sobota, 14 marca 2020

ЎЎЎ Валянціна Гаўрыльлева. Маленькія аповесьці. Пераклад з якуцкай І. Булгакавай ды І. Ласкова. Койданава. "Кальвіна". 2020.








                                                                         ДИНАМИТ
                                                             РАССКАЗ  АРХИВИСТА
    Несколько лет назад в нашем северном крае работал молодой архивист Иван Иванович Назаров, приехавший из Москвы. Он показал мне вот эту рукопись, признаюсь, не совсем обычную: документы и факты, догадки и домыслы, кажущиеся довольно фантастическими, переплелись здесь в единое целое. Иван Иванович (впрочем, какой он для меня «Иванович» — недавно институт закончил) говорит о рукописи «мои записки». А я назвала бы их повестью. Автор рассказывает о событиях столетней давности, словно сам участвует в них, возвращается в наше время, размышляет, сопоставляет, спорит. Перед нами не просто хроникер «дел давно минувших», а и сочинитель, последовательно проводящий читателя через завязку, развитие действия, кульминацию к развязке неожиданной и трогательной. Однако не буду упреждать события. Рукопись перед вами — вам и судить.
                                            1. ВОЗДУШНЫЙ ШАР НАД ПЕТЕРБУРГОМ
    Эта история началась шестого декабря 1883 года, а завершилась весной восемьдесят четвертого. Зима была наредкость суровой, морозы... впрочем, описывать «прелести» здешней зимы мне не под силу: пусть этим занимаются поэты, их, как известно, согревает творческий жар, а я рядовой архивист (глубокой казенщиной, документальной пылью и скукой веет от этого слова — не правда ли?). Между тем работа наша порою бывает сродни археологическим раскопкам или розыску преступника следователем по уголовным делам. Глиняный черепок с загадочным орнаментом. Неожиданный свидетель, давший делу новый ход. Крошечный фактик, утонувший в грудах протоколов и донесений, фамилия — незнакомая, но как будто где-то уже упоминавшаяся, встреча двух лиц, которые вроде бы встречаться не могли, и т. д. Постепенно возникает цепочка, ряд звеньев которой утерян, к сожалению, безвозвратно в дали времен. Я взял на себя смелость восстановить эти звенья — эти драгоценные детали, обстоятельства, разговоры и лица — вернуть из столетнего небытия. Так ли все было на самом деле? Не так ли? Не знаю. Я пишу не научный труд и не авантюрный роман, я занимаюсь расследованием (загадочный орнамент, неожиданный свидетель) и приглашаю с собой читателя в неторопливый путь.
    Но и с самых первых шагов я не был одинок на своем
    пути. Человеку со стороны — а таковым здесь являюсь я — не так-то просто воссоздать местный колорит, не впадая в пресловутую романтику северных красот. Однако этого не допустит Туяра. О, Туяра — моя первая находка, моя первая удача. Судите сами: работает, как и я, в архиве, великолепно знает родной край, свободно владеет русским, вообще она для меня... впрочем, остальное к нашей истории отношения не имеет.
    Итак, 1883 год. Прокурор Дмитрий Иванович Меликов (фамилии исторических лиц я оставил подлинные), молодой еще чиновник, лет двадцати восьми, второй год исполняет службу в Якутской области. Представьте себе европейскую столицу с Александрийским столпом, Невским проспектом, решеткой Летнего сада. Медным всадником...— и дикие, насквозь продуваемые полярными ветрами бесконечные таежные пространства: не кажется вам, что контраст слишком велик?
    Вот и мама моя мне пишет, волнуется: «Надеваешь ли ты, Ванюша, носки из козьего пуха? И учти, теплое белье...» Надеваю и представляю, каково здесь было сто лет назад Дмитрию Ивановичу после Петербурга-то.
    Этот Меликов — не простой, так сказать, «держиморда самодержавия», а лицо любопытное. Судя по всему, Дмитрий Иванович слыл человеком интеллигентным, широко образованным, даже «литературным», но в меру, насколько позволяло дело, а делу этому — поддержанию существующего порядка — он добросовестно служил. Ему довелось быть свидетелем потрясающих перемен в истории человечества, пережить несколько войн и революций, знавать государственных деятелей и «государственных преступников», знаменитых писателей, перед которыми мы преклоняемся. Какие богатейшие воспоминания мог бы оставить он! И из книги И. Романова «Вилюйский узник» узнаем, что Меликов и действительно писал в двадцатые годы о Николае Гавриловиче Чернышевском,— может быть, и не только о Чернышевском — но где-то теперь эти мемуары, уцелели ли они в пламени беспощадной эпохи?
    Но все это — войны и революции, посвящения, перемещения, потрясения и воспоминания,— все это было потом. А зимой 1883 года начинающий прокурор очень желал бы оказаться как можно подальше от этих ледяных снегов. «Самостоятельное поприще, открывающее перспективы», как говорили в Петербурге, в его глазах больше всего походило на ссылку. Только неожиданный случай, громкое, на всю Россию, дело могло бы перенести прокурора из забытых богом мест прямо в столичные департаменты. И случай случился, и дело загремело было... но совсем не так, как это представлялось Дмитрию Ивановичу. И в своих скромных записках я попытаюсь воссоздать это «дело», а также те мелочи, мимо которых прошел молодой прокурор, прошел — и не заметил.
    А началось все с того, что некто Палицын А. М., лицо без определенных занятий, в просторечье именуемый бродяга, заинтересовав своими россказнями местного пристава, сумел добраться до высших сфер. В присутствии прокурора и полицмейстера был составлен следующий протокол:
    «1883 года декабря 6 дня причисленный к Западно-Кангаласскому улусу [Улус — административно-территориальная единица в Якутии] Якутского округа А. М. Палицын заявил исправляющему дела Прокурора Якутской области Меликову и полицмейстеру Крапоткину следующее: девятого мая тысяча восемьсот восемьдесят четвертого года обществом террористов, по инициативе Чайковского, предположено произвести катастрофу, подобную катастрофе 1 марта 1881 года (убийство императора Александра II. — И. Н.), с помощью выбрасывания разрывных снарядов из воздушного шара, в Петербурге, во время парада. Все приспособления к этому делу находятся в С.-Петербургской губернии... в усадьбе Вал, принадлежащей Глинке-Маврину, зятю Шаховского. Знающие об этом деле есть и в Якутской области, из которых он может указать на государственных преступников Кизера, Доллера и Натансона. Обыск у этих лиц откроет переписку по этому делу, деньги и динамит... Переписка шифрованная        Денег в Якутской области имеется до 350 тысяч, а также имеется и достаточное количество динамита. Деньги и динамит имеются с целью произвести демонстрацию в Якутске, которая даст возможность к побегу государственных преступников, имеющихся в области...
    К сему показанию руку приложил А. М. Палицын,
    И. д. Якутского Прокурора Меликов Д. И.,
    Якутский полицмейстер Крапоткин».
    Занятную историю рассказал высокопоставленным якутским чиновникам известный в городе бродяга и выпивоха. Такие нелепости, как расстрел государя императора посредством воздушного шара или побег ссыльных под разрывы динамита (очевидно, для привлечения к ним наибольшего внимания),— такие нелепости могли вызвать усмешку, не более. Но отдельные детали заставляли призадуматься: название усадьбы Вал, небезызвестные в полицейских кругах фамилии Глинки-Маврина и Шаховского (бродяга знает даже об их родстве), наконец, Чайковского... Тот находился сейчас в эмиграции, но каким-то образом мог поддерживать связи с членами бывшего своего кружка. А ссыльный Натансон, его, Меликова, подопечный, был «чайковцем» и проходил по делу «ста девяноста трех». Правда и ложь так странно переплелись в рассказе Палицына, что только руками разведешь. На какой-то безумный миг Дмитрию Ивановичу представилось: вся огромная Российская империя опутана сетью подпольно связанных друг с другом организаций, и в назначенный день — да хоть того же девятого мая — террористические акты сотрясут столетние монархические стены!
    Но может быть, именно в его, Меликова, руки судьба вложила средство предотвратить катастрофу? Может быть, вот он — исключительный случай, редкое везение?
    Что ж, давайте попытаемся восстановить его действия.
    Очнувшись от сладких грез, прокурор приказал через канцелярию отправить немедленное донесение в Петербург (Вал, воздушные шары, все эти Глинки и Шаховские не в его компетенции), а сам вернулся к Палицыну:
    — Все, что вы говорите, чрезвычайно интересно. Но позвольте полюбопытствовать, откуда к вам поступили столь интересные сведения?
    — Чего? — спросил Палицын.
    — Господин прокурор желает знать, — перевел Крапоткин, — кто тебе рассказал про динамит?
    — На базаре, в кабаках, все говорят.
    — Ну а вы от кого именно слышали?
    — От бродяги одного.
    — Имя, фамилия.
    — Вроде Алексеев, а больше ничего не помню. Мы с ним выпимши были.
    — А самому Алексееву откуда все это известно?
    — Черт его знает. Должно быть, от сударских [Так называла государственных преступников.]. Вот я и задумал донести... спасти царя-батюшку.
     — Когда у вас с ним был разговор?
    — С месяц уж, поди.
    — Долго вы собирались царя-батюшку спасать.
    — Так я ведь... слабость имею. Пока отгуляю...
    — Где сейчас этот Алексеев?
    — Давно не встречал. Он говорил, в Витим собираюсь.
    — Надо, Дмитрий Иванович, в Витим запрос послать. На всякий случай, — вмешался Крапоткин.
    — Это само собой разумеется, — рассеянно отозвался Меликов. — Делу дадим ход, но... дело-то сомнительное...
    — Не верите, что ль? — подал голос Палицын.
    Меликов верил — не верил... он очень хотел верить. Над заснеженными ледяными сопками вставала туманная еще, золотая петербургская заря, орден на голубой ленте и торжественные слова — «за защиту Отечества...».
    И делу был дан ход, несмотря на очевидные нелепости доноса. Настолько очевидные, что я даже высказал предположение: уж не подшутил ли кто-то из «политических преступников» над всемогущим прокурором, передав ему через Палицына столь фантастические сведения? Однако Туяра возразила, что подобная «шутка» могла повлечь за собой весьма тяжелые последствия для всех якутских ссыльных — и повлекла: обыски, аресты, допросы, наконец, официальное запрещение общаться друг с другом. Кто стал бы так рисковать судьбами своих товарищей? Видимо, Палицын и впрямь собрал слухи и сплетни, ходившие по кабакам и базарам. Остается только удивляться легковерию блюстителей закона. Туяра считает, что всех загипнотизировало слово «динамит» — взрыв, обвал, крушение,— динамит, изобретенный, как известно, в 1867 году шведским инженером Альфредом Бернхардтом Нобелем. Да, да, тем самым Нобелем, что явился впоследствии учредителем знаменитых Международных премий. А динамит... что ж, динамит — слово новое, таинственное, «террористическое»... Во всяком случае, о доносе Палицына было сразу доложено губернатору, и тот распорядился произвести обыски у государственных преступников Кизера, Доллера и Натансона, а также у лиц, так или иначе с ними связанных. И в тот же день, шестого декабря областной прокурор Меликов и окружной исправник Пиневич в сопровождении жандармов отправились в путь.
                                                              2. ЯКУТОЧКА
    Итак, просторные кибитки, то есть сани с крытым верхом, через ночные застывшие декабрьские пространства — ледяные звезды, снега, снега, снега, пар от лошадиных морд, серебряный звон колокольчиков — через Мегинские аласы, земли Чурапчи, через дремучую тайгу в междуречьях Татты двинулись в сторону реки Амги. С помощью работников архива мы с Туярой восстановили по карте этот старинный путь. Теперь бы он проходил по Чурапчинскому и Алексеевскому районам — но как долог был он сто лет назад для ссыльных: путь на кран света.
    Трещат ветви деревьев от лютой стужи, перехватывает дыхание, Меликов, закутавшись в бараний тулуп, незаменимый в дальних поездках, сидит в первой кибитке. Петербургские мечтания — все эти ленты, паркеты, проспекты — давно отброшены, зловещее слово «динамит» не выходит из головы. Эти террористы слишком обнаглели, придется их проучить!.. И главное, все это в его, Меликова, владениях... побег, взрывы, сотрясается здание суда, горит губернаторский дом... Он смотрит в заледеневшее небо и как будто видит другое небо — петербургское, по которому плывет огромный воздушный шар. Шар раздувается, раздувается, вот он закрыл уже полнеба, вот исчезают последние звезды и в полном мраке... Меликов вздрогнул в ужасе, сделал отчаянное усилие и проснулся, несколько смущенно покосившись на своего спутника, но исправник тихонько похрапывал. Прокурор успокоился и — деловой человек времени даром не теряет — принялся составлять в уме план допросов и обысков. Однако живая жизнь с ее лицами, голосами, красками, с ее деталями и мелочами не вмещается ни в какие планы и частенько, увы, опрокидывает их.
    Так случилось и со мной. Приехал я в Якутск на несколько деньков, чтобы выписать кое-какие данные об одном политическом ссыльном. Эти данные нужны мне были для кандидатской диссертации, ни о каких «записках» я в то время и не помышлял. Но в пыльных архивных поисках наткнулся случайно на одну папку, зеленую, тоже пыльную, с виду ничем не примечательную. Так же случайно открыл (сейчас думаю: а вдруг не случайно, а вдруг было предчувствие чего-то необычного?): в папке лежала тоненькая тетрадь — двадцать желтоватых листков, исписанных выцветшими крупными ученическими буквами. Кажется, по-якутски. «Совершенно верно», — подтвердила Туяра, имени которой я тогда даже и не знал: она оказалась рядом со мной у архивных полок — так мы и познакомились. «Совершенно верно, написано по-якутски. Видите, заглавие? Переводится: письмо. Кто-то кому-то написал письмо». — «В тетрадке?» — «Да, странно. Ну-ка посмотрим подпись». В конце письма действительно стоит: Сахаая. И дата: зима 1884 года. Вот так вот: ни фамилии, ни числа... зима, Сахаая... Хорошо, хоть имя есть. Но и насчет имени Туяра меня тут же просветила; Сахаая происходит от слова саха — якутка, то есть по-русски сказали бы мы якуточка. Выходит, псевдоним? «А разве сто лет назад уже существовала якутская письменность?» — поинтересовался я у Туяры. Она рассмеялась. «Что ж это вы, ученый, занимаетесь ссыльными в Якутии, а таких вещей не знаете? Еще в первой половине прошлого века была создана наша письменность на основе русского алфавита. А к 1870 году уже столько якутских школ пооткрывали. Перед революцией больше ста. И писатели уже были свои... Кулаковский, Софронов... Но вот Сахаая — в первый раз слышу. Где вы обнаружили эту тетрадь?» — «Да вот в делах о политических ссыльных. Хотел посмотреть кое-что о пребывании в ваших краях Натансона Марка Андреевича. Слышали о таком?» — «Слышала. Народник», — ответила Туяра, открыла наугад тетрадку и прочитала, сразу переводя на русский любопытные вещи: «...у нас большой шум прошел. Приезжали господа начальники из самого города, спрашивали динамит. Я была одна и не знала, что сказать. Вскоре Друг пришел от Суордахов, я рассказала, он удивился. Они искали что-то в столе и всюду. Друг послал меня в Дженкунский наслег [Наслег — якутская деревня.] разузнать, что господам начальникам надо было. Я побывала у Марии. Муж ее, староста Петров, сказал, что расспрашивают про сударских и ищут что-то. У них тоже постоялец из сударских, все что-то пишет. Мария говорит: стихи. У Марии тепло, хорошо, к зиме обновили верх юрты. По своим она не скучает, хорошо живет. И еще новый навес над дверями поставили.
    Вообще у них, после нашего-то захолустья, весело, народу много, шуму и разговоров. Почти как в слободе Амгинской, куда мы с Другом ездили.
    А я все равно вернулась к Другу с радостью. Я также учусь писать и русские слова. Друг говорит, я очень способная. И еще он говорит, что настанет время — и все будут образованные, и женщины, и дети. Неужто возможно такое? А что ж, я-то вот пишу, а ведь я женщина, батрачка, у чужих людей выросла, только ругань да попреки. А Друг говорит — я способная. Он говорит: записывай якутские поговорки. Ну уж это-то дело нехитрое...»
    Милая девушка, как просто пишет она и трогательно... но — динамит! Роковое слово... Я тут же рассказал Туяре о доносе Палицына, о воздушном шаре, о прокуроре Меликове, которому оставил свой роман гибнущий на краю света Николай Гаврилович Чернышевский... «Послушайте! — Туяра уставилась мне прямо в лицо своими глазами — черными, горячими, бездонными — я даже вздрогнул. — Послушайте! Диссертация — диссертацией, это все своим чередом. А пока ведь здесь, в документах о ссыльных и в тетради материала хватает на целый рассказ... нет, даже на повесть». — «Не хватает,— я покачал головой, — не хватает, к сожалению. Пропущены многие звенья и развязка какая-то неопределенная...» — «Так я не о научном исследовании говорю, — перебила Туяра,— а о художественном, где факты можно сочетать с вымыслом. Вот и напрягите воображение, призовите фантазию».— «Ну что ж,— ответил я без колебаний. — Попробую. Только вместе с вами».
