятно или не очень?
    — Понятно. Дальше рассказывай, дальше!
    — О-о, умница моя, ты, наверно, маму любишь?
    — Люблю.
    — Ну, тогда будем жить, ладно?
                                                                            8
                                                                       Жизнь
     А ведь Сёдер говорил верно! Не знает она жизни, живет во сне. Даже отличить сон от действительности не в состоянии. Погоди-ка, давай разберемся: где все-таки жизнь, где сон? Жизнь — это то, чем занимается Сёдер: совхозные заботы. Вечно на ногах человек, посидеть с дочкой и то некогда, мало того, что целыми днями на работе, так еще и вечера прихватывает. Во сколько же он возвращается ночью? Стыдно, но факт: не знает этого Дая. Жена, называется. Потому не знает, что спит всю жизнь. Ничего от такой жизни не останется, как от цветка, который съела пестрая корова. Может, только полонез и останется. Значит, полонез — не сон? Значит, полонез и есть самая настоящая действительность? Фу-ты, совсем запуталась.
    Если уж что в мире и действительно, так это то, что сейчас она не спит. А вот недавний разговор с Сёдером — это, конечно, было во сне. Не мог же он на самом деле втолковывать ей: «Спи, Дая, спи!» На него это не похоже.
    Хватит! Завтра же она повернется лицом к действительности. Долой сны, долой иллюзии, да здравствует жизнь!
    А почему завтра? Сегодня же, сегодня!
    Тридцать лет, как слепой щенок, тычется мордой во что попало. Хватит! Пора смотреть на жизнь открытыми глазами. Как хорошо, что есть Сёдер!
    Верно Сёдер говорил: она спит потому, что не спит он. Легко с жиру беситься за спиной мужа! Поработала бы с утра до вечера, как он, или Мая, или та же Наста, свободнее от пустяков в голове стало бы. Надо поговорить с бедной Настой, утешить. Как одолевают, наверное, ее всякие тягостные мысли!
    — Наста, — скажет Дая, — могу ли я хоть чем-нибудь тебе помочь?
    — Нет, — скорее всего ответит Наста. И тогда Дая:
    — С мужем твоим, когда вернется, я сама поговорю. Он мне поверит, что ты ни в чем не виновата.
    — Ладно, — скажет Наста и вздохнет.
    — Будь счастлива, Наста, — скажет Дая и тоже вздохнет.
    И улыбнутся обе тепло и печально.
    Да, именно так следует жить, делая настоящее, а не выдуманное добро.
    Кстати, который час? Двенадцать? Уже двенадцать? Почему же нет Сёдера? Неужели он всегда возвращается так поздно? Ради совхоза, ради людей его ни сил, ни здоровья не щадит. А она помогла ему хоть раз, хотя бы в малом? Нет, никогда, ничем. Надо сейчас же идти к нему в контору и делать все, что прикажет. Грамотный человек хоть на что-нибудь да сгодится. Не может быть, чтобы там, где работают до двенадцати ночи, для нее не нашлось посильного дела.
    Бр-р, холод какой, земля подмерзла, ну и весна нынче. Ветер прямо свистит. А новый коровник на опушке действительно кончают. Ох, и длиннющий! На новой ферме красный уголок Дая устроит лучше прежнего. Все там будет: и книги, и газеты, и журналы... даже журналы мод. И — обязательно — цветы. Ничего, что тот цветок съела пестрая корова, пока коровник достроит, новый вырастет. Главное, вырастить такой цветок, чтоб коровы на него и не смотрели. Какой же? Кактус, а? Непременно кактус, и чтоб шипов побольше.
    Постой-ка, а почему в конторе света нет? Ни в одном окне. Занавески у них сверхплотные, что ли? Окно Сёдера — которое? Это, что ли? Но и в нем темно. Верно, пробки перегорели. Ну-ка, постучим... Ага, кто-то есть. Идет, ногами шаркает.
    — Кто там?
    Гм... Это не Сёдер. Это не иначе сторожиха.
    — Я, Дая!
    — Да-ая? Ну, заходи.
    — Ты что же, бабуся, сторожишь?
    — Э-э! Ночью здесь сплю.
    — Фу-ты, бабуся, да ты не иначе Огдоочу? Так платком повязалась, что и лица не видно.
    — Я, милочка! Зуб болит-мучает, потому и повязалась. Ты-то зачем?
    — К Сёдеру.
    — К Сё-деру?
    — Ага. Он где, в какой комнате?
    — Да нет его совсем.