    Итак, спустя целый век — век мятежный, беспощадный! — мы пустились в путь вместе с якутским прокурором Меликовым, в путь, который привел нас к неожиданностям, который привел к тебе — Якуточка.
                                                              3. КТО ОНА ТАКАЯ?
    Колокольчик звенит, снег блестит, Меликов строит коварные планы, а мы возвращаемся к тебе, Якуточка. Передо мной лежит тоненькая тетрадь. Письмо, Сахаая, 1884 год, зима.
    Вчера весь день с Туярой разбирали эту тетрадь. Дневниковые записи, вроде вышеприведенной, иногда действительно напоминают эпистолярный жанр; рассказ о событиях, настроении обращается в письмо к какому-то Другу, тому самому, что посылал Сахааю к Марии и просил записывать якутские поговорки. Кто же этот Друг и кто же, наконец, сама Якуточка?
    Туяра говорит, было немало политических ссыльных, женатых на якутках. Наша Сахаая принадлежит к их числу, это несомненно. Она сообщает, что хозяева, у которых она батрачила, отдали ее русскому. Но кому — вот в чем вопрос, и тоненькая тетрадь ответа на него не дает. Друг. Конечно, в обращении этом кроется немало, оно свидетельствует об уважении, об отношениях равных и добрых... И все-таки хоть бы раз назвала она его по имени-отчеству, хоть бы инициалы мелькнули где-нибудь в письме. Тогда, перебрав всех ссыльных 1884 года, мы методом исключения установили бы фамилию ее Друга, а там, глядишь, узнали бы что-нибудь и о его жене. Но нет и нет. Якуточка писала своему Другу, она и не подозревала, что сто лет спустя кто-то будет интересоваться ее тайной.
    Да, тайна. И все-таки мы на этом не успокоились. Из записей понятно, что адресат Сахааи занимался якутским фольклором. Таким образом, круг сужается. По словам Туяры, ссыльные Ионов и Пекарский были этнографами и имели жен-якуток.
    Начнем с Ионова. Представьте себе, жена его писала! В наше время она, возможно, стала бы настоящей писательницей или ученым-фольклористом. Однако ее звали Марией! Но может быть, она придумала себе такой псевдоним — Якуточка? «Вряд ли, — охлаждает мои порывы Туяра,— под всеми записанными ею олонхо [Олонхо — якутский героический эпос.] она подписывалась полностью: Мария Андросова-Ионова. А уж в частном... письме ли, дневнике тем более не стала бы скрывать свое имя».
    Что ж, первая версия отпадает, ничего не поделаешь.
    Да ведь и имя жены Пекарского, оказывается, известно Туяре (все ей известно, все версии мои она разбивает!). Ту звали Ааныс, вышла она за русского совсем молоденькой, шестнадцати лет, а до этого батрачила... Постой-постой! Ведь и наша Сахаая была батрачкой, Пекарский же этнограф, якутовед... да почему бы ему не прозвать жену Якуточкой! Что, если Пекарский...
    «Не надо так горячиться, — перебивает меня Туяра вновь. — У Серошевского, например, тоже была жена-якутка. Кстати, и имя ее тоже Ааныс».
    Вот те раз! Серошевский — ученый, да еще и писатель — тоже мог звать жену Якуточкой. Да и не только он!
    К сожалению, пропущено слишком много звеньев. Нельзя строить версии на песке... Ладно, не диссертацию же, в самом деле, я пишу. Пустим в ход фантазию, как говорила Туяра, вымысел, ведь даже сто лет назад простая девушка придумала себе символическое имя!
    — Она так и останется для нас Сахааей, — наконец сказал я, — а Друг... его придется как-то поименовать. Друг он для своей жены, а не для прокурора Меликова, например. Как его-то назвать?
    — Ну, Иван, поднапряги фантазию. — Туяра засмеялась. — Дело нелегкое, имен русских мало...
    — Ладно издеваться-то! Я размышляю... что-нибудь интеллигентное, характерное для того времени... ссыльный, ученый... Ну пусть его зовут Николай. Да, Николай Львович. А фамилию дали ему, к примеру, Каменский.
    — Николай Львович Каменский, — повторила Туяра. — Ничего, сойдет. Николаи Львович и Сахаая.
    — Иван Иванович и Туяра. По-моему, еще лучше, а?
    — Куда уж лучше! — подхватила Туяра, и смех звенел в се голосе. — Куда уж интеллигентнее, ученее...
    — Кстати, мой отец — слесарь.
    — А мой — пастух.
    И мы захохотали.
    — Интересно, о чем говорили бы сын слесаря и дочь пастуха сто лет назад?
    — Нашли бы, о чем поговорить, — ответила Туяра задумчиво. — И сто лет, и пятьсот лет назад люди были людьми. Не надо думать, что история началась с нас.
    — А знаешь, — сказал я,— я когда думаю о нашей Якуточке, все представляю ее такой, как ты: тоненькой, смуглой и черноглазой.
                                                               4. БАТРАЧКА
    А Меликов мчится в кибитке уже в декабрьских утренних сумерках, нервничает и размышляет — динамит, шар, петербургское небо, губернаторский дом в огне — и не подозревает, что вскоре на его пути возникнет одинокая юрта, над которой вьется дымок и откуда доносится пение.
    Это Сахаая подметает свою маленькую юрту — обычное утреннее занятие. Друг любит чистоту и порядок и Сахааю приучил. Для Друга ей любая работа в радость, но внешне она ведет себя так, будто покорно исполняет волю своего «господина». Каждое слово «господина» — закон, «господина» надо бояться — таков обычай. И в разговоре с посторонним Сахаая обязательно скажет: «Мой господин приказал...» Ей кажется, что этим обращением она подчеркивает уважение свое, подчеркивает разницу между ними: конечно, кто она — и кто он! Хотя давным-давно (уже два года) он ее муж — Друг, как она называет его про себя,— муж добрый и ласковый. Еще бы! Не бьет, не ругается, а какой писарь — любую бумагу в два счета напишет! И охотник настоящий: утки и зайцы у них в дому не переводятся. Ведь это надо же, чтоб так повезло Сахаае — бедной сироте?
    Поселившись у Друга, она, наконец, вздохнула спокойно и вольготно: разговоры интересные, грамота, книжки, не надо гнуть спину с зари до зари. Это тебе не коровники богатеев Суордахов, где только ругань да ругань, а старый хозяин норовит еще за косы потаскать, если что не по нем. Правда, Сахаая, чуть подросла только, особо издеваться над собой не позволяла: убежит — да и все, а то и ответит как следует, за словом в карман не полезет. Зато и господа Суордахи ее недолюбливали, считали больно языкастой. А по их понятиям, сирота должна быть покорной и безответной.
    — Кто мои родители были? — не раз спрашивала Сахаая и у старого хозяина, и у его жены.
    — Да уж кто-то был. Вон какая шустрая выросла! — отмахивались они. — Голодранцы были, кто ж еще?
    Ну скажите, разве не обидно этакое слышать? Одни они — господа, люди, а мы...
    Сахаая, с детства привыкшая к такому обращению, очень рано поняла, что только сама за себя может постоять. И стояла, не собиралась ничего сносить покорно. Естественно, за это ей попадало еще больше:
    — Мы тебя приютили, кормим-поим, а ты... Ну, девка, погоди, дождешься плетки!
    Иногда скотницы за нее заступались:
    — Вы ж ее сами обижаете. А работница она золотая, всем известно, всегда веселая, поет. Наградил бог голосом. И откуда только песни такие берет?
    На что хозяйка обычно ворчала:
    — Нам с ее песен проку мало. С ее песен масло не потечет. Коровница-песенница, стихоплетка навозная!
    Старуха так и прозвала ее «навозной стихоплеткой»:
    — Куда ж наша стихоплетка-навозница запропастилась? Не видали? Ведь пропадем без нее!
    — Только б наша хозяйка-гусыня здравствовала — больше нам ничего не требуется. — Сахаая в ответ.
    Но в конце концов ей все сходило с рук, потому что работницей она и впрямь была отличной: за трех скотниц одна управлялась. Маленькая, худенькая, поклюет, как птичка, и сыта — на пропитание ее не разоришься. И все же порой своим «языком проклятым» она доводила хозяйку до того, что та подумывала: уж не сбыть ли девку строптивую кому с рук? И вот, когда Сахаае уже шестнадцать минуло, стал к Суордахам захаживать ссыльный русский, живший неподалеку — и трех верст не было. Для здешних краев это близкое соседство. Заходил по делу (как писарь наслежный), но хозяйка стала примечать, что русский на их скотницу поглядывает как-то особенно. Поздоровается, заговорит с ней, а она оробеет, убежит (куда только задор ее девается!). Но русский продолжал ходить, и Сахаая уже не так робела, и хозяева призадумались. Жаль, конечно, терять такую работницу, да бывает, сладу с ней нет, а русский — человек очень уж полезный, уважительный. Писарь — по местным понятиям, начальство, с другими начальниками знается, мало ли там что... Любую бумагу сочинит и денег не возьмет, коров лечит. Знакомство лестное, что и говорить... Суордахи повздыхали, покряхтели — и все-таки отдали свою «стихоплетку-навозницу» этому обходительному господину с густейшей чудной бородой. Николай — Нюкуола, значит, по-нашему.
    И Сахаая попала в другой мир. Нет, мир остался прежним, ее, родным: студеным и снежным, весенним, прекрасным, вьюжным и солнечным. И жила она в такой же, как прежде, якутской юрте, то же, что и прежде, пила и ела (чуть-чуть, как птичка). И все равно мир изменился. У нее появился Друг — кончились попреки и ругань. Он много интересного рассказывал ей, и сам слушал, часто смеялся, часто просил ее петь, тут же записывая слова,— и Сахаая узнала вдруг, что те песенки, которые она сочиняла и пела беззаботно, как птичка — спела и тут же забыла,— песенки можно записать буквами на бумаге и они останутся навсегда. Чудеса! А однажды он сказал ей:
    — Хочешь, научу тебя грамоте?
    Еще бы не хотеть! Вот научится — пойдет к хозяйке бывшей и скажет: не хуже вас, мол, читать и писать умею! Та, конечно, отмахнется: «Где уж скотнице грамоту в голове удержать!» — «А что? — возразит Сахаая. — Только сынку вашему образованным быть, да?» Как бы не так!
    А может, и у нее, у батрачки Сахааи, свои дети пойдут. И не какие-нибудь там батраки, а образованные, в отца. И тогда им она будет петь свои песенки:
                                 Солнышко уснуло, золотой комочек,
                                 Спится тебе сладко, милый мой сыночек...
    Действительно, чудеса! И все же новая жизнь Сахааи не была и в то время чем-то уж совсем необычным. По многочисленным воспоминаниям и документам известно, что ссыльные народники — и не только Ионов, Пекарский и Серошевский — женились на якутках, изучали их язык, народное творчество, этнографию. Более того, они легко находили общий язык с бедным людом, среди которого волею судеб вынуждены были жить. Они хорошо понимали простых людей и помогали, чем могли.
                                                               5. ОБЫСК
    Но вот в утреннюю песенку Сахааи как будто включился далекий звон колокольчиков... ближе-ближе, шаги, голоса — и в юрту ворвались незнакомые господа в бараньих тулупах и диковинных шапках.
    — Вот тут мы и погреемся, — сказал Меликов, обращаясь к исправнику Пиневичу. Тот закивал с готовностью.
    Да, это были наши старые знакомые — охотники за динамитом. Как ни торопились они, а свирепый утренний мороз заставил-таки искать прибежище в теплой юрте.
    — А где хозяин? — спросил Меликов у Сахааи, окинув мгновенным взглядом стол с бумагами.
    Сахаая по-русски говорила еще плоховато, но понимать-то все понимала.
    — Нет его, — ответила она, — Суордахи пошел,
    — А как фамилия хозяина?
    — Каменский.
    Меликову тотчас вспомнился невысокий крутолобый крепыш... да, да, светлые серьезные глаза, борода густая... В доносе Палицына Каменский не упоминается, впрочем, все они одним миром мазаны. Жаль, не застали. Ладно, хоть чаю напьемся.
    — Хозяйка, чаю!
    Сахаае повелительный тон не очень-то понравился — отвыкла. Склонившись над очагом, она бормотала:
    — Заимела мужа сударского — вот теперь каких господ потчую, честь-то какая...
    Исправник, слегка согревшись, уже жаждал действий.
    — А не обыскать ли их, на всякий случай, а? — вполголоса спросил он у Меликова.
    — Вообще-то Каменский в деле не фигурирует... — нерешительно заговорил прокурор и добавил: — А все же бумаги посмотреть не мешает.
    Исправник принялся ворошить бумаги на столе, бегло просматривая каждый листок, но ничем, кажется, не заинтересовался; походил по юрте, норовя сунуть свой нос (как про себя охарактеризовала его поведение Сахаая) в каждую щелку, и наконец обратился к ней:
    — Есть еще бумаги?
    — В сундучке.
    Присев на корточки, порылся и в сундучке, поднялся, подошел к Меликову, сказал негромко:
    — Ничего интересного. Сказки, поговорки, одним словом фольклор-с. Акт будем составлять?
    — Думаю, не стоит. Раз ничего такого...
    — Может, допросим?
    — Эту? Что она может знать? Впрочем... Хозяйка! — позвал прокурор Сахааю. — Ты ведь по-русски понимаешь?
    — И понимаю и говорю, — гордо ответила она, и Меликов с Пиневичем несколько удивленно переглянулись.
    — Слышала такое слово: ди-на-мит?
    — Не слышала, — упавшим голосом сказала Сахаая: вот, похвасталась и опростоволосилась. — Другие слова слышала, а это нет.
    — Ладно. — Меликов вздохнул, запахнул тулуп и обратился к исправнику: — Теперь в Дженкунский наслег, поговорим сначала со старостой.
    Таким образом хоть и побывали наши господа у Сахааи, и погрелись, и бумагами поинтересовались, и чаю попили, однако протоколом свое пребывание не отметили. Поэтому в «деле о динамите» нет никаких следов политического ссыльного, которого я назвал Каменским, и его жены Якуточки. Только тоненькая тетрадь, да загадочное имя, да слово «динамит».
                                                              6. ИГРА В СЛОВА
    Господа исчезли так же внезапно, как и появились. Можно подумать: приснился дурной сон. Можно — кабы не разворошенный стол да сундучок, кабы не разлетевшиеся по всей юрте листочки, которые Друг (часто со слов Сахааи) исписывал, пронумеровывал (объясняя ей, что такое цифры), аккуратно складывал в стопочки и папки.
    Сахаая растерянно стояла среди всего этого разоренья: разве сумеет она сложить бумаги так, как нужно? Конечно, нет. И Друг огорчится, а ведь как хорошо начался нынче день... Сахаая и сама огорчалась, сожалела, и новые странные мысли полезли вдруг в голову. Вот ворвались в их юрту,— будто это проходной двор, — какие-то посторонние люди, согрелись, чаю попили, все принимая как должное, набезобразничали и уехали. И она, Сахаая, им слова поперек не сказала. Почему? Они власть, они что захотят, то и сделают. И не только с ней, батрачкой бывшей, но и с Другом, образованным, все на свете знающим. И если б он был здесь, то тоже стерпел бы, она чувствовала, это безобразие. Они — власть, они — сила, и Суордахи, богатеи, тоже сила. И она, и ее Друг беспомощны перед этой силой, как малые дети. «Бедный Друг,— пробормотала она, подумав внезапно, как тяжело ему должно быть заброшенным против воли на чужую сторону, студеную, суровую... — Бедный Друг». Она ползала на коленях по полу, собирая листочки, и плакала.
    За этим занятием и застал ее Друг.
    — Вот тебе раз! — воскликнул он. — Впервые вижу, как Сахаая плачет... Что произошло?
    — Господа были. Видать, большие господа, из города.
    — Что же им надо было?
    — Не знаю, все искали что-то. Искали они... — Сахаая старалась вспомнить. — Слово мудреное, я его не слыхала никогда... Ди-на-мит! — сумела она наконец выговорить.
    — Что-о?
    — Ди-на-мит.
    Николай Львович захохотал как сумасшедший, сквозь смех приговаривая:
    — У меня — динамит!.. О господи!... Нет, серьезно?
    — Куда уж серьезней, — ответила Сахаая сердито. «И чего он смеется-то? Надо мной, что ли?»
    Николай Львович унялся наконец, посерьезнел, задумался. Динамит в сундучке — это, конечно, абсурд, но что-то случилось. «Большие господа, из города». Что же именно случилось? Как и от кого об этом узнать?
    Размышляя так, он помогал жене собирать листочки и говорил без умолку, стараясь ее успокоить:
      Шел я сейчас от Суордахов и поневоле думал о холоде. Да, уж в вашем краю холод!.. Лютый, трескучий, суровый, свирепый, студеный, ледяной, адский... — Николай Львович подбирал определения к слову «холод». — Давай-ка сегодня поработаем над этим. Ты вспомнишь якутские соответствия, а я запишу. Договорились? Ну, помнишь, на прошлой неделе: лето красное, знойное...
    — Прошло лето красное, — холодно прервала его Сахаая. — Что мы, как детишки, в слова играем? Грех.
    — Грех?
    — Якуты говорят: играть словами — грех.
    Друг внимательно посмотрел на нее.
    — Нельзя так поддаваться настроению, Сахаая. Как это — зачем? Ты ведь знаешь, что я изучаю якутский язык, фольклор, вообще народные обычаи. Может быть, удастся книгу написать о Якутии — о языке, о людях, нравах, природе, о песнях. Разве это не интересно?
    — Да кому это нужно? — Сахаая махнула рукой. — Все это пустое, все... Как говорят: ворошить слова — все равно что в пустом озере сети ставить. Вот собираем, вот записываем, а господа приехали и раскидали все, как мусор.
    — Я ведь не для этих господ пишу.
    — А для кого?
    — Скажем, для тебя.
    — Для меня?
    — Для тебя, для народа твоего. Сейчас, конечно, образованных якутов немного, но когда-нибудь положение изменится, и, кто знает, возможно, мои исследования помогут этому. Вот ты плакала, что «господа большие» наши записи разбросали. А я и мои друзья надеемся — и не только надеемся, но и живем этим и верим, что в будущем, может быть еще на нашем веку, все господа и батраки исчезнут. Будут люди, живущие в мире и братстве. — Каменский говорил, подбирая слова и понятия простые, доступные для Сахааи,— и она слушала, сидя за прялкой, слушала и постепенно успокаивалась.
    — Да, как ты перед этим сказала о языке? — внезапно перебил он сам себя. — Ворошить слова — все равно что в пустом озере сети ставить? Неплохо. Надо записать, не забыть. И еще... Играть в слова — грех? То есть говорить попусту — грех, да?
    — Ну да.
    — А я вот занимаюсь языком, ворошу, так сказать, слова, играю в слова. Значит, и мой труд — грех, так?
    — Конечно, грех. Старики говорят: все эти песенки, стихи, хороводы — все грех.
    — Ага. Мы и это запишем.
    — Тебе видней.
    — Ладно, не сердись. Никак не можешь утренних господ из головы выкинуть?
    — Растерялась я перед ними. Они спрашивают, а я не знаю. Чего им надо от нас?
    — Это было бы интересно узнать... но как? Ну-ка, Сахаая, что ты можешь предложить?
    — Что предложить? Поехать за ними и узнать все.
    — А куда они от нас двинулись, ты знаешь?
    — В Дженкунский наслег. Старосту будут допрашивать. А, придумала! — Сахаая захлопала в ладоши, развеселилась, словно недавних слез и не было. — Я поеду к Марии, она из нашего наслега, вместе коров пасли.
    — Кто это Мария?
    — Жена старосты Петрова. Я все, что смогу, разузнаю.
    — Умница! — Николай Львович поцеловал се, по голове погладил, как ребенка, и пошел готовить коня в дорогу.
                                                     7. «СЕКРЕТНОЕ ДЕЛО»
    Наслежная ямщицкая изба — станция гудела, как улей в пору медосбора. Затерянная в сугробах, просторная изба словно сотрясалась от людской сутолоки, гомона, оживленья. Помещение разделялось грязноватой ситцевой занавеской на две половины: в первой шумела толпа, во второй заседало начальство.
    Говорят, в нашем забытом богом уголке будет невиданное, неслыханное... Что невиданное, неслыханное? Собрание! Допрос! Что такое допрос? А то, что приехали из города большие, самые большие господа и будут допрашивать. Спрашивать? Нет, допрашивать. Это что ж, вроде церковного причастия? Нет, это общая молитва. Видать, вспомнил белый царь и о нас...
    Однако среди гомонящего люда нашелся и знаток:
    — Никакое это не причастие и нс молитва. Допрос — это так спрашивают, чтоб тебя обвинить.
    — Вот ужас-то!
    — Это старосту Петрова хотят скрутить и еще к тойонам [Тойон — паслежный староста, господин, начальник.] подобраться.
    — Ну, беда!
    — Что ж они такого натворили?
    — Э, наш Петров вывернется, будьте спокойны!
    Вдруг из-за занавески появились двое жандармов, и один гаркнул, перекрывая шум:
    — Прекратить галдеж! Здесь староста Петров?
    — Здесь! Здесь! — закричал дружный хор.
    — Кроме Петрова — всем очистить помещение! Надо будет — сами вызовем!
    Они принялись теснить близстоящих, те напирали на соседей, образовалась некоторая свалка, но наконец толпа вывалилась наружу. Жандармы застыли у занавески.
    Новость о приезде высокого начальства летела, казалось, впереди прокурорской кибитки, пробуждая из зимней спячки жителей окрестных наслегов. Понаехали все кому не лень, так что толпа возле наслежной станции колготилась немалая.
    — Чего это вас выгнали? — спрашивали выходящих те, кто в избу пробиться так и не смог.
    — Господам мешаем... Там секретное дело...
    — Ишь, секретное!
    — Что ж нам, на морозе зубами щелкать?
    — Ты как хошь, а я остаюсь.
    — И я остаюсь, погляжу на Петрова нашего.
    — И я дождусь старосту!
    — Подождем, авось скоро выйдет!
    — А кто следующий?
    — Уж не ты ль?
    Галдели, шутили, возмущались, однако уходить никто не собирался. Лишенные редкого счастья лицезреть городских господ, услышать начальственный глас, люди обходили вокруг казенных лошадей, привязанных тут же за коновязь; критически, со знанием дела, осматривали их, сбрую, оглобли, упряжь, трогали руками дивную кибитку. Если уж не самих господ повидать, так хоть господских лошадей оценить, на кибитку подивиться да на колокольчики, которые при каждом, даже легчайшем прикосновении, звенели на радость присутствующим.
    Совсем другая атмосфера царила в наслежной избе, за занавеской. Прокурор Меликов сидел, рассеянно постукивая кончиками пальцев по столу, оглядывая убогое помещение, наконец, вздохнул, кивнул исправнику, разрешая начать допрос. И тот мигом приступил к делу.
    — Ты наслежный староста инородец Петр Петров, или, по-здешнему, сын Балбааха?
    — Я, господин исправник.
    — Ближе к столу, Петр Петров.
    Староста нехотя, будто кто подталкивает его в спину, подходит к столу, боязливо косится на исправника — вообще дрожит мелкой дрожью, как затравленный заяц.
    — Петр Петров! — Голос Пиневича в пустой избе звучит гулко и страшно, как из преисподней. — Петр Петров, известно ли тебе, что на наши вопросы ты должен отвечать правду? Правду, и только правду!
    Петров кланяется поясным поклоном, при этом остекленевший взгляд его шарит по полу, словно силится отыскать и не может эту самую правду.
    Исправник продолжает громовым голосом:
    — Как наслежный староста, Петр Петров, ты обязан знать всех здешних ссыльных. Так?
    Староста снова кланяется.
    — Нет, ты перестань поклоны бить. Отвечай по-человечески. Знаешь здешних ссыльных?
    — Точно так, господин исправник.
    — Отлично. А знаком ли тебе Марк Натансон?
    — Точно так, господин исправник.
    — Ну, заладил одно и то же. Отвечай, говорю, по-человечески. Знаком тебе Марк Натансон?
    — Знаком.
    — Отлично. Так вот, расскажи нам, как он живет.
    — Хорошо живет. С женой. Люди смирные, непьющие. Имеется у них работник. Один. Человек смирный, непьющий.
    Меликов, продолжавший барабанить пальцами по столу, наконец не выдерживает и обращается к Пиневичу:
    — Эдак мы до весны в этой избе просидим! Позвольте мне. А приезжают к Натансону другие ссыльные?
    — Должно быть, приезжают. Только он в лесу живет, далеко. Не уследишь. Знаю, бывает у него Мефодий Гольдберг, а больше не знаю.
    — А появляются в здешних местах государственные преступники Доллер и Кизер?
    — О таких не слыхал. А вот сам Натансон в наш наслег заезжает, бывало.
    — К кому именно?
    — К постояльцу моему, Орлову.
    — И чем же они занимаются?
    — Да ничем. Разговаривают да чай пьют.
    — О чем разговаривают?
    — Обыкновенно о чем... о погоде, об охоте. — Петров уже давно догадался, что никто не собирается его «скрутить», что он вообще тут сбоку припека, и держится все непринужденнее. — При мне ни о чем «таком», — он выразительно глядит на Меликова, — не говорят. Ни о чем запрещенном.
    — А вот скажи, не доводилось тебе слышать что-нибудь о динамите. Постарайся вспомнить: ди-на-мит.
    — Такого не знаю. Видать, не местный.
    — О господи! — вздыхает Меликов.
    — Динамита не знаю, а вот Короленко знаю, он в слободе Амга живет. Ссыльный тоже. Добрый господин, сапоги тачает. Вот к нему политические ездят, знаю.
    — И Натансон у него бывает?
    — Может, бывает, а может, нет. Лучше у него у самого спросите.
    — Это мы и без тебя знаем, что лучше. — Меликов повторяет по слогам: — Ди-на-мит. Точно не слышал?
    Староста опять добросовестно задумывается, и видно, что хочет угодить, но... нет, не слышал это диковинное слово староста Петр Петров.
    — Дмитрий Иванович, — обращается к прокурору Пиневич, — я вот составил краткое резюме, так сказать. Пусть подпишет. — Меликов кивает в знак согласия. — Подпиши протокол и учти: дело секретное.
    Медленно, старательно выведя «сын Балбааха Петр Петров», староста улыбнулся, довольный, что выполнил свой долг, что «сего числа» показал «только правду».
    Любопытной толпе так и не довелось в тот день увидеть разоблаченного Петрова. Тот, как и следовало ожидать, «вывернулся». «Собрание» пошумело-погудело, обсуждая «секретное дело», да и расползлось по своим наслегам, погруженным в дремотную декабрьскую тишину. А «секретное дело», постепенно обрастая фантастическими деталями и подробностями, загуляло по белу свету в виде самых нелепых россказней, куда замешались уже духи земли и неба, легендарный богатырь Тохтор, которого «большие господа» стремятся заточить в темницу, и по этому поводу уже скатилась по восточному небосклону неведомая звезда — признак неудовольствия сил небесных действиями администрации... да мало ли что происходило на этих бескрайних замерзших просторах, в лесах таежных, во времена глухие...
                                                 8. «СТАРЫЕ ЗНАКОМЫЕ»
    А на самом деле происходило вот что: на следующее утро после «собрания» резвые лошадки везли начальство дальше на восток. Изба, в которой жил Марк Андреевич Натансон, стояла несколько в стороне от дороги, в лесу. Свернув с наезженного тракта па узкий проселок, лошади шли медленнее, легкий пушистый снег осыпался с царственно застывших елей, косматые лапы цеплялись за бока кибиток. Наконец въехали на просторный двор, где аккуратными штабелями высились поленья, остановились. Прокурор с исправником выскочили из саней и направились к дому в сопровождении двух жандармов.
    Едва вступили они на крыльцо, как дверь распахнулась — хозяева встретили нежданных (нежданных ли?) гостей на пороге.
    — Какая честь! — воскликнул Марк Андреевич любезно, даже как бы с радостью. — Сам господин прокурор! И господин исправник!.. Проходите, господа, раздевайтесь. Чем обязан я счастью видеть вас в своей берлоге?
    — Марк Андреевич Натансон? — уточнил Меликов, сбрасывая тулуп на руки жандарму. — Я не ошибаюсь?
    — Разве вы можете ошибаться, господин прокурор? Вам должность не позволяет. А знаете, я и сам мечтал с вами встретиться... Позвольте представить: моя жена Варвара Ивановна...
    — А это кто такой? — перебил Меликов, окинув настороженным взглядом стоящего рядом юношу.
    — Это просто знакомый, заехал навестить. Он не из ссыльных, местный...
    — Имя, фамилия?
    — Мефодий Гольдберг, — ответил юноша, столь же настороженно поглядывая на прокурора.
    В архивных документах есть протоколы обыска и допроса Натансона Марка Андреевича. Судя по всему, разворошили всю его лесную усадебку (так и вижу разбросанные бумаги, поленья в снегу). Усадебку разворошили, однако то, ради чего днем и ночью мчались в такую глухомань, — то самое, заветное, не нашли. Уплывала, уплывала голубая лента, уплывали петербургские мечтания, горьковатым дымком растворяясь в (мне кажется здесь уместным привести эпитеты, подобранные Николаем Львовичем)... растворяясь в лютом, трескучем, свирепом, студеном, ледяном, адском холоде.
    Нет, кое-что, правда, нашли: несколько нелегальных брошюр народнического толка, изданных лет десять назад. Да ведь не ради же этих «мелочей» тронулся Дмитрий Иванович в путь!
    Об этом обыске у Натансонов вскользь упоминает в своих дневниках Владимир Галактионович Короленко. Да, да, тот самый Короленко (о его «Сне Макара» речь у нас пойдет впереди) — властитель дум революционной молодежи на рубеже веков. А в «Истории моего современника», в двадцатой главе, вспоминая о Натансонах, Владимир Галактионович пишет:
    «К нам перевели из довольно отдаленного Балаганского улуса Марка Андреевича Натансона и его жену. Я не знаю, какие были побуждения у администрации для их перевода, но их поселили недалеко от нас, в верстах двадцати, в одинокой избушке в лесу, кажется, в Джинкунском наслеге, выстроенной нарочно для них».
    Именно эту «одинокую избушку» и посетили высокие гости в поисках динамита. А о «побуждениях администрации для их (Натансонов. — И. Н.) перевода» в лесную избушку можно узнать теперь из архивных документов. Передо мной — прошение самого Марка Андреевича:
    «Его Высокородию г-ну Якутскому Областному Прокурору
    административно-ссыльного Марка Андреевича Натансона
                                                                    Прошение.
    Я поселен в одном из самых дальних и глухих наслегов Якутского округа.
    В отношении климатическом, покрытый бесконечными топями и болотами с разливом быстрых речек, с ранними изморозями, он лишает меня возможности заняться хлебопашеством, а при назначенном мне пятилетнем сроке это для меня вопрос первой важности, ибо, кроме 6 руб. казенного содержания, у меня нет других средств к жизни...
    Марк Натансон, 7 ноября 1882 г.».
    И вот прокурор Меликов, разрешив, из самых гуманных побуждений, поселиться ссыльному близ Амги, дождался от него «подарочка» (где-то тайно хранимую взрывчатку). Вот она, людская благодарность за добро!
    Поскольку «неблагодарный» Натансон играет немаловажную роль в нашем повествовании, необходимо рассказать о нем подробнее.
    Я расспросил о Натансоне Туяру.
    — Открывай энциклопедию — все узнаешь.
    Я последовал ее совету. Итак, я узнал следующее: «Натансон М. А. (псевд. — Бобров) (1850-1919 гг.) — русский рев., народник, позднее эсер. В революционном движении с 1869 г., в 1871 г. организовал народнический кружок (см. Чайковцы). Н. — один из создателей «Северной рев. - народнической группы», послужившей ядром организации «Земля и воля». В 1879-89 гг. был в ссылке в Восточной Сибири. В 1893 г. принял активное участие в создании партии «Народного права». В 1905 г. вступил в партию эсеров, был избран в состав ее ЦК. В период первой мировой войны 1914-18 гг. занимал интернационалистскую позицию и участвовал в Циммервальдской и Кинтальской конференциях. В 1919 году осудил левоэсеровский мятеж против Советской власти. Был членом Президиума ВЦИК. Умер в Швейцарии в июле 1919 г.».
    Возвращаясь к истории с динамитом, надо добавить, что в Якутский округ Натансон был сослан в 1881 году; жена его, Варвара Ивановна Александрова, близкая подруга Веры Фигнер, приехала к мужу год спустя, И вот теперь, в декабре восемьдесят третьего, Марк Андреевич встретил прокурора довольно странным для революционера приветствием: «Я и сам мечтал с вами встретиться». В архивных документах я нашел разгадку этих слов: оказывается, после переселения в лесную избушку народник завел с прокурором оживленную переписку. Причем в письмах народника содержалась одна и та же просьба «отпустить его в город показаться врачу», а в ответах прокурора так же последовательно повторялся отказ. Поэтому они и встретились почти как старые знакомые, а точнее, как люди, кое-что ожидающие друг от друга: Меликов жаждал обнаружить пресловутый динамит, Натансон же рассчитывал с помощью прокурора попасть наконец в город. Как уже известно, ожидания Дмитрия Ивановича» увы, не сбылись («пока не сбылись», — думал он), но расчеты ссыльного оправдались полностью. Приняв во внимание «нелегальщину», администрация под конвоем жандармов отправила-таки Натансонов в желанный Якутск. Впрочем, эти «мелочи», то есть нелегальные брошюры, были всего лишь официальным поводом для ареста. На самом деле прокурор стремился изолировать ссыльного, готовившего, как явствовало из показаний Палицына, террористические акции в его, меликовском, округе.
    То ли в качестве свидетеля, то ли в качестве обвиняемого, с Натансонами взяли и Мефодия Гольдберга, но о нем речь впереди.
                                                           9. ЛЮБОВЬ И СТИХИ
    В старые времена, рассказывает Туяра, якуты гостили друг у друга подолгу: не заедешь на часок к знакомому, если ехать надо полдня, а то и целый день. Впрочем, такая поездка не считалась дальней. Путь измерялся в кесах — по нынешним меркам кес составляет примерно десять километров. Соседи, жившие на расстоянии одного кеса, двух, даже трех, — соседи, можно сказать, близкие. Таежные пространства без конца и без края, суровые условия не располагали к оживленному общению: жили разбросанно, довольно обособленно на своих этехах. Этех предков — якутская усадьба. Нет, она не была похожа на старинные русские усадьбы — родовые дворянские. Если уж проводить аналогию с прошлым нашим бытом, то этехи скорее можно сравнить с хуторами. Вот к таким «близким соседям» и ехала, подгоняя лошадку, Сахаая.