    — Как нет?
    — Обыкновенно. Тут, милочка, так заведено: только шесть грянет — и со свечой никого не найдешь.
    — Ну уж к Сёдеру-то это не относится. Он каждый вечер здесь работает.
    — Ты своими глазами видела?
    — Видеть не видела, а знаю.
    — Тебе видней, милочка. Да только, сдается мне, что и он, как все.
    — Что значит «как все»?
    — Да так. Все в шесть улепетывают, и он не остается.
    — В шесть уходит, а потом возвращается.
    — Может, и возвращается. Да только не сюда.
    — Странно. Всегда говорит: иду в контору.
    — Что ж ему еще говорить. Не спешишь?
    — Сама не знаю...
    — Тогда посиди, покурим.
    — Давай.
    — Поболтай со старухой, не убудет тебя. Одной-то знаешь какая тоска. Так ты, стало быть, и знать не знаешь, и ведать не ведаешь. А мы думали, у образованных людей завсегда так: знают да помалкивают и живут себе.
    — О чем ты, Огдоочу?
    — Ну как о чем. Об бухгалтерше этой.
    — Какой бухгалтерше?
    — Известно какой. Нашей, конторской.
    — А при чем тут она?
    — Как при чем? По вечерам-то Сёдер у ней сидит, а не в конторе.
    — Зачем?
    — Я-то почем знаю. Да если подумать хорошенько, так догадаться можно.
    — А! Отчет готовят. Сёдер говорил.
    — Может, и отчет.
    — Ну, я пошла, бабуся.
    — Иди, милочка.
    Бабка-то какова? Слова в простоте не скажет, все с намеками. Да еще какими! Уж не снится все это Дае?
    Бухгалтершу Дая знает, зачем она Сёдеру. Врет бабка Огдоочу, врет. А с другой стороны, зачем ей врать? Но ведь не может же быть на самом деле того, на что она намекает! Это сон, сон. Бывают же люди, которые ходят во сне, даже на крышу взбираются, лунатики. Так вот и с ней. Только так! Сейчас она придет домой, Сёдер, конечно, давным-давно вернулся, и все рассеется, как дым. И зачем только бегает она, не проснувшись как следует? Может, бабка совсем другое говорила, а она со сна перепутала.
    Так и есть, сидит Сёдер за своим столом, как будто и не выходил вовсе.
    — Сёдер, я не сплю?
    — Спишь.
    — Ты смеешься или вправду?
    — Ты же вечно спишь.
    — Ты прав, я вечно сплю. Но скоро это кончится. Хватит. Дошла до того, что сны становятся прямо идиотскими.
    — Например.
    — Вообрази: иду к тебе в контору. Во сне, конечно. А в конторе вместо тебя сидит бабка Огдоочу и говорит... знаешь, что говорит?
    — Ну-ну?
    — Как будто ты по вечерам в конторе никогда не работаешь.
    — Где же я работаю?
    — Представь себе, у бухгалтерши дома.
    — Эта бабка Огдоочу...
    — Да нет, ты неправильно понял! Бабка тут совершенно ни при чем. Она во сне так говорила, в моем сне.
    — Я с этой бабкой потолкую.
    — Какое счастье, что это всего лишь сон Господи, как хорошо, что это было во сне!
    Что это он замолчал? Виски трет, в затылке чешет... Волнуется вроде? Не похоже на него...
    — Ох, Дая-Дая...
    — Давай уж до конца договаривай! «Какая ты глупая». Я этого стою!
    — Да нет, я совсем другое хотел сказать.
    — Что? Что?
    — «Какая ты чýдная женщина», хотел сказать.
    — Чуднáя?
    — Не чуднáя, а именно чýдная. Просто грех тебя обманывать.
    — Так ведь меня никто и не обманывает.
    — Согрешит, кто тебя обманет.
    — Только бы ты не обманывал.
    — Я? Что ж я. Будь уверена, ты от этой бабки ничего подобного больше не услышишь. Даже во сне. Ну скажи, хорошо тебе? Довольна ты?
    — Что там довольна! Я просто счастлива.
    — Счастлива?
    — Конечно. Что же еще человеку для счастья надо!