    Но прежде чем попасть к Петровым, она потолкалась в бурлящей толпе возле ямщицкой станции, но, ничего толком не поняв из возбужденных разговоров и споров, решила дождаться старосту в его юрте, чтоб узнать новости из первых рук. Да и с подругой была охота повидаться, ведь они не встречались с тех пор, как Мария вышла замуж и поселилась в здешних местах. Как живется ей в замужестве — любопытство разбирало Сахааю, да и ей самой очень уж хотелось похвастаться.
    Любопытство своей подружки Мария удовлетворила сполна. Едва успела та раздеться и присесть к очагу, как хозяйка начала выкладывать свои новости — и впрямь очень любопытные. Оказывается, Мария находится в положении прямо безвыходном: молодой постоялец их просто проходу не дает ей, бедняжке. Вот и бери после этого на постой сударского — одна морока с ним! Нет, он, конечно, тихий и вежливый, и не то что к ней пристает, нет, но... стихи читает — с утра до вечера, и все про любовь. Читает по-русски, а ей потом объясняет, таким, знаешь, голосом задушевным и в глаза все глядит.
    — А ты тоже в глаза ему глядишь? — поинтересовалась Сахаая, прихлебывая чай.
    — Скажешь тоже! Нужен он мне больно!
    — А не нужен, так об чем речь?.. Чтой-то ты, подруженька, покраснела, а?
    Нечего ей краснеть, у нее муж есть, не старый и не больной. Ей вообще некогда прыгать, как козе какой-нибудь, у нес хозяйство вон какое на руках. А скотина? А дрова? Все на ней! Муж хоть не старый и не больной, а ленивый, ровно боров. Ничего по дому знать не желает, только б по гостям разъезжать. Вот и нынче уехал на какое-то собрание. Что за собрание — выдумает тоже!
    — А ты не знаешь разве? — удивилась Сахаая. — Господа начальники из города приехали, весь народ взбаламутили. Меня — и то утром расспрашивали. — Она рассказала Марии свои сегодняшние приключения, закончив так: — Вот я и приехала к вам, может, удастся с Петром твоим повидаться, разузнать, из-за чего переполох такой.
    — Правильно сделала, что приехала. Вот вернется Петр с собрания этого самого — все и узнаем.
    — А постоялец ваш где?
    — Я его за сеном послала, скоро вернется. А что? Пусть работает, мы его и так, можно сказать, почти даром кормим. Ладно, мы не бедняки, но и лишнее откуда у нас возьмется? Наша жизнь — нс ихняя, и понять они нас, господские детки, никогда не поймут. Стихи стихами...
    — Нет, это ты зря говоришь, — перебила Сахаая подругу. — Зря. К таким, как мы, они очень добрые и все понимают. Возьми Николая моего, — наконец-то ей удалось вставить словечко о Друге! — Николай всем помогает. Помнишь Митэрэя? Так вот, он попросил моего сударского прошение в суд составить. Николай все как надо сделал — и ведь победил Митэрэй, отсудил у богатея Басылая свой этех. Живет теперь припеваючи, женился, корова у них отелилась, осенью бычка закололи — все теперь у них как у людей. А ведь совсем было Митэрэй погибал. Нет, ты про сударских зря не говори...
    Напав на любимую тему, Сахаая, наверное, не скоро бы остановилась, как вдруг... В былой глухомани, в наслегах и аласах, где от юрты до юрты кесы пути, где вековая тишь дремала и в тайге далеко был слышен треск ломающейся сухой ветки, — если уж и происходило что-то, то всегда вдруг. Каждая новость словно взрывалась — гром среди ясного неба, одинокий выстрел в зимней тайге.
    Вдруг распахнулась дверь, и в юрту ворвался...
    Но сначала еще одно маленькое отступление. За каждым действием господ администраторов наблюдали как местные жители, так и политические ссыльные. Ссыльные наблюдали, делали свои выводы и старались соответственно действовать, точнее сказать, противодействовать. Вот поэтому в юрте старосты Петрова и распахнулась дверь и в клубах морозного пара возник Мефодий Гольдберг. Тот самый Гольдберг, о котором упоминали мы в связи с арестом Натансонов.
    Наверное, по всей Амге-матушке не было человека, не слыхавшего о Гольдберге. Еще отец его, торговавший когда-то в кишиневской лавчонке красками, переселился из цветущей Бессарабии в Сибирь, причем, как можно догадаться, отнюдь не по доброй воле. Какие уж там вышли у Меира Гольдберга нелады с полицией, теперь установить трудно, но про сына Мефодия известно, что связался он с политическими ссыльными накрепко. Во всяком случае, Марк Андреевич называл его «мой юный друг».
    Итак, Гольдберг возник в клубах морозного пара и обратился к оторопевшим женщинам с таким вопросом:
    — Где Орлов?
    — За сеном поехал, вот-вот будет, — с готовностью ответила хозяйка, сгорая от любопытства: Орлов и был их постояльцем. — Проходите погрейтесь...
    — Да некогда мне рассиживаться! — С минуту он нерешительно смотрел на женщин, потом махнул рукой — эх, была не была! — и произнес быстро: — Передайте Орлову, что у него наверняка обыск будет. Пусть подготовится и предупредит, кого сможет. О моем приходе — молчок!
    — Да куда ж... — начала было хозяйка, но Гольдберга уже и след простыл.
    Подруги уставились друг на друга с растерянным видом, однако недоумение их разрешилось быстро — с приходом хозяина, наслежного старосты Петра Петрова.
    Необходимо отметить, что после допроса на станции староста не сразу поехал домой, а какое-то время потолкался среди галдящего люда, чувствуя себя героем дня. На все вопросы, обращенные к нему, он только загадочно улыбался, помня про «секретное дело», — но существовал ли на свете человек, способный устоять перед Мефодием Гольдбергом, который стоял в тон же толпе, прислушивался и присматривался? «Дело это секретное, и никому о нем говорить не велено, — отвечал на все его подходы Петров. — И я ничего тебе об нем не скажу. Притом же я тебя еще осенью предупреждал, чтоб ты с государственными преступниками не связывался. Помнишь?» — «Помню», — поддакнул Гольдберг и вздохнул. «То-то же. А ты меня не послушался. И очень об этом пожалеешь». — «Пожалею, — согласился Мефодий. — Я все помню: ты мне про Натансона и постояльца своего говорил, так ведь? А я, дурак, не послушался». — «Вот-вот. Эти самые смутьяны и начальству житья не дают», — назидательно заключил Петров, и на этом они расстались.
    Дальнейшие действия Гольдберга нам известны: через женщин он успел предупредить Орлова и, покуда большие господа ночевали на наслежной станции, помчался к Натансонам. Так что о визите прокурора с исправником те были осведомлены заранее — вот только спрашивается, почему они так плохо к нему подготовились и попались на сущей мелочи? Надеюсь, эту их оплошность мне удастся объяснить.
    Староста же, едва придя домой, был подвергнут такому допросу, который одобрил бы, пожалуй, и сам исправник Пиневич, крупный специалист в этой области.
    Таким образом, Сахаая возвращалась к своему Другу с целым ворохом удивительных новостей. Он внимательно, не прерывая, выслушал сбивчивый рассказ, а затем, по своему обыкновению, сделал краткий и логичный вывод!
    — Итак, как я понял, в гостях у нас побывал сам прокурор Якутской области Дмитрий Иванович Меликов с сопровождающими лицами. К нам они, очевидно, заехали просто погреться, иначе дождались бы меня. А обыск провели для порядка, трудно, видишь ли, удержаться при виде чужих бумаг и писем. По словам Петрова, интересует их Натансон и его ближайшее окружение, вероятно, надеются какой-то заговор раскрыть. Не знаю, не знаю... — Николай Львович задумался. — Что ж, такова их служба» на то и щука в озере, чтоб карась не дремал. Надеюсь, Гольдберг успеет предупредить, да и в любом случае Марк Андреевич — крепкий орешек, вряд ли им по зубам... А ты, Сахаая, молодец. — Друг улыбнулся. — Ловко справилась с поручением.
                                                     10. «ПОЧЕМУ ГЛАЗА?..»
    Отправив «заговорщиков» в Якутск под надежной охраной двух жандармов, Меликов для начала решил заняться натансоновским окружением. В юрте Петровых царила тишина — хозяин отправился к кому-то в гости, хозяйка доила коров, Орлов сочинял стихи, — тишина, которую нарушили вдруг наши старые знакомые — охотники за динамитом.
    — Ну-с, молодой человек, что мы пишем? — поинтересовался исправник, подойдя к столу, за которым сидел Орлов. — Прокламации или прошения?
    — Ни то и ни другое.
    — А что же, позвольте полюбопытствовать?
    — Стихи.
    — Ну-ка, ну-ка. — Пиневич взял со стола листок бумаги и обернулся к стоявшим у дверей жандармам. — Начинайте обыск.
    Те тотчас приступили к делу, перетряхнули постели, вещи, книги. Мария же, пришедшая из коровника с веддром молока, так и застыла у входа, глядя на происходящее с нескрываемым испугом.
    Убедившись, что Орлов действительно занимается поэзией, исправник с пренебрежительным видом возвращает ему листок со стихами («И это террористы, перед которыми трепещут в Петербурге! Мальчишки желторотые!») и принимается перебирать бумаги на столе... Поэзия! Одна поэзия, черт возьми!.. Любовь — кровь, розы — морозы... Да уж, морозы тут... А это что такое? Пиневич подносит ближе к глазам очередной листок: короткие строчки, буквы... да, русские буквы... «Того» понятно... «ербют»... что такое?
    — Дмитрий Иванович. — Исправник подходит к Меликову, задумчиво глядящему на игру огня в очаге. — Вот, извольте взглянуть. Что бы это значило, по-вашему?
    Прокурор берет бумажку, всматривается внимательно»
                                    Того ербют харахын
                                    Умса керен кистигин?
    — Шифрованный текст? — шепчет ему исправник на ухо. — Что-то там Палицын болтал о шифре, помните?
    — Господин Орлов, — не отвечая исправнику, возвышает голос Меликов, — объяснитесь по поводу этих, с позволения сказать, стихов, — и протягивает ссыльному листок.
    — Эти стихи и есть, — бормочет тот.
    — Вот как? И вы посчитали нужным их зачем-то зашифровать?
    — Это мои первые опыты на якутском языке.
    — На якутском? — переспрашивает Меликов удивленно. — Старые поэты наши обращались иногда к французскому или к благородной латыни. Но якутский... — Меликов усмехается, взглянув на исправника. — Очевидно, здешний суровый климат влияет на вас. — Пиневич смеется в ответ. — Зачем инородцам стихи, господин Орлов, и, наконец, зачем вам якутские стихи?
    — Я изучаю якутский, чтобы переводить олонхо — древнейший героический эпос, — спокойно говорит ссыльный. — Думаю, что ответил на два ваших вопроса: у якутов есть своя поэзия, и она меня интересует.
    — Чем же?
    — А это уж мое дело.
    — И дело, на мой взгляд, совершенно бессмысленное, хотя, правда, и неподсудное. Впрочем, последнее мы сейчас проверим. Эта женщина понимает по-русски? — Меликов указывает на Марию, так и продолжающую робко стоять у входа.
    — Да, немного.
    — Подойди-ка сюда, — подзывает прокурор Марию, — Подойди, подойди, не бойся. «Того ербют харахын, — начинает читать он по бумажке, — умса корен кистигин». Что это значит, понимаешь?
    Мария, вытаращив глаза на прокурора, продолжает хранить молчание.
    — Очевидно, ваши стихи, господин Орлов, этой якутке не по зубам. Если это вообще стихи.
    — Мария, — обращается ссыльный к женщине, улыбаясь. — Я читал тебе это стихотворение. Разве ты забыла?
    — Читал, помню, — тихо отвечает она.
    — И ведь ты все поняла, так?
    — Чего ж тут не понять. — Мария вздыхает.
    — М-да. — Меликов тоже вздыхает: динамит надо искать, а тут, видите ли, приходится заниматься так называемой якутской поэзией. — Что такое «того»?
    — «Почему», — отвечает наконец Мария, потупившись в смущении.
    — Слава богу! А «ербют»? Что такое «ербют»?
    Оказывается, это слово Мария не знает и еще ниже опускает голову.
    — Выходит, — насмешливо замечает Меликов, — стихи ваши народу недоступны. Ладно, дальше: «харахын». Это тебе известно?
    — Глаза.
    — Итак получается: «Почему какие-то глаза...» Чьи же это глаза, а?
    Мария уже совсем не знает, куда деться от смущения, а прокурор продолжает:
    — Наверное, какой-нибудь якутской дамы. А?
    — По-моему, господин Меликов, вы успели убедиться, что к политике эти строки не имеют никакого отношения, — вмешивается Орлов.
    — Да, да, продолжайте в том же духе, если вам больше делать нечего. — Меликов возвращает ссыльному злополучный листок и направляется к выходу. — Да и нам здесь, я вижу, делать нечего.
    Поняв его слова как приказ, вслед за ним устремились исправник с жандармами, так и не нашедшими в юрте Петровых ничего крамольного.
    — Напрасно только время потеряли, — констатирует Меликов. — Вряд ли что-то недозволенное — тем более динамит! — террорист будет хранить под носом у старосты. Посмотрим, что дадут обыски у Кизера и Доллера.
    Однако обыски у упомянутых в доносе Палицына и живущих в далеком Балаганском улусе лиц тоже ничего не дали, никакого повода для ареста, не говоря уже о динамите. Ничего... И вот последняя остановка, последняя надежда — слободка Амга.
    Между тем «опасная группа заговорщиков», задумавшая потрясти основы — супруги Натансоны и Гольдберг, — уже находилась в Якутской тюрьме.
                                                             11. СОН ЗАХАРА
    Захару приснился сон. Увидел он высокую гору, у подножия которой пощипывала травку лосиха. В охотничьем азарте Захар бросился к ней, лосиха — от него... он — за ней... Так кружили, кружили они по лесной поляне, как вдруг лукавое животное кинулось к несчастному охотнику и крепко боднуло в бок. Захар проснулся в слезах — его старуха (старухой называет он свою жену Лукерью, хотя до старости той еще далеко) склонилась над ним и колотит его кулаком в бок, причитая:
    — Проснись, сатана, да проснись же! Опять хрипеть начал, пьяница нечестивый... Когда-нибудь во сне так и ноги протянешь без покаяния...
    Захар просыпается окончательно, поводя вокруг себя мутными глазами, а старуха никак не унимается:
    — Стыда у тебя нет! Наобещал сударским дров нарубить, деньги выманил и пропил — и лежит себе как боров... — Лукерья горестно качает головой. — Сколько дали-то?
    — Сколько б ни дали, все мои, — ворчит Захар.
    — Да как же ты теперь сударским в глаза глянешь, пьяница ты окаянный?
    — За меня не боись. Сударские не тебе, дуре, чета... Они такие же русские, как и я. Мы друг друга понимаем.
    — Тоже мне русский нашелся! Сам по-русски двух слов связать не может, а туда же...
    — Врешь, старуха! Вон с постояльцем как я разговариваю — он все понимает, до последнего словечка...
    — Да тебя слушать-то — смех один! Смеется ученый человек над тобой, а ты...
    — Никто надо мной смеяться не смеет!
    У коренного жителя амгинской слободки действительно была одна слабость, да и не одна, пожалуй. С якутами Захар держался по-свойски, всячески подчеркивая что он — местный, коренной якут. Перед ссыльными же русскими любил похвастаться своим русским происхождением. Слово «происхождение» Захар, конечно, не употреблял, поскольку его не знал, — вообще в русском был, мягко выражаясь, нетверд. «Захар — чисто русский», — говорил он с достоинством, ударяя себя в грудь. И тут же намекал: «Захар очень бедный». Если это должного впечатления не производило, он уныло добавлял: «Захар дров нарубит» или «Захар лед достанет». Если же и это не действовало, Захар, терпеливо подождав, заглядывал в глаза и говорил уже напрямик: «Русский русского поймет, одолжи рубль».
    Такой ход обычно срабатывал по отношению к людям посторонним: Захар умеючи «бил на слезу», жалостливо и уморительно гримасничая, а какую скорбь при этом выражали его бойкие глаза — передать невозможно! Однако постоялец все Захаровы приемы давно изучил. С ним требовался разговор обстоятельный — «об жизни». Разговорившись, Захар даже забывал о главной цели визита, настолько сударский был внимателен и обходителен. Впрочем, в конце длинного монолога «рубль» всплывал — и «Володимер» — так Захар называл своего постояльца — никогда не отказывал.
    Заветный рубль пропивался в тот же день, за которым следовала кошмарная ночь: тяжелые, несуразные сны, как сегодняшний. Лосиха под горой, которую он никак не может догнать. Захар кричит во сне, рыдает и просыпается.
    Он с трудом встает и, слегка огрызаясь на старухины причитания, решительно направляется к постояльцу.
    Сударский у себя, читает какую-то бумагу.
    — Володимер, — начинает Захар жалобно, — Володимер, почему я бедный?
    Постоялец знает, что это всего лишь вступление к длинному монологу, и молчит.
    — Почему так, а? — продолжает Захар. — Ты образованный, должен знать, скажи. Бог никогда не пошлет мне хорошую охоту, хорошую добычу. Даже во сне я лосиху не могу поймать. За что меня бог так невзлюбил? — Захар начинает было перечислять все свои невзгоды, но вдруг постоялец перебивает его словами:
    — Захар, а я вот тут, на бумаге, о тебе написал.
    — Зачем, Володимер? — Захар пугается. — Может, это грех!
    — Что грех?
    — Живого человека в бумагу заносить... Ой, грех это!
    — Не бойся, — сударский смеется, — никакого греха в этом нет.
    — Не знаю, — в сомнении качает головой Захар. — А ну как начальство про то проведает?
    — Захар, ну что ты, как ребенок...
    — Проведает начальство, — продолжает Захар, не слушая, — будут ругать меня, бедного, в острог засадят.
    — Да за что, помилуй?
    — Скажут, связался с политическим, жалобился.
    — Никаких жалоб в моем рассказе нет. Вот прочтут люди о тебе, может быть, поймут и пожалеют.
    — Они пожалеют!
    — Да ведь никто и не подумает, что это про тебя. Рассказ... как бы тебе объяснить... это выдумка, фантазия. Просто кое-что я взял из твоей жизни.
    — Зачем из моей? Нехорошо это.
    — И назвал я тебя не Захаром, а Макаром...
    — Макаром? А говоришь, из моей жизни?
    — Описал твою жизнь, а назвал...
    — Макар? — внезапно оживляется Захар. — Макар — это хорошо! Про меня никто не подумает, правда? А в Толоне живет такой человек — Макар. Про него подумают... Так ему и надо, собачьему сыну. Той зимой я лед на реке нарубил, а он увез. Он мой лед украл. Про него напиши!
    — Значит, ты успокоился?
    — Раз Макар, чего ж тогда... — голос Захара становится просительным. — Ты бы, Володимер, мне бы дал табачку, а? Одну щепотку...
    — Изволь. — Постоялец берет кисет со стола, шутливо подмигивает Захару. — Учти, в последний раз даю. — И отсыпает табаку в протянутые пригоршней ладони.
    — Я не для себя, — бормочет довольный Захар. — Лукерья совсем меня загрызла, за вчерашнее-то. Табачком ее порадую, она отходчивая, старуха-то моя...
    Вскоре из хозяйского угла за печкой доносится перешептывание, примирительное, ласковое; тянется голубой дымок; потом до ушей постояльца долетает тихая песенка, очевидно, Лукерья баюкает маленькую дочь.
    А ссыльный писатель сидит, задумавшись, машинально поглаживая длинную бороду. Заледенелое оконце, за ним угрюмые занесенные таежные пространства — воистину край света... «Сон Макара»... Ссыльный усмехается. «Начальство проведает, в острог засадят»,— вспоминается ему. Бедный Захар, бедный Макар, проснетесь ли вы когда-нибудь? Проснется ли душа народная в нашей угрюмой заледенелой жизни?
    В той бедной избушке на краю света, в той заледенелой жизни был написан один из лучших рассказов Владимира Галактионовича Короленко.
    Вдруг писатель поднял голову, прислушался напряженно, позвал:
    — Захар!
    — Чего? — тот высунулся из-за печки.
    — Послушай! Никак колокольчики звенят, а?
    — И впрямь кто-то едет... начальство, должно быть, начальство любит со звоном... — Приговаривая так, Захар уже натягивал заячью свою дырявую шубу, ремнем подпоясался, шапку нахлобучил — и был таков. Он всегда одним из первых узнавал важнейшие новости и, по возможности, любил участвовать во всех слободских событиях.
                                                 12. «БОЛЬШИЕ ГОСПОДА»
    Перед станционной избой, к которой, запыхавшись, подбежал Захар, колыхалась взбаламученная толпа. Только собрался он порасспросить о причинах переполоха вдруг кто-то крикнул:
    — А вон Захар! У него тоже сударский живет!
    Вокруг сразу загалдели на разные голоса:
    — Живет, верно! Захар, скажи! Пусть у него дознаются! Пропустите Захара! Захар, давай сюда!..
    Захар и опомниться не успел, как, подталкиваемый возбужденными слобожанами, очутился перед станционной дверью и шагнул через порог. Опомнился он уже перед столом, за которым сидели господа начальники. Разглядев мундиры под добротными тулупами, Захар потихоньку попятился. Может, он им вовсе и не нужен... надо попытаться незаметно... Нет, вон крайний господин за столом, перестав что-то писать, глаз не спускает с него, с Захара. Сон этот самый, проклятый, всегда не к добру!
    Захар сорвал шапку с головы, низко поклонился господину, попытался улыбнуться, а сам лихорадочно соображал: зачем он понадобился начальству? В последнее время он вроде ни дров, ни льда не крал — в чем провинился-то?.. Ни в чем, сон, видать, подвел — не иначе!
    Прокурор Меликов — да, это был он сам, собственной персоной, подняв глаза от бумаг, спрашивает устало:
    — Кто таков?
    Захар молчит, словно завороженный.
    — Это Захар, — начинает староста («Ага, и Данилов здесь!» — соображает Захар, только сейчас приметивший старосту.).— Это наш, местный...
    — Я не тебя спрашиваю! — резко обрывает прокурор Данилова, и обрывается сердце у Захара. — Он что, сам не может ответить?
    — Захар я, — поспешно признается он. — Цыкунов.
    — Кого квартируешь?
    — Чего?
    — О, господи! — прокурор слегка прикрывает глаза.
    Староста считает своим долгом вновь вмешаться:
    — Ваше высокородие, постоялец у Захара этого самого ссыльный Короленко. Владимир Короленко. Более подходящего помещения не нашли, определили к ним. Они люди тихие, всего одна дочка у них — и то маленькая...
    — Короленко, говоришь? — задумчиво переспрашивает Меликов. Небезызвестная фамилия... к тому же именно о нем упоминал на допросе Петров.
    — Точно так, Короленко, — подтверждает староста.
    — Ну, Захар Цыкунов, расскажи нам, что за человек твой постоялец, — говорит прокурор уже мягче, даже как будто участливо. — Жалобы какие-нибудь к нему есть, а?
    — Нет, господин, нету жалоб.
    — А кто бывает в гостях у твоего постояльца?
    До Захара уже дошло, что не им важные начальники интересуются, он выпрямляется и оживает, но на всякий случай — кто их, господ, поймет? — решает ни в чем не признаваться, все отрицать: так оно надежнее будет.
    — Никто не бывает, господин.
    — Так-таки и никто? — Меликов хмурится. — Странно. А о чем он с тобой разговаривает?
    — Ни о чем, господин.
    — Ты смеешь утверждать, что никогда ни о чем с постояльцем не разговаривал?
    — Нет, почему... — отступает Захар, чувствуя, что в своем отрицании зашел далеко. — Бывает, разговариваем.
    — О чем же?
    — О снах. Я ему сны свои рассказываю.
    — Он что, издевается над нами? — грозно вопрошает Меликов и оборачивается к Данилову. — Или он у вас вообще дурачок?
    — Точно так, ваше высокородие, — подхватывает староста. — Дурачок.
    — Можешь идти, — роняет Меликов Захару, тот начинает пятиться к двери, как вдруг начальник останавливает его: — Впрочем, погоди. Постарайся вспомнить, не слышал ли ты от своего постояльца такое слово — «динамит»?
    Захар пристально глядит в одну точку, чешет затылок, вспоминая сударского, непонятную жизнь его, непонятные занятия... наконец, вздохнув, говорит:
    — Кто ж его знает...
    — Ну подумай: ди-на-мит, — по слогам произносит прокурор, вглядываясь в испуганного «дурачка».
    — Ди-на-мит, — повторяет Захар, — ди-на-мит, — и от этого неслыханного страшного какого-то слова пугается еще больше, переминается с ноги на ногу, шапкой вытирает вспотевший лоб.
    Меликов безнадежно машет рукой, и Захар вылетает из станционной избы.
    Час спустя он возвращается домой и, едва переведя дух, начинает выкладывать удивительные новости:
    — Господа понаехали, Володимер. Большие господа.
    — Кто ж такие?
    — Говорят, из самого города.
    — А фамилии не слышал?
    — Фамилии не слышал, только они про тебя все выпытывали. Я ничего не сказал. «Нет, говорю, господин, и нет!»
    — А что именно про меня спрашивали?
    — Кто в гостях бывает, что ты рассказываешь.
    — Кому?
    — Мне, кому ж. Еще спрашивали слово... — Захар пытается вспомнить. — Мудреное такое слово... Нет, не вспомнить. Я на все «нет» говорю.
    — Ерунда какая-то, — постоялец пожимает плечами.
    — Ерунда не ерунда, а сударских в город, говорят, в тюрьму увезли.
    — В тюрьму? Кого увезли?
    — Господина, который у тебя бывал. Того, что в лесу живет, на заимке. С женой, говорят, увезли.
    — Марка Андреевича? Натансона?
    — Во-во, его самого!
    — За что, ты не слышал?
    — Нет, про то не говорили. И еще одного увезли.
    — Кого?
    — Фамилия трудная, не вспомнить. Молодой такой...
    — Эх, Захар! Толку от тебя! — Постоялец укоризненно качает головой, встает и начинает одеваться.
    — Куда ты, Володимер?
    — Пойду порасспрашиваю, уточню.
    — Так господа уехали уже.
    — Я не у господ спрашивать собираюсь. — Короленко, усмехнувшись, идет к двери, выходит на улицу — лицо сразу застывает, дыхание перехватывает, скрипит, визжит под подошвами снег, — приближается к народу, еще толпящемуся у станционной избы.
                                                                  13. ТАЙНИК
    По бесконечному однообразному санному пути Меликов возвращался в Якутск. А жизнь ссыльных — тех, разумеется, кто не был задержан по «делу о динамите», — суровая будничная жизнь, слегка потревоженная «господами начальниками», постепенно возвращалась в прежнюю колею: как медленно течет время на краю света... кто-то пишет рассказы, а кто собирает якутские сказки и поговорки или лечит окрестный люд... одни ждут и надеются, другие места себе не находят в тоске...
    А между тем затеянное прокурором следствие медленно, но верно заходило в тупик: обыски, допросы, запросы (осведомленного Алексеева, на которого ссылался Палицын, витимская полиция не отыскала) ничего существенного не дали. Ведь не ради же десятка брошюр, этой жалкой нелегальщины, отправился Меликов в путь. О нет, ему грезился грандиозный, на всю Россию, процесс, несравненный Петербург. Однако на все его ловкие подходы, тонкие намеки, прямые вопросы, наконец — арестованные, словно сговорившись («Несомненно, сговорившись!»), твердили одно и то же: нет и нет, не знаем, не слышали, не замешаны... Прошла неделя, вторая, наступил январь уже нового, 1884 года, а прокурор все топтался на месте, как вдруг ему, кажется, улыбнулась надежда.
    На очередном допросе тусклым от скуки голосом Меликов уже в который раз спрашивал Гольдберга:
    — По каким дням и кто из политических преступников собирался у Натансонов?
    — Кто и когда у Натансонов собирался, я не знаю. — Гольдберг прищурил бойкие глаза. — А вот кое о чем другом могу рассказать, если господин прокурор даст слово, что меня сразу отсюда выпустят. — И пожаловался горестно: — Тяжела неволя.
    Меликов сделал вид, будто задумался, хотя о чем тут думать: в сущности, держать Гольдберга в заключении не за что. Просто Дмитрий Иванович не любил с ходу раскрывать карты.
    — Держать меня не за что, — будто подслушал его мысли Гольдберг. — К брошюрам этим запрещенным... я никакого отношения не имею. Я как-то раз нашел одну такую — и ничего в ней не понял.
    — И где же вы ее нашли?
    — Все расскажу — только выпустите меня отсюда.
    — Ну что ж, если вы к этому делу окажетесь непричастны, получите свободу.
    — Так вот,— заговорил Гольдберг, понизив голос, — брошюру я нашел на утесе.
    — Где?
    — Неподалеку от нашей слободы есть такой утес — прямо над Амгой возвышается. Прошлым летом под этим утесом, на берегу, собирались подозрительные люди.
    — Кто именно?
    — Я в телеге по дороге проезжал в сумерках. Не разглядел. Но собирались они не один раз, а может быть, десять или больше. Мне стало любопытно, что они там делают. Как-то днем я обыскал этот утес и нашел... вы не поверите, господин прокурор, что я нашел!
    — Что же?
    — Тайник.
    — Тайник? — недоверчиво переспросил Меликов. — А вы не выдумываете?
    — Что вы! Там пещерка на склоне утеса... или впадина. Точное место я сейчас, конечно, не вспомню — зима... Но тогда в пещере той лежали книжки, в шаль завернутые, и еще... — Гольдберг остановился, словно в испуге.
    — Ну, еще?
    — Взрывчатка, — шепотом ответил он, — в двух мешках.
    — То есть... динамит? — так же шепотом отозвался прокурор, ошеломленный неожиданным счастливым известием. — Назовите точное место, — продолжал он тоном уже деловым и решительным.
    — В версте или побольше от Амгинской слободы.
    — Так, так. — Дмитрий Иванович в тревожном волнении поднялся, прошелся взад-вперед по кабинету... «Вот оно! Неужто удача? Неужто тот самый динамит? Да ведь, в самом деле, не в сундуках же или под нарами его прятать! Но, с другой стороны, этот Гольдберг...» Дмитрий Иванович хотел, но никак не решался поверить в удачу.— Дорогу вы знаете. Сможете нас проводить?
    — Извольте, хоть сию минуту.
    — Нет, сейчас мы ваши показания запротоколируем для порядка, а там — и в путь.
     Вот выдержки из протокола:
    «1884 года января 8 дня якутский мещанин Мефодий Гольдберг в дополнении показаний от сего дня января объяснил: ...что на летней дороге, по которой они ездят для сокращения пути, есть каменный утес, там... все хранится... и динамит. Местоположение этого утеса он, Гольдберг, знает и покажет, но в каком именно месте этого утеса спрятано все, он не знает...
    Якутский мещанин Мефодий Гольдберг
    И. д. Областного Прокурора Меликов».
    И вот в одно прекрасное студеное январское утро жители слободки Амги имели возможность наблюдать удивительное зрелище. Прокурор Меликов собственной персоной, а также судебный заседатель Слепцов, наслежный староста Данилов, казак Кнутов и Мефодий Гольдберг карабкались на речной утес. Прокурор с заседателем, очевидно, давали указания, казак же, староста и Мефодий разгребали лопатами глубокий снег. Для слобожан происходящее так и осталось тайной, но в дебрях архива сохранился один документ, на эту тайну намекающий. Вот он, передо мной:
                                                                   «Акт
    1884 года января 10 дня И. д. Якутского Областного Прокурора Меликов и Заседатель Якутского Округа Слепцов при нижеподписавшихся лицах... производили, по указанию Гольдберга, осмотр утеса на реке Амге, в Шенкунском наслеге, в местности Лаппаны. По приезде на местонахождение утеса Гольдберг указал на него и сказал, что этот тот самый утес, в котором хранится разыскиваемое, но в каком именно месте все хранится, он не знает. По осмотру утеса в нем никаких хранилищ не оказалось. Так как при первом осмотре утеса, за неимением лестницы, остались недосмотренными некоторые впадины, находящиеся в середине его, то через два или три часа был произведен новый осмотр утеса; когда второй осмотр утеса был кончен, то Гольдберг указал на небольшой уступ, менее аршина вышины, в подножии того же утеса, и сказал, что нужно искать в этом месте. Но по осмотру, как и в самом утесе, так и в показанном уступе ничего не оказалось. В сем и составлен настоящий акт.
    И. д. Областного Прокурора Меликов
    Заседатель Слепцов
    Якутский мещанин Мефодий Гольдберг
    Казак Кнутов
    Староста Шенкунского наслега Данилов».
                                                    14. ЯКУТСКАЯ ТЮРЬМА
    А Натансон все же попал в долгожданный город, правда, в сопровождении жандармов... Но находчивый человек всегда найдется: если в дверь не войдет, то в окно влезет. Не подействовали прошения в адрес прокурора и губернатора — ссыльный пошел другим путем и достиг своей цели.
    В городской тюрьме, как и слышал ссыльный, на что и рассчитывал, — нравы царили свободные, почти, так сказать, семейные. Надзиратель, вошедший под вечер в камеру к новым арестованным, глядел на оказавшиеся в его руке деньги — деньги, по понятию надзирателя, немалые, с тоской глядел: противоречивые чувства боролись в его душе. Наконец он поднял глаза на прилично одетого господина в очках.
    — Всего только на час! — убедительно повторил тот. — Ну сами посудите, куда я денусь? Куда сбегу — в тайгу к медведям? И жену вам оставляю в залог...
    — Так-то оно так, да ведь не положено... — нерешительно пробормотал надзиратель.
    — Поймите! — вмешалась Варвара Ивановна. — Мужу просто необходимо показаться доктору, безотлагательно! Его приступы замучили, а в нашей глуши, сами знаете...