    Валентина Николаевна Гаврильева - род. 6 декабря 1944 — в селе Майя Мегино-Кангаласского района ЯАССР. Отец, Гаврильев Николай Петрович — заслуженный механизатор, много лет работал трактористом и водителем в респотребсоюзе «Холбос»; мать, Гаврильева (Попова) Екатерина Петровна — домохозяйка. В семье было 8 детей; Валентина — вторая по старшинству. По окончании средней школы Валентина работала в редакции детской газеты «Бэлэм буол» («Будь готов»). В 1971 г. окончила Литературный институт имени А. М. Горького в Москве, где познакомилась с белорусским писателем Иваном Ласковым и вышла за него замуж. Член Союза писателей СССР с 1973 года. В 1985 г. какое-то время жила в д. Беразяки Краснапольскаго р-на Могилевской области БССР.
    Первые произведения Гаврильевой появились в печати ЯАССР в 1966 г. Повесть «О великом путешествии оранжевого Серёги, мудрейшего Ибрагима и хитроумного охотника Сэмэна Большая голова» была инсценирована и поставлена Якутским академическим драматическим театром им. П. А. Ойунского. Повесть «Страна Уот-Джулустана» также инсценирована и поставлена Нюрбинским драматическим театром. Произведения Валентины Гаврильевой переводились на русский, белорусский и польский языки.
    Сулустана  Мегенчэня,
    Койданава

     Кристина Ягелло
                                                         ВОЗВРАЩЕНИЕ В СИБИРЬ
                                                     POLARNE DNI I NOCE JAKUCJI
                                                        PORTRETY DWÓCH KOBIET
                                                               WALA GAWRIŁOWA
    ВАЛЯ ГАВРИЛЬЕВА. Якутская писательница. 30 лет. Один ребенок. Три изданные книги.
     Мы едем по тайге. Той единственной дорогой, которая ведет из Якутска на юг. Иван Ласков, муж Вали, белорусский поэт, решил сегодня половить рыбу. Подъезжаем к красивому озеру, окруженному ковром неистоптанной травы. Только комары, носящиеся над лугом, звеня, нарушают знойную тишину. — Плохой подход к воде — Ваня крутит носом и садится в машину.
    Еще ему плохо — раздражение в душе. Заметил. Он посмотрел на меня строптиво: — Поскольку на каждую голову в Якутии приходится три озера, я могу себе, наверное, что-то выбрать.
    Выбрал. Мы проехали еще 10 км и чудесное озеро легло просто у наших ног. Ваня занялся рыбалкой. Валя разложила на траве пикник. Присела рядом со мной на бревне, лицом к солнцу.
     — В Москве мне говорят — сказала она вдруг — напиши что-нибудь якутское. О тайге, или об обычаях. Сегодня все любят фольклор. А я вот думаю: что же на самом деле является народной литературой? Если я напишу о тайге, это будет фольклорный рассказ, а если я напишу о современной девушке, у которой такие же проблемы, как и у всех, будет ли это якутской литературой?
    — А о чем вы хотите написать?
    — Каждый всегда пишет о себе. О том, что его интересует. Я бы хотела показать, может ли женщина быть свободной? В молодости я мечтала о полной свободе, о свободной любви, Но теперь я задумываюсь над тем, что если человек выбирает свободу, то он тоже что-то теряет. Я бы хотела написать о женщине, которая освободила себя посредством искусства. И добилась успеха. Но на самом деле уже перестала быть женщиной. Хотя и хочет ей быть, но на стихийность, на чувства, на спонтанность, ее просто уже не хватает. Меня кажется, что свобода от всех, это тоже одиночество. Как думаете, не это ли главная проблема?
    Пришел Ваня с рыбой. Он наклонился над скатертью, на которой жена тщательно разложила ломтики хлеба, мясо и коньяк. Сделал себе бутерброд, налил чашку чая приготовленного на костре и сказал в продолжение нити нашей беседы.
    — Валя однажды написала пьесу, которой всех обидела. Это было так: якутка вышла замуж за молдаванина. И сбежала от него. Ваня значительно улыбнулся в этот момент. — Этот молдаванин был, правда, немного глуп, — пояснил Ваня. — Дошло до того, что решил украсть их общего ребенка, в чем ему помог один старый якут. Тоже немного придурковатый — потому что это была комедия. И в результате, после премьеры в театре, все на Валю в Якутске обиделись, потому что все сказали, что таких тупых людей в Якутии нет.
    — Я вижу, что с этой своей литературой у вас проблемы не только в Москве?
    — Ага. Потому что я на половине пути. Я всегда буду якутской писательницей, ибо пишу исключительно по-якутски. Но мои соотечественники часто меня не понимают.
— А какую культуру, какую традицию они чувствуют у вас за спиной? Это ведь для писателя очень важно.