    — Я что? Я не против, да ведь не положено... Ладно! — внезапно решился надзиратсь. — Сбегайте, даю вам ровно час. Только с вами сынишка мой сходит, дорогу покажет. И вообще мало ли что... Пашка! — позвал надзиратель, слегка приоткрыв дверь камеры: сынишка, оказывается, болтался здесь же, в коридоре. — Вот мой мальчик. Он вас до Большой улицы проводит и назад приведет.
    — Благодарю от всей души! Оставляю жену в ваших надежных руках. Не беспокойтесь, не подведу.
    Они втроем с мальчиком и надзирателем пересекли тюремный двор, надзиратель пошептался о чем-то с часовым у ворот, узкая дверца справа распахнулась — свобода! Правда, всего на какой-то час, но сколько можно успеть и за столь краткий миг свободы. Марк Андреевич ускорил шаги, Пашка бежал рядом, то пропадая в зимних сумерках, то возникая вдруг в тусклом свете из какого-нибудь окошка.
    «А господин Меликов пусть ищет динамит. Не было бы счастья, да несчастье помогло — динамит фантастический... Взбрело же кому-то в голову, но... пусть ищет. А я наконец встречусь с Зеленским. Если адрес из Верхоянска передали точный, то вот она, Большая улица!..»
    — Паша, пока я у доктора буду, на-ка тебе гривенник, купи пряников или что хочется и подожди в лавочке. — Марк Андреевич указал на домик с вывеской.
    Пашка поддался на приманку гораздо быстрее, чем его папаша, и понесся через дорогу, предвкушая настоящий пир, а ссыльный почти так же торопливо направился по своим делам.
    Через час, как и было обещано, Натансон уже стоял перед надзирателем.
    — Еще раз спасибо, вы меня очень выручили.
    — Я надеюсь, господин Натансон, что мы и впредь поймем друг друга.
    — Непременно. Умные люди всегда друг друга поймут.
    Варвара Ивановна, едва дождавшись ухода надзирателя, воскликнула в нетерпении:
    — Ну, рассказывай!
    Новости оказались весьма интересными. Зеленского он нашел, тот действительно переведен сюда, в Якутск. Их, ссыльных, несколько человек, живут коммуной, газеты и журналы получают регулярно, лекарство передадут с оказией...
    — Так что не напрасно нас сюда жандармы привезли. За что им низко кланяюсь, и особый поклон господину Меликову. Видишь, как удачно, что мы эти брошюры не уничтожили — пригодились для приманки. Жаль, Мефодий не успел уйти вовремя... ну да его держать здесь не за что, выпустят. И мы долго не задержимся — вот кончится возня с динамитом... Впрочем, все это пустяки. Главное, адресами верными и связями я теперь обеспечен. О побеге, видимо, мечтать не приходится, но, по крайней мере, работы свои смогу в Россию передавать...
    — А здесь? Будет все-таки у них типография? — перебила мужа Варвара Ивановна.
    — Не все сразу. Дело сложное, но подготовка идет.
    Встреча с друзьями и соратниками как будто вернула молодость — «Земля и воля», риск, опасности, конспирация, подполье,— нарушила однообразие постылой ссылки (годы и годы изоляции в одинокой лесной избушке — и вдруг: его не забыли, на него надеются!), возбудила, взбудоражила... Марк Андреевич крупными резкими шагами ходил взад-вперед по камере — вольный зверь в клетке — и говорил, говорил... Здесь, в тюремной камере, на краю света, шла речь о свободе, прекраснее которой нет ничего, о переделке мира, задавленного рабством, о грядущей революции.
                                                15. КОНЕЦ «ДЕЛА О ДИНАМИТЕ»
    У входа в судебную управу валялся мертвецки пьяный сторож. Меликов окинул его рассеянным взглядом и отворил тяжелую дверь. Вот уже почти три месяца — да, февраль кончается — мысли его были сосредоточены на одном и том же: динамит, террористы, заговор — и он почти не обращал внимания на окружающее.
    Раздевшись, прокурор прошел в свой кабинет, опустился в кресло, мельком взглянул на заиндевевшее окно: проклятый край, где зима никогда не кончается и откуда ему, Меликову, наверное, никогда не выбраться. Процесс, возвращение в Петербург — все это мечты, а дело приходится закрывать за «недостаточностью улик».
    Прямо перед прокурором на письменном столе была аккуратно разложена утренняя почта. Меликов взял в руки письмо, лежащее сверху. В глаза бросились корявые канцелярские строки:
    «...Генерал-лейтенант Оржевский шифрованной телеграммой от 10 февраля сообщил Его Превосходительству, что по заявлению Палицына распоряжений не последует, так как он не заслуживает никакого доверия, и что, за сказанным отзывом Министерства Внутренних Дел, заявление Палицына, изложенное в протоколе, составленном Вами 6 декабря 1883 г., должно быть оставлено без последствий...»
    «Без последствий». Что ж, безнадежное дело, в котором он так плотно увяз, закончилось — гора с плеч. И все же долгожданного и естественного облегчения Дмитрий Иванович, как ни странно, не чувствовал. Напротив, было ощущение, что его как-то сумели обвести вокруг пальца, им воспользовались, грубо говоря, «его надули». Но зачем и кому это нужно? — спрашивал он себя. Он перебирал фамилии, вспоминал лица, слова... Держались политические преступники уверенно, даже заносчиво, как будто знали что-то такое, что ему, Меликову, недоступно, как будто тайная сила стояла за ними, тайное превосходство чувствовалось в них. Какая сила, какое превосходство? Жалкая кучка всем недовольных интеллигентов, вот и все — так уговаривал он себя. Но уговоры не помогали: сила чувствовалась, но источник ее оставался для прокурора тайной. Сила чувствовалась хотя бы потому, что в глубине души он, противник, не мог не уважать этих людей, вздумавших перевернуть мир: ведь никакие ссылки, никакие ледяные дали, тюрьмы и допросы их не сломили.
    Вспомнился Меликову Николай Гаврилович Чернышевский, — больной, изможденный, но не сломленный. В последний раз Меликов видел его в прошлом году, ранней весной, когда ездил инспектировать Вилюйский острог. Смертельный враг царя, узнав от Меликова об убийстве Александра II, пробормотал словно самому себе: «Эх, как будто не найдется замены». Замена нашлась, существующий строй незыблем. Справедлив он или не справедлив — другой вопрос, но стоять ему во веки веков! В этом Меликов был убежден. Не взорвать самодержавные стены никаким  динамитом...
    А главное, эти недовольные интеллигенты, которых он, Меликов, лично мог даже уважать за их стойкость, — главное, они не нужны народу, всем этим Захарам, Петрам и Иванам... Вспомнилась декабрьская поездка, допросы, испуганные лица, бестолковые ответы... какая-то якутка в пестром русском сарафане... Ах да, это была их первая остановка, первый обыск. Бедная, затерянная в снегах юрта, линялый сарафан из ситца... должно быть, батрачка. «По-русски понимаешь?» — «И понимаю, и говорю». С какой гордостью ответила она и не опустила круглых черных глаз, не испугалась... К черту воспоминания, бесплодные мечты, выдуманные тайные силы и заговоры! Пора приниматься за работу.
    Меликов яростно зазвонил в колокольчик, тотчас в кабинет проскользнул чиновник и замер в почтительном ожидании. Прокурор собирался продиктовать постановление о прекращении «дела о динамите», по вдруг, неожиданно для самого себя, крикнул:
    — Распустились! Либеральничать вздумали? Никакого порядка! Ну, я вас живо подтяну, вы у меня запляшете... Немедленно подготовьте приказ об увольнении сторожа!
    Таким образом, в результате тщательно проведенного трехмесячного следствия пострадал только вечно пьяный судейский сторож.
    Натансоны отправились в обратный путь. Копаясь в делах столетней давности, я обнаружил еще одно письмо Натансона. Вот оно:
    «Его Превосходительству Господину Якутскому Губернатору.
    Административно-ссыльного Марка Андреевича Натансона
                                                                        Прошение.
    Прибыв на место нашего назначения, в Дженкунский наслег Батурусского улуса, я очутился в совершенно безвыходном положении. Хозяйство наше вполне разорено, ибо товарищ мой Папин, который имел доверенность на устройство моих дел, поверив распространившимся слухам, что я больше не вернусь сюда, успел все распродать или раздать. Ни посеять хлеб, ни разводить огород я уже за поздним временем не успел. Придется целый год быть без овощей и на покупной хлеб, что при 6 руб. пособия крайне тяжело. Дом мой оказался без дверей и окон; вода в версте от дома; все соседи (отчасти напуганные обысками и выемками) разъехались, так что мы с женой одни должны жить в глухой тайге...
    А между тем в Амгинской слободе за отъездом ссыльного Папина и предстоящим в сентябре сего года отъезде Короленко остается вполне устроенный русский дом с амбарами, баней и огородом, вполне обзаведенное хозяйство, засеянные поля и приготовленная под посев земля. Все это Короленко готов нам уступить по дешевой цене и с рассрочкой...
    В виду вышеизложенного честь имею покорнейше просить Ваше Превосходительство дозволить мне с женой переехать на жительство в Амгинскую слободу.
    Марк Натансон.
    Дженкунский наслег Батурусского улуса
    22 июня 1884 г.» И — ответ губернатора:
    «Якутскому Окружному Полицейскому Управлению
    ...признав сказанное ходатайство заслуживающим удовлетворения, предлагаю Полицейскому Управлению Марка Натансона и жену его Варвару Ивановну переместить с Дженкунского наслега Батурусского улуса в Амгинское селение...
    Губернатор Черняев».
                                                            16. ПИСЬМО
    Итак, «дело о динамите» благополучно закончилось. Мог бы на этом поставить точку и я в своем повествовании. Однако дело это коснулось, так или иначе, множества людей, с некоторыми из них мне жаль расставаться. Особенно — с Якуточкой. Так встретимся же еще раз с нашими героями после нашумевшей по улусам и наслегам поездки прокурора.
    Сахаая в своей тетрадке написала так: «...в слободе люди живут веселее». Действительно, приезжему из далекого этеха слобода могла показаться, по тогдашним меркам, настоящим городом с десятками домов, длинной и шумной торговой улицей, многолюдством... Но вот Сахаая вернулась домой: «Пока я ездила, в коровнике совсем холодно стало. Придется обмазать. Больше всего тосковали без меня Пеструха и Белолобая. Вошла — они оглянулись и смотрят, словно спрашивают: где ж ты пропадала? Вот умницы. Скоро отел, хорошо, что быстро вернулась. Телочку Белолобой, если, конечно, будет телочка, а не бычок, — назову-ка я Маайстаной. Скоро уже отелится, я каждый день сторожу. И сейчас пойду». И тут же: «А в лавках слободы чего только нет: чай, конфеты, ткани самых разных расцветок... Друг говорит, хорошо бы туда к друзьям съездить. Я бы с радостью...»
    Мне хочется верить, что встреча друзей состоялась: Николай Львович с Сахааей, Марк Андреевич Натансон со своей Варварой Ивановной, поэт Орлов, Мефодий Гольдберг и русский писатель Короленко... Мне так хочется верить, что они встретились — и непременно все вместе, послушали рассказ о чудесном сне Макара, вдоволь посмеялись, вспомнив, как прокурор с исправником искали по юртам динамит, как карабкались они по заснеженному утесу над Амгой... а может быть, — фантазия увлекала меня все дальше, — может быть, и они взошли на этот знаменитый утес, уже освобожденный жарким солнцем от снега, полюбовались бы на полноводную Амгу, которую Владимир Галактионович увидел бы в последний раз: совсем скоро ему предстоял путь в Россию. «Встретимся в России!» — ожидание и надежда. А может быть, они и действительно побывали там, ведь недаром с тех самых пор знаменитый утес, где якобы хранила динамит «шайка террористов», прозвали в Амгинской слободе Горою ссыльных. Все может быть... «Друг говорит, хорошо бы туда к друзьям съездить. Я бы с радостью...»
    Вот мы и вернулись к тетради Сахааи, что дала толчок к моему «расследованию». Ее письмом хотелось и завершить эти записки.
    Вчера с Туярой мы были в местном краеведческом музее, где я впервые увидел обстановку старинной якутской юрты. Именно в такой вот юрте и жила наша Якуточка — мы как будто побывали у нее в гостях.
    Итак, Сахаая вымыла круглый, с гнутыми ножками стол, застелила его чистой бумагой, поставила бутылку с чернилами, подбросила в огонь поленце, села на свою любимую плетеную скамеечку, положила на стол перед собой тетрадку и задумалась.
    Тихо в юрте, лишь с коротким шипеньем падает с еловых поленьев смола в огонь да потрескивает на красных угольках, голубой дымок вьется, устремляясь прозрачной ленточкой в верхнее отверстие юрты.
    Сахаая одна. Друг на охоту пошел на озеро Туора-Кель, с Митэрэем, сыном батрака Кучугура, которому он помог в суде тяжбу выиграть, и с Сэмэном Быстаром, тоже батраком. Он часто с ними охотится; осенью и весной, когда дичи много, днем и ночью на озере пропадает. Да и вчера двух зайцев принес, и Сахаае надо бы делом заняться — тушки освежевать да в подвал снести — но она взялась за бумагу и перо.
    Сахаая уже и читает и пишет свободно: песенки свои записывает, и олонхо, и пословицы, и сказки. Но сегодня ей захотелось написать что-то свое — своими словами — не сочиненное. На рассказ, повесть или роман Сахаая не замахивалась, о таких вещах она и не слыхивала. Но знала, что грамотные люди — такие, как она! — пишут друг другу письма. Она и сочинит письмо. Только вот кому?
    Хозяйке бывшей? Живу, мол, хорошо, здорова и прочее... Вряд ли госпоже будет это интересно, да и самой Сахаае такое письмо неинтересно писать. Тогда кому же? Хозяйскому сыну? Тот уж вволю посмеется над батрачкой, нос задравшей... Нет, надо какому-то хорошему человеку о себе напомнить. С Митэрэем и Сэмэном, соседями, она и так каждый день поговорить может, без всякого письма. Да они и грамоты не знают, не поймут ничего, батраки горемычные. Недавно совсем, благодаря хлопотам Друга, землю получили... Вообще, если разобраться — поразилась вдруг Сахаая, — поблизости грамотных нет совсем, кроме ее хозяев бывших, Суордахов.
    Разве что Марии написать? Она загорелась. Конечно, Марии! Та даст мужу прочитать, старосте, а удивится как, а обрадуется... Да нет, чего ей удивляться и радоваться, не такой она человек: тут же и позабудет. У нее своя жизнь, свои радости. «Эх, жизнь, — скажет Мария, бывало, — улететь бы — до неба не достанешь, провалиться — земля твердая».
    Выходит, у Сахааи и нет никого, кто порадовался бы с ней вместе великой радостью: она может записать все, что угодно, все, что ей в голову взбредет, все мысли свои и песенки. Она не знает, откуда к ней приходят эти песенки, может, вспоминается то, что когда-то слышала, а может, они складываются как-то... как-то сами по себе? Раньше она споет — и забудет, а теперь может записать слова, и они останутся на бумаге. Вот какое счастье привалило ей, а поделиться не с кем, никого у нее нет — ни родных ни близких. Одно слово: сирота!
    Сахаая перебрала в памяти все сколько-нибудь знаменательные события короткой своей восемнадцатилетней жизни: никого нет. Впрочем, вспомнился один старик. Давным-давно это было: старик пожалел ребенка, погладил по голове, улыбаясь как-то грустно и ласково. Кто был этот старик, за что он пожалел ее, Сахаая не знает... может, за сиротскую долю. Ничего о нем не знает, а вот помнится все, прямо перед глазами стоит. «Дедушка», — сказала она тогда нечаянно, а женщины в коровнике засмеялись... «Старик Токур готовенькую внучку приобрел, вот везет же!» От этого смеха, от этих слов Сахаая смутилась, покраснела и выскочила во двор. На другой день старик опять появился в коровнике, но, едва завидя его, она спряталась в углу и тайком, замирая, наблюдала. Старик постоял-постоял, оглядываясь по сторонам, наверное, хотел вчерашнюю девочку повидать... постоял-постоял да и ушел. Больше она его никогда не встречала.
    Сахаае взгрустнулось на миг, но она поглядела на тетрадку, на чернила и перо (еловые поленья потрескивают, огонь пылает, тишь да уют), поглядела, и вновь гордость и радость вспыхнули в ней: новые мысли, новые чувства и желания — а почему? Потому что рядом с ней теперь был ее Друг.
    «Друг, — вывела Сахаая первое слово на первой странице, вывела медленно и неуверенно, но тут же слова потекли стремительно, словно давно хранились в душе и вдруг вырвались на волю, — тебя сейчас нет дома. Тихо. Грустно немножко. Припомнила свою жизнь и поняла, как я счастлива, и обрадовалась от этого. А счастлива я потому, что тебя встретила. И день тот помню, как будто вчера все случилось. Было начало лета. Помню, утром я проснулась в ожидании чего-то. А может, и нет, может, это сейчас, через два почти года вспоминается, что я ждала тебя. Не знаю. Знаю только, что утро то было чудесное. Ночью дождь прошел, воздух свежий — такая благодать, что и передать не могу! Вышла я за ворота и пошла куда глаза глядят. Шла и шла. От травы пар подымается, из-за леса солнце встает, небо чистое, ни облачка. Словно на всем белом свете только я одна, да алас, дождем омытый, да темный лес впереди, да солнышко золотое в ясном небе. Я смотрела-смотрела вверх, аж голова закружилась, почудилось, полететь смогу, если очень уж захочется. Опустила голову — а прямо передо мной человек стоит и на меня смотрит. Это был ты.
    Да, вот вспомнила сейчас песню одну про дождь. Запишу, пока не забыла, вдруг она тебе понадобится и понравится. Песня называется «Дождь благодатный»...»
    Дальше Сахазя действительно записала песню, то ли в детстве слышанную, то ли ею сочиненную. Да ведь все песни, в старину народом певшиеся, безымянны; возможно, такие, как Сахаая наша, и создавали их. Покажу песню какому-нибудь знатоку народного творчества, а сам ее, даже с помощью Туяры, переводить не берусь. На это нужен поэт.
    «Это был ты. Наверное, ты шел должность писаря наслежного исполнять. А мне тогда показалось, что ты словно из-под земли вырос или с неба спустился, так неожиданно появился ты и так чудно на меня смотрел. Помнишь тот день или нет? Я спросить стесняюсь. А сама все-все помню: и небо, и травы, и лес. И вот сейчас об этом пишу...»
    Что это — письмо, дневник, воспоминания?.. Столетие спустя, после всех войн, революций, переворотов и потрясений, в пламени и пепле беспощадной эпохи уцелела эта тетрадка, исписанная крупными ученическими буквами — письмо, дневник, воспоминания? Мне кажется — это объяснение в любви.
    «Ждешь-ждешь весны, солнышка, тепла, зелени, а как быстро промелькнет она. И лето красное пройдет в работе да заботах — не заметишь. А я вот полюбила зиму. Знаешь почему? Мы с тобой почти все время вместе, вечера длинные-длинные, сказки, песни, загадки.
    Но больше всего я люблю, когда ты рассказываешь. Ветер воет над юртой, на минуту выскочишь — дух от мороза захватывает. А у нас огонь горит. Я сижу за прялкой, слушаю, и верится — и не верится, что есть далекие страны за нашими лесами необъятными, страны диковинные, народы самые разные, на нас непохожие. Чудеса! И где-то там далеко-далеко, за лесами, за снегами, за ветрами ледяными есть твоя родина. Хоть одним глазком поглядеть бы на нее, на эту удивительную страну, откуда приехал ты...»
*
    Кончились мои записки, кончается зима, скоро и мы с Туярой двинемся в путь — ко мне домой, в Россию.



                                                                   ЛАБОРАТОРИЯ
                                                        1. «С ЗАВТРАШНЕГО ДНЯ...»
    Все началось с той минуты, когда секретарша Людочка, слегка приоткрыв дверь в лабораторию, возвестила:
    — Самырова! Срочно к Валерию Георгиевичу.
    Пятеро женщин, сидевших в одной комнате, быстро переглянулись и повернулись к двери, чтоб порасспросить, но Людочки и след простыл. Каблучки се торопливо простучали по коридору, тише-тише, вот уже и стука не слышно.
    Худенькая Агеева, по привычке, вопросительно взглянула на Гриценко, возвышавшуюся над столом напротив. Но та, как мощная сумрачная крепость, не шелохнулась. Обе они, старейшие работницы, члены месткома, жилищной комиссии, культгруппы и т. д., слыли в лаборатории и за ее пределами лицами весьма осведомленными. Ничего не услышав от Гриценко, женский коллектив переключился на виновницу переполоха. Самырова неторопливо встала, отодвинула стул и как бы нехотя направилась к двери. Со стороны казалось, будто она несет ведра с водой, берестяные ведра колышутся, покачиваются, но не проливается ни капли. Казалось, в ее присутствии сами по себе должны стихать страсти и распри, настолько невозмутимой и как-то по-домашнему уютной была она. К сожалению, только казалось: никто не догадывался, каких усилий стоит ей эта невозмутимость. Вот и сейчас, в своем воображении, она суетливо вскочила со стула, кинулась к двери, промчалась но коридору, приемной, влетела в кабинет директора, чтобы как можно скорее узнать, что произошло?
    Ну разумеется, первая мысль была: что-то случилось — не давало покоя словечко «срочно!». Замелькали в голове цифры и сводки, запрос экспедиции с Хара-Сырдаха... последние данные о Тас-Тумусе... Она постояла перед солидной, отмеченной табличкой с золотом дверью, тихонько вздохнула и шагнула через порог.
    — Проходите, проходите. — Людочка оторвалась от машинки, улыбнулась многозначительно и вдруг подмигнула.
    С чего бы это? С чего бы разулыбалась знающая себе цену директорская секретарша?
    Не успев ни в чем разобраться, Самырова сама не заметила, как очутилась в просторном кабинете директора. Обойдя длинный, покрытый зеленым сукном стол заседаний, она поздоровалась, опустилась в глубокое покойное кресло, мельком взглянула на картину, висевшую на стене над головой директора, — и тревога стала утихать. Замедленные движения и внимательные карие глаза как бы говорили: я готова сидеть сколько угодно и слушать что угодно.
    И — таково уж воздействие человека сдержанного и доброжелательного — ее внимательная готовность, ее уравновешенность словно передались и Валерию Георгиевичу Ноеву, усталому, задерганному главе огромного геологического треста: лицо смягчилось, и взгляд утратил напряженность. Такое ощущение, будто люди и вещи — и диван в углу, и тяжелые кресла, шкафы и стулья — все в этой комнате прислушалось к тишине. Самырова вновь, украдкой, посмотрела на картину. Странно, но этот привычный для таежного геолога пейзаж всегда чем-то притягивал ее. Среди дремучих дебрей прозрачно поблескивает то ли озерцо, то ли речная старица. Над заповедной заводью медленно поднимается туман, а может, это предрассветный водяной нежный парок тает, исчезая в чистом небе. Голубые горы на горизонте. Сквозь легкую золотисто-зеленую дымку, чудилось, доносится тихая прохлада и терпкий острый дух застоявшейся воды, камышей, осоки, косматых еловых лап.
    Картина была знаменита на весь трест и о многом говорила сердцу каждого бывалого таежника. Дело в том, что местный художник, свой трестовский любитель, изобразил здесь местонахождение новой трубки — так называется естественный подземный канал, заполненный алмазоносной породой, — и на празднестве Дня геолога преподнес картину Валерию Георгиевичу. О новой трубке в тресте знали все, но откуда-то сверху указано было не шуметь преждевременно, не торопиться, семь раз отмерить, и так далее. И картина осталась в директорском кабинете как напоминание, намек, как надежда на будущие, лучшие времена.
    — Вот что, Мария Ларионовна, — заговорил наконец директор, — мы вместе работаем уже давно, так ведь? И не мне говорить вам, какую роль играет лаборатория в нашем общем, так сказать, деле. После ухода Петровой... — Валерий Георгиевич выдержал эффектную паузу. — После ухода Петровой я лично поставил вопрос о вашем назначении. Думается, столь важный участок должен возглавить человек волевой и энергичный... я бы даже сказал: шустрый. — Он прищурился, показывая, что шутит. — Словом, такой человек, как вы.
    Самырова едва заметно усмехнулась. Они действительно долго проработали вместе — целых двадцать лет — так что имели возможность узнать друг друга неплохо.
    «Во всяком случае, — думал сейчас Валерий Георгиевич, — с ней можно будет спокойно работать».
    «Тоже мне нашел шуструю. — Самырова посмеялась про себя. — Да с чего в нашей лаборатории и шустрить-то?» Она тотчас представила себя маленькую, кругленькую, как мяч, бойко снующую меж столами — гуттаперчевый мячик перекатывается туда-сюда,—однако ни единым движением не выдала насмешливых мыслей, продолжая по-прежнему внимательно глядеть на директора, ожидая не скажет он что-нибудь еще. Но Валерий Георгиевич как-то неопределенно пожал плечами, с отсутствующим видом полистал документы на столе и пробормотал:
    — Так-то вот...
    «Абсолютно правильное решение. Не такой она человек, чтоб по каждому пустяку гнуть свою линию». — И директор перевел вопросительный взгляд на Самырову.
    — Так-то оно так... — отозвалась наконец она. — Вы думаете, я справлюсь?
    — Какие могут быть сомнения? Многолетний опыт...
    — А Гриценко уже больше двадцати лет работает а Агеева...
    — Можно и сорок лет на одном месте просидеть, а ума не набраться. Не спорьте, Мария Ларионовна, все уже решено.
    Мария Ларноновна недаром упомянула о Гриценко: именно та вот уже месяц исполняла обязанности заведующей лабораторией, однако известно было, что с директором они не очень-то ладят. Нетрудно догадаться, отчего Валерий Георгиевич в конце концов выбрал ее, Самырову. Да только справится ли она? Да хочет ли она вообще стать заведующей?.. Да кто ж не хочет (мысли Марии Ларионовны приняли новый оборот)... да кто ж не хочет повышения зарплаты! «Петрова получала, кажется, рублей двести... или побольше? А чем я, в сущности, хуже Гриценко? Да она просто... она просто солдафон в юбке!»
    Тут Мария Ларноновна кстати вспомнила, что дочь ее в этом году кончает десятый, поедет в университет поступать, так что лишние деньги... она вздохнула. Правильно истолковав этот вздох как знак согласия, директор даже несколько расчувствовался. Настоящая женщина, сговорчивая, мягкая, добродушная. А вот Гриценко сейчас разошлась бы, принялась бы ставить условия, качать права. «Довожу до вашего сведения, Валерий Георгиевич, — зазвучал в ушах резкий требовательный голос, — лаборатория имеет свои права, и я не позволю!..» «Я не позволю!»
Никаких дамских распрей и склок. Вот Самырова...
    — С завтрашнего дня приступайте к новым обязанностям. — Ноев придвинул к себе приказ и размашисто расписался.
    Мария Ларионовна наблюдала за действиями своего начальника, а сама в это время думала: «Что-то скажет Леночка, когда узнает...»
    Ее Леночка, ее единственное, балованное — надутые пухлые губки, взгляд исподлобья, — вечно чем-то недовольное дитя. Дитя! Посмел бы кто-нибудь так ее назвать. Во-первых, она кончает школу, во-вторых, вообще имеет немалый жизненный опыт (а именно: целовалась с одноклассником па катке — «Ничего особенного. Гадость одна!»), ребят, естественно, презирает, всех людей видит насквозь и время от времени роняет снисходительно:
    — Мам, ты слишком наивна...
    — Мам, ну что ты знаешь...
    — Мам, ну что ты споришь...
    — Мам, это вовсе не так...
    И на этот раз она, конечно же, скажет:
    — Ты? Начальство? Вот забавно!
    «Забавно не забавно, а соглашаться надо. Ничем я не хуже Гриценко». — Мария Ларионовна невольно выпрямилась, приосанилась, словно и впрямь ощутила себя Начальником с большой буквы, однако ответила как всегда — негромко и спокойно:
    — Завтра — так завтра.
    Она возвращалась в свою лабораторию длинным-длинным коридором, по которому дробным эхом перекатывался звук ее шагов; крепкие ноги на высоченных каблуках-гвоздиках ступали энергично и весело, покачивались в такт округлые бедра и плечи, вся фигурка ее, полноватая и женственная.
    Мария Ларионовна остановилась у витрины, где на полках в приглушенном матовом свете тускло поблескивали минералы. Об этих камнях, во всяком случае о многих из них, она могла бы рассказать целые истории. Разбуди ее среди ночи — она бы не задумалась назвать экспедицию, время и место находки, перечислить успехи или, напротив, неудачи, сопутствовавшие поискам... Правда, за все эти двадцать лет ей так и не довелось походить с рюкзаком по тайге-матушке — а когда-то было: студенческие песни у костра, пронзительный холодок рассвета и предчувствие открытий,— но в душе она оставалась геологом. Молодость ее прошла в золотоносных лучах славы, взошедшей вдруг над здешним трестом: те далекие годы будто и сейчас еще сияли отблеском богатства северного края. Хоть и просидела Мария Ларионовна все это время за столом, находки эти прошли и через ее руки. Было что вспомнить и чем гордиться.
    Однако пора вернуться к настоящему. Постояв перед витриной, она медленно двинулась дальше по коридору. Итак, с завтрашнего дня — заведующая лабораторией! Двадцать женщин — двадцать пар глаз и ушей, двадцать языков! — будут следить за каждым ее движением, жестом и выражением лица, прислушиваться к словам, обсуждать, возможно и осуждать, каждую фразу. Сумеет ли она теперь, после своего неожиданного выдвижения, удержать расположение коллег? Не слишком ли тяжкую ношу взвалила она на себя? Но, с другой стороны, — старалась успокоить себя Мария Ларионовна — не из-за одной же мягкости и сговорчивости директор выбрал именно ее, Самырову!
    Любая новость в родном тресте распространяется мгновенно. Просто диву даешься, как эта невидимая быстрокрылая птичка перелетает из комнаты в комнату, из коридора в коридор, с этажа на этаж, рождая споры и пересуды. Воистину вылетевшее слово не поймаешь. Мария Ларионовна не успела дойти до лаборатории, как удивительная новость уже обежала все три комнаты, где волновались теперешние ее подчиненные. И особое волнение охватило, разумеется, ту комнату, где работала Самырова:
    — С завтрашнего дня... Самырова-то наша всех сумела обойти... Сам Валерий Георгиевич... Уже и приказ подписан...
     Разумеется, страсти подогревались еще и тем обстоятельством, что женский коллектив вот уже месяц, как перебивался без руководителя. А как известно, нет ничего хуже ожидания. И ведь не на кого переложить ответственность, излить душу, то есть раздражение, пожаловаться на сиюминутную несправедливость, некого, в конце концов, обсуждать и осуждать. Ладно, пусть там хоть кто-нибудь... пусть Самырова («А что Самырова? Могло быть и хуже!»), лишь бы все стало наконец но своим местам в их взбаламученном трехкомнатном восьмичасовом мирке.
    На том сошлись женщины в вышеупомянутой комнате, и зыбкое равновесие начало потихоньку восстанавливаться, как вдруг Гриценко, сама Ангелина Ивановна Гриценко, чьи временные руководящие обязанности только что окончились, проговорила веско и многозначительно:
    — Посмотрим, — выдержала паузу и добавила: — А мы еще посмотрим.
    Каким-то холодком повеяло на женщин, сидящих за соседними столами, от этих слов, и они призадумались. В самом деле — посмотрим! Да почему, собственно, Самырова? Кто она такая, Самырова? Чем она отличается от них всех? Обычная рядовая сотрудница, закончила тот же геологический, сидела за таким же микроскопом, рассматривала те же образцы — как все! А вот Ангелина Ивановна, между прочим, горит на общественной работе, умеет людьми руководить, да и стаж у нее побольше... Посмотрим, посмотрим, как поведет себя эта душечка-пышечка-пампушечка, этот колобок!..
    Единственное оружие многих милых женщин в борьбе за существование — их образный, могучий язык (не считая, конечно, красоты, но красота, увы, проходит с годами). Да и чем же еще защищаться им, слабым и кротким, как не словом, пускай порой и ядовитым?
    Надо отдать должное «колобку»: примерно такую реакцию своих коллег она и предвидела — и шла сейчас по бесконечному коридору все медленней и медленней, останавливаясь у каждого стенда, у каждого объявления. Пусть выговорятся, отведут душу, обсудят: на всякий роток не накинешь платок.
    А Ангелина Ивановна, тем временем, почувствовав колебания своей маленькой неустойчивой аудитории, проговорила как-то задумчиво, в пространство:
    — Интересно, что нашел в ней Валерии Георгиевич? Какие такие достоинства мы просмотрели? — Гриценко обвела зоркими глазами присутствующих и добавила: — Мягко выражаясь, звезд с неба она не хватает.
    — Нет, это уж вы чересчур, Ангелина Ивановна, — вступилась Агеева: Галина Семеновна всегда принципиально стояла за справедливость. — Работник Самырова неплохой.
    — Неплохой, кто спорит? Однако для руководителя одного этого качества маловато. Нужна рука крепкая, сильная, я бы сказала, железная, чтоб всех нас в кулаке держать.
    — Ну, уж и в кулаке, — засомневалась Галина Семеновна. — Зачем в кулаке? Зачем...
    — Затем, что развалит работу. — Гриценко упрямо гнула свою линию. — Помяните мое слово: развалит! Вот посмотрите, как она сейчас вплывет. Начальство!
    — Посмотрим! — хором отозвались неразлучные молоденькие подружки: Маша и Таня.
    И тотчас дверь отворилась, и, легкая на помине, новая заведующая возникла на пороге. Ее лукавая, чуть насмешливая улыбка сразу сбила всех с толку, и в первую очередь Гриценко: ничего начальственного, высокомерного и строгого. Этого Самырова и добивалась. Всем своим видом Мария Ларионовна как бы подтрунивала над нежданной-негаданной удачей, над новой своей непривычной ролью.
    — Вот ведь неожиданность, — заговорила она, усаживаясь за свой стол и слегка посмеиваясь, — меня назначили заведующей. С завтрашнего дня. За этим Валерий Георгиевич и вызывал.
    Шутливый тон вызвал ответные улыбки, душноватая казенная атмосфера начала мало-помалу рассеиваться: так свежий ветерок гонит прочь безобразную тучку, и становится легче дышать и легче жить.