    — С этим еще хуже. Вы были в нашем музее. Первую книгу на якутском языке издали в 1848 году. У нас не было великих писателей. Лишь некоторые из них пришли к национальной культуре. На самом деле, если бы не Вацлав Серошевский, который здесь в ссылке написал трехтомный труд о якутах, и по сей день, пожалуй, лучший источник сведений об истории нашей страны, якуты не были бы на самом деле тем, чем являются. У меня большая любовь к Серошевскому. Вы напишет о том, что мы ему очень признательны.
    Раннее детство Валя Гаврильева провела в юрте на аласе. Aлас это большая поляна в тайге. Она показала мне это место. Еще стоит юрта, но никто в ней уже не живет. Типичная якутская хата из бревен, без пола, с печью посередине, без стекол. Зимой окна закрывали льдом, принесенным с озера. Семья была многодетная. Занималась земледелием и скотоводством. Богатство считалось по количеству коров в расчете на каждого члена семьи. Были и богачи — владельцы стада. Такие даже алас передавали будущему зятю за свою дочь. Семья Вали, в имущественном отношении, принадлежала к средней. Не, не рядились в оленьи шкуры — отвечает решительно на мой стереотипный вопрос. Вообще-то об оленях нужно забыть.
    — Но ведь здесь, настаиваю, в каждом районном ресторане изображение: якуты и перед ними оленья упряжка. Тут белорус Ваня, разозлило не на шутку. — Это глупость полнейшая с этими оленями. Содержатель оленей был в Якутии воплощением невежества, то есть человеком, который даже не хотел доить коров. Наихудший элемент.
    — Якуты всегда говорили, — сказала достойно Валя, как и подобает женщине Востока — что они не такие бедные, чтобы одеваться в шкуры оленей. Ходили в телячьих кожах, в замше.
    Из этого aласа родители Вали переехали в колхоз. И хотя девочке было уже 7 лет, в школу ее не отдавали, потому что мама подозревала, что у папы имеется слабость к учительнице. Я чуть не осталась неграмотной, — смеется Валя. Но год спустя семья переехала в другой колхоз. Начальное образование было завершено в университете в Москве.
    — Долгий путь вы совершили — из этого aласа, через колхоз в Москву.
    — И даже это расстояние я почувствовала. Психологически, конечно. Вместе со мной в одной комнате академического общежития жили три студентки из Ташкента. Говорили они только на своем языке, которого я, конечно, не знала. Русского я тоже не знала так хорошо, как сегодня. Я была единственной якуткой на факультете. Потом появился парень — моложе меня и быстро женился. Я тоже рано вышла замуж, потому что Ваня был единственным человеком, который меня заприметил, который мне помог и единственным из ближайшего окружения, с которым я могла всегда говорить по-русски.
    ...Я выросла в тайге. Я никогда не ходила в детский сад. Я всегда была одинокой. Знаете ли вы, что это значит очутится вдруг в студенческой среде, в этой суете, где люди окружают тебя весь день без перерыва? Я нашла из этого выход. Когда это вечное присутствие людей уж слишком надоедало, я выходила на улицы Москвы. В этой толпе я чувствовала себя опять же, никому неизвестной, как в тайге. Потом постепенно начала привыкать к большому городу. Я начала подумывать, а не остаться ли в Москве, но мне сказали: возвращайся в Сибирь. И снова у меня сложный период наступил в Якутске. Здесь мешало мне то, что все тут всех знают. Встретишь соседа на улице и уже время потеряно. Ибо вынуждена была выслушать все: о детях, о болезнях. Я должна была к этому приспособиться. А вы знаете, когда я изменилась в третий раз? После экскурсии в Польшу. Очень многое там поняла.
*
     Проезжаем через деревню. Красивые деревянные дома в лесу, дом культуры. Перед ним табличка: 210 телевизоров, 103 мотоцикла, 4 машины, 4 библиотеки. Местную школу окончили в текущем году более 300 выпускников, 12 из них Комсомол отправил на учебу.
    Эти дома стоят на вечной мерзлоте. Достаточно выкопать во дворе яму двухметровой глубины, и получается, таким образом, естественный холодильник. Но в каждом доме, который я посетила, имеется холодильник. Он, по-видимому, используется так широко, что даже не упоминается в официальном отчете. Дом родителей Вали в соседней деревне — тоже с холодильником. Здесь летом живет сын Вали и Вани. Вырастила его, впрочем, бабушка.
    — И снова проблемы, — говорит Валя — мальчик знает лучше якутский, чем русский. В какую школу его отдать? В якутской есть русский язык, в русской нет якутского языка. Со мной сын разговаривает по-якутски, с отцом по-русски, белорусского вообще не знает. Как вы думаете, будет ли мальчик иметь ко мне претензии, что я вышла за муж за чужеземца?
    Мы возвращаемся из деревни на пароме. По Лене, самой чистейшей в мире реке, широкой огромной, как все в этом крае.
    И только человек создает своей жизнью миниатюры тех больших проблем, интимный мир – на полях анкет и статистики.
    Кристина Ягелло
    /Literatura. Warszawa. 7 sierpnia 1975. S. 9./

    М. Г. Захарова (Якутск)
                                             ПРОИЗВЕДЕНИЯ ПИСАТЕЛЕЙ ЯКУТИИ
                                          В ПЕРЕВОДАХ НА ИНОСТРАННЫЕ ЯЗЫКИ
    ...В 1980 г. в Варшаве в переводе на польский язык вышли две книги якутских писателей: сборник стихов С. Данилова под названием «Глаза якута и другие стихи» и повести Валентины Гаврильевой «О великом путешествии оранжевого Сереги, мудрейшего старца Ибрагима и хитроумного охотника Семена – большая голова» и «Страна Уот-Джулустана».
    /Книга на Севере. Материалы всероссийской научно-практической конференции 3-5 ноября 1998 г. Якутск. 1999. С. 63-64./

                                                      ИВАН АНТОНОВИЧ ЛАСКОВ
               (19 июня 1941, Гомель, БССР [СССР] - 29 июня 1994, Якутск. [РС(Я) РФ])
    Иван Антонович Ласков - поэт, писатель, переводчик, критик, историк, автор «угро-финской» концепции происхождения белорусов. Награжден Почетной Грамотой Президиума Верховного Совета ЯАССР. Член СП СССР с 1973 г. [Также член СП ЯАССР и БССР]
    В три годы Иван самостоятельно научился читать, но ввиду материальных затруднений пошел в школу только в восемь лет. В 1952 г., после окончания 3-го класса, самостоятельно сдал экзамены за 4-й класс и был сразу переведен в 5-й. Еще из Беразяков, в которых жил до 1952 г., Ласков присылал свои корреспонденции в русскоязычную газету пионеров БССР «Зорька», хотя стихотворения и не печатали, но на письма отвечали. По инициативе редактора газеты Анастасии Феоктистовны Мазуровой Ивана в 1952 г. отправили во Всесоюзный пионерский лагерь «Артек» имени В. И Ленина, где он проучился с ноября 1953 г. по март 1953 г. Затем воспитывался в Могилевском специальном детском доме № 1, потом в школе № 2 г. Могилева, которую закончил в 1958 г. с золотой медалью.
    Поступил на химический факультет Белорусского государственного университета, который закончил в 1964 г. и при распределении пожелал поехать в г. Дзержинск Горьковской области, где работал в Дзержинском филиале Государственного научно-исследовательского института промышленной и санитарной очистки газов. В июне 1966 г. уволился и вернулся в Минск. Работал литсотрудником газеты «Зорька», на Белорусском радио. С 1966 г. обучался на отделении перевода в Литературном институте имени А. М. Горького в Москве. В 1971 г., после окончания института с красным дипломом, переехал в Якутскую АССР, на родину своей жены, якутской писательницы Валентины Николаевны Гаврильевой.
    С сентября 1971 г. по февраль 1972 г. работал в газете «Молодежь Якутии», сначала учетчиком писем, затем заведующим отделом рабочей молодежи. От февраля 1972 г. до лета 1977 г. работал в Якутском книжном издательстве старшим редакторам отдела массово-политической литературы. С лета 1977 г. работал старшим литературным редакторам журнала «Полярная звезда», с 1993 г. - заведующий отделам критики и науки журнала «Полярная звезда».
    За полемические статьи про отцов-основателей ЯАССР весной 1993 г. был уволен с работы и ошельмован представителями якутской «интеллигенции». Перебивался случайными заработками. Последнее место работы - заведующий отделом прозы и публицистики в двуязычном детском журнале «Колокольчик» - «Чуораанчык», который возглавлял Рафаэль Багатаевский.
    29 июня 1994 г. Иван Антонович Ласков был найден мертвым «в лесу у Племхоза», пригороде Якутска по Вилюйскому тракту за Птицефабрикой.
    Иосафа Краснапольская,
    Койданава




Brak komentarzy:

Prześlij komentarz