    — Да что вы говорите! — в том же непринужденном тоне подхватила Галина Семеновна. — От всей души поздравляю.
    — Поздравляем! — донеслось со всех сторон, и в дружном хоре явственно послышался громовой голос Гриценко.
    — Ангелина Ивановна, — обратилась к ней Самырова, — может быть, вы прямо сейчас и покажете наше хозяйство... все богатство наше, а? Сделайте одолжение.
    — О чем разговор! — с готовностью откликнулась Гриценко. — Тем более что много времени это не отнимет: невелико наше богатство.
    — Давайте все бумаги ко мне на стол. Сядем рядом и посмотрим.
    — Пожалуйста, Мария Ларионовна.
    Девушки переглянулись и снова принялись за очередные сводки, однако Маша успела шепнуть своей подружке: «Не так-то уж она проста, наша Мария Ларионовна...»
                                            2. В ЛЕНОЧКИНОМ ПРЕДСТАВЛЕНИИ
    В Леночкином представлении все окружающее имело только два цвета: черный и белый. Никаких других красок, оттенков и нюансов в людских характерах она непризнавала: или — или. Или очень хорошее, значит — белое-белоснежное. Или же совершенно плохое, то есть черным-черно.
    Ее интересовало все на свете, и не только интересовало — обо всем она имела свое собственное безошибочное мнение и отнюдь не держала его при себе, а считала своим долгом высказать по любому поводу. Вот уже полгода, например, самой белой, белоснежной личностью, образцом, была для нее одноклассница Настя:
    — Настя — удивительный человек...
    — Настя меня просто поражает...
    — А Настя вчера сказала...
    — Мы с Настей...
    Настя — то, Настя — се: в любом разговоре фигурировала эта Настя. Мария Ларионовна начала ее даже как-то побаиваться, но вдруг недавно, на исходе зимы, Леночка обронила небрежно:
    — А Настя-то, оказывается, за одним мальчишкой бегает...
    — Да ну? В этом-то, надеюсь, ты ей не подражаешь?
    Леночка вспыхнула — вспомнился каток, музыка, студеный пар от губ, первый морозный поцелуй... — и гневно выпалила:
    — За кого ты меня принимаешь!
    И— как отрезала! Никакой Насти словно бы никогда и не существовало, даже фотография подруги, хранимая в верхнем ящике письменного стола, исчезла неизвестно куда.
    В Леночкином представлении маму можно было только пожалеть, принимать же ее слова всерьез вовсе не обязательно. Когда-то Леночка горячилась, доказывала, отстаивала независимое собственное мнение — мнение человека взрослого, пожившего; но теперь научилась большинство маминых фраз пропускать мимо ушей — и слышит вроде, и не слышит — уходит от домашней скуки в свой мир, яркий, интересный и значительный. Вот характерная, неоднократно повторяющаяся сценка:
    — Лена, помой-ка посуду, — говорит Мария Ларионовна после ужина. Хотя дочка балованная, единственная, а приучать к порядку надо.
    — Сейчас, — отвечает Леночка, сидя на диване с книгой; глаза мечтательные, лицо отсутствующее — значит, «сейчас» — надолго.
    — Ты занята?
    — Повторить надо кое-что,— а сама в книгу и не смотрит, мысли ее далеко-далеко... впрочем, не так уж и далеко: Леночка — дитя телевизора, и мечты ее, соответственно; переполнены телевизионными красотами. Сегодня она — кинозвезда, знаменитая, даже несколько утомленная всемирной славой, — дает интервью: «В мой последний приезд в Италию...» Завтра — акробатка... тончайшая ниточка каната под самым куполом, захватывающее ощущение бездны под ногами, оттуда, из бездны, восторженный крик толпы...
    — Лена!
    — Ну что?
    — Как там с посудой?
    — Сейчас...
    Девочка сидит еще некоторое время в каком-то остолбенении, потом медленно приходит в себя, озирается, вздыхает, зевает, потягивается, всем своим видом показывая, что ее оторвали от «дела». Наконец встает и бредет на кухню, шаркая разношенными тапочками. Слышно, как гремят чашки и тарелки, что-то падает; низвергается, шипя, включенная на полную мощность вода — и вот она уже возвращается обратно, садится, как прежде, с ногами в угол дивана и смотрит в потолок.
    Однако сегодня вечером Леночка, заметив, что мать листает их старый семейный альбом с фотографиями, оторвалась от своих телемечтаний и заявила снисходительно:
    — Опять ворошишь свое старье... У меня такое впечатление, мам, что ты живешь одним прошлым. Может быть, в твоем возрасте это естественно, но...
       Ошибаешься, дружок. Ведь ты для меня настоящее, так? А разве не для тебя я живу? И потом: сегодня у нас день знаменательный: видишь ли, меня назначили заведующей нашей лабораторией. Так что о будущем придется думать, а не о прошлом.
    О каком будущем можно думать, когда тебе за сорок? Леночка протянула: «Забавно...» — пожала плечами. Это у них, у десятиклассников, вся жизнь впереди, неизвестная, волнующая, а взрослые... взрослые тянут повседневную лямку, находя отраду только в воспоминаниях. Подумаешь, какая новость — назначили завлабом! Для Леночки мамина работа все равно что тот же дом родной — еще до школы почти каждый день туда бегала, да и школьницей после уроков — тот же дом родной, та же скукота.
    — Ну что ж, поздравляю, — пробормотала она бесцветным голосом.
    — Смотри, наша деревня! — заговорила вдруг Мария Ларионовна с каким-то непонятным дочери восторгом и близко поднесла к глазам пожелтевшую фотографию. — Смотри, вон и изгородь наша видна, и лиственницы... кучка дров... смотри! — она протянула снимок Леночке; та взяла неохотно, скользнула взглядом и тотчас отдала обратно.
    Мария Ларионовна видела свое детство, погожий осенний денек, луг позади дома, где они играли в догонялки; она вдыхала ласковый ветер детства с запахом трав и деревенским дымком, она... Дочь же ее в который раз видела то, что видела: покосившуюся редкую изгородь, засохшие лиственницы, ряд маленьких домишек с подслеповатыми оконцами. Вообще при слове «деревня» Леночке представлялось что-то скучное-прескучное... ну что-то вроде глупой коровьей морды, бесконечно пережевывающей свою бесконечную жвачку. Разумеется, она ездила с классом «на картошку», но гам оставался тот же привычный школьный круг лиц, отношений, разговоров, мешавший почувствовать деревню. Так что восторги матери только подтверждали ее, Леночкино, представление: взрослые живут прошлым.
    — Да, моя жизнь, видно, не очень-то тебя интересует, — грустно заметила Мария Ларионовна, приняв из рук дочери фотографию.
    — Да нет, мам, почему...
    Откровенно говоря, Мария Ларионовна и сама начала забывать уже, что это такое — деревня! Подробности исчезали, трудности сглаживались, ласковая дымка времени преображала годы, лица и события, преображала минувшее в какие-то идиллические, сказочные, разрозненные картинки, где росли деревья-великаны и паслись тучные стада на медовых лугах, где богатыри с дружной песней косили сено и всегда светило солнце.
    Именно такая, патриархальная, деревня осталась в памяти, что было и неудивительно: Мария Ларионовна жила там только до поступления в детдом, до семи лет. Жила у дальних родственников, поскольку родителей своих не знала совсем: отец не вернулся с фронта, а мать, как рассказывали, слегла в голодный послевоенный год, да так и не встала. Правда, до рождения Леночки Мария Ларионовна несколько раз навещала родных, но, погостив с недельку и поскучав, возвращалась: «ее деревня», не сравнимая ни с чем, действительно осталась в прошлом.
    — Раньше наш колхоз был богатым, дворов много, скотины... впрочем, может, мне так в детстве казалось, — рассказывала она сейчас Леночке; хотя и понимала, что не очень-то ей все это интересно, но не смогла удержаться. — А потом, уже в шестидесятых, центральную усадьбу перевели в другое село, далеко. Многие, конечно, переселились... не знаю, сколько там у нас дворов осталось, может, уж и нет никого... Слушай, Леночка! — загорелась вдруг Мария Ларноновна. — Вот бы нам съездить туда вдвоем, а? Давай съездим? Какое там озеро чудесное! Купались бы вволю, а?
    — У меня экзамены скоро, забыла? И вообще, что там делать?
    — Ой, Леночка! Какой там воздух, трава по пояс, а ягод...
    — Лучше на море путевки достань.
    — Да что море! Какое там озеро у нас, воздух...
    — Одним воздухом сыт не будешь. К кому мы там поедем? Кто нас ждет?
    — Без крыши над головой не останемся. — Душа Марии Ларионовны была настроена нынче на какое-то радостное ожидание. — Да пойми же, Леночка, это ведь моя родная деревня, моя родина... она всегда со мной, понимаешь? А ты: «что делать», «кто ждет»!
    Леночка решила, что настало наконец время вырвать мать из этих никчемных воспоминаний, вернуть в действительность, пусть скучноватую, но трезвую и спокойную.
       Мама, я тебе серьезно говорю: перестань жевать одну и ту же жвачку. — Она помолчала и все-таки решилась: — Извини, но ты мне сейчас напоминаешь корову.
    Однако Мария Ларионовна лишь рассмеялась в ответ.
    — Корова!.. Ну и что? Разве это ругательство?.. Что плохого в корове? Все хорошо: и молоко, и мясо, даже кожа, даже рога и копыта — все хорошо, все на пользу. И вообще животное очень симпатичное.
    Леночка, в досаде оттого, что не удалось вывести мать из дурацкого ее равновесия, надула и без того пухлые губы и буркнула:
    — Ладно, оставайся как знаешь. А мне спать пора — завтра контрольная.
    — Спи, доченька. Я тоже скоро лягу.
                                                3. ВОСПОМИНАНИЯ О ЛЮБВИ
    Из груды фотокарточек на столе вдруг выскользнула одна и плавно опустилась на пол. Мария Ларионовна подняла ее, всмотрелась внимательно, оглянулась на спящую безмятежно дочь и, выключив настольную лампу, тихонько вышла на кухню. Там она села на табуретку, прижалась к батарее и вдруг улыбнулась задумчиво: такой уж нынче выдался вечер — вечер воспоминаний.
    Она никому не рассказывала о своей любви, может быть, не хотела, чтоб ее жалели или осуждали. Жалеть, осуждать? Нет, нет, она сама выбрала свою судьбу — что ж теперь сожалеть и раскаиваться? Все это было так давно, дочке скоро семнадцать. Но ведь было: была любовь, было и счастье. Но — когда-то, давно, в молодости.
    В молодости? Женщины, не растратившие себя по мелочам в житейской сутолоке, не чувствуют усталости прожитых лет. Мария Ларионовна умом, конечно, понимала, что годы идут, дочь вот-вот станет совсем взрослой, что старость не за горами... Умом — но не душой. Душа ее была молода, а это значит, что Мария Ларионовна и в самом деле была молода.
    И все же: «когда-то», «давно», «в молодости»... Когда-то давно в молодости Мария Ларионовна, закончив институт, попала по распределению в ту самую лабораторию, которую теперь должна возглавить. Тогда, как и теперь, окружали ее в лаборатории одни женщины, замужние, незамужние, разведенные. Прошел год, второй, третий — никаких неожиданностей, никаких встреч, свиданий, волнений. Мария Ларионовна уже подумывала с горечью, что так и останется одинокой, чужой в чужом городе, как вдруг...
    Именно — вдруг! В том-то и прелесть нашей жизни, что порою в ней случается это «вдруг»! По крайней мере, так казалось самой Марии Ларионовне.
    Той давней осенью в тресте происходило шумное общее собрание. Шумели о строительстве нового комбината на прииске Дальнем. Мнения разделились. Противники упирали на то, что расположен прииск слишком далеко (Дальний и есть Дальний!), дороги никакой и еще неизвестно, оправдаются ли вложенные затраты. Однако большинство присутствующих — и среди них геологи с самого Дальнего — горой стояли за строительство. Мария Ларионовна приметила среди них одного, который прямо-таки требовал немедленного начала строительных работ. Приметила сразу — и не потому, что свой, якут: геологов-якутов было немало в зале. А почему? Трудно сказать. Может, потому что речь его была такой страстной и запальчивой? Или запомнились горячие глаза? Или весь облик его — лицо, жесты, голос — показался неожиданно знакомым, даже близким? Да разве можно сказать, за что любишь? Любишь — и все. Геолога с Дальнего звали Сергеем. Сергей Иванович Петров — так назвал его, в ответ на ее вопрос, какой-то мужчина, сидевший рядом с Марией Ларионовной.
    Вокруг нее кипели споры о золоте, а золотая осень за окнами была действительно самой золотой!..
    Во время перерыва ноги сами вынесли се в коридор, где в уголке курил папиросу Петров.
    — Я по поводу вашего выступления, — заговорила она, глядя в горячие глаза. — Всеми образцами, поступившими зимой с Дальнего, лично я занималась. Так что о вашем прииске имею собственное мнение...
    — Вот! Еще один человек из треста переходит на нашу сторону! — от избытка чувств Петров вдруг хлопнул ее по плечу — и тут же осекся, смутился, принялся извиняться: — Простите, пожалуйста, — повторил он несколько раз. — Не сердитесь на таежного медведя.
    Мария Ларионовна только рассмеялась.
    — Так вот, о вашем выступлении. Дальний — действительно очень перспективный прииск. Никого не слушайте — стойте на своем! И даже если трест решит не в вашу пользу — не отступайте. Главное — не отступайте! — выпалила она единым духом, словно убеждая, уговаривая своего собеседника, словно тот нуждался в каких-то уговорах. Несомненно, она больше, чем он, боялась поражения. Петров — тот был в себе уверен. За кого же так «болела» она? За него или за новую стройку? Все здесь переплелось, перепуталось. Шумные споры, золотая осень, горячие глаза, недавние студенческие годы, глуховатый голос старого профессора: «Дальний — запомните это название. Уверен, в скором времени вы о нем услышите, и, кто знает, может, кто-нибудь из вас откроет там новые месторождения...»
    Неужели время наступило? И этот внимательно глядящий на нее человек поможет сделать открытие? И она сама пусть немного, пусть чуть-чуть — а участвует в этом открытии!
    Догадавшись по ее волнению, что она лицо глубоко заинтересованное, геолог представился:
    — Что ж, будем знакомы. Петров Сергей Иванович.
    — Самырова... из трестовской лаборатории. Мария Ларионовна.
    — Мария, — повторил геолог. — Значит, Маша. Можно? — И на мгновенье задержал ее руку в своей.
    — Я что хочу сказать... — начала она и остановилась. Ей вдруг захотелось рассказать этому постороннему человеку, о существовании которого час назад она и не подозревала, рассказать давнюю свою студенческую мечту... Когда в институте шло распределение, в Дальнем начала работать экспедиция, но Мария Ларионовна так и не решилась попроситься в поиск, поплыла по течению — вот и сидит теперь в лаборатории. Однако Дальний — голубовато-зеленый радостный кораблик ее юности — остался где-то в подсознании вечной надеждой на обновление. Потом Дальний все чаще стал мелькать в сводках и в разговорах — и она жадно прислушивалась, запоминала, бесконечно возилась с образцами. И вот наконец перед ней стоял тот, кто открывал эти месторождения. Разумеется, подобные мысли пришли к ней гораздо позже; возможно, только сейчас, в своей маленькой кухне, у теплой батареи, она до конца поняла их значение. А тогда, глядя в горячие глаза, она говорила, говорила... нет, не о голубовато-зеленом кораблике — о результатах исследования, которые помнила наизусть. Но, очевидно, было же что-то такое в ее лице, что заставляло волноваться и Петрова.
    — ...так что пусть это собрание вас не останавливает... какое б там решение они ни приняли. Ведь не секрет, что фонды треста на будущий год исчерпаны, понимаете? А вы настаивайте, идите выше, не останавливайтесь... Вы мне верите? — спросила она вдруг упавшим голосом, заметив, что повторяет одно и то же.
    Петров рассмеялся ласково, с откровенным любопытством разглядывая ее, но ответил серьезно:
    — Верю. Вам — верю.
    И тогда она осмелилась намекнуть на свою мечту ли, надежду:
    — Я бы и сама хотела... знаете, я всегда... я бы сейчас уехала с партией. Ведь я геолог, А лаборатория... что ж, лаборатория...
    Она не поднимала глаз, уверенная, что этот бывалый таежник с пренебрежением разглядывает сейчас ее слишком домашнюю, слишком обыкновенную внешность. Расхожая романтика дальних дорог утвердила образ геолога — мужественного, уверенного, даже самоуверенного, «без страха и упрека», свысока относящегося к уюту, быту, житейскому обрастанию, ко всем этим «конторским крысам»... Однако услышала в ответ:
    — Геолог... геолог — это, конечно, прекрасно. Но не кажется ли вам... вот вы мне сейчас рассказывали... не кажется, что на своем месте вы принесете нам больше пользы?
    Она посмотрела на него, убедилась, что он не смеется над ней, и сказала настойчиво:
    — Возьмите меня в партию. Я вас очень прошу.
    — В данный момент не могу. Правда не могу. Потом, может быть...
    О чем-то они еще говорили, Мария Ларионовна не помнит. Да это и не важно: словно все главное было уже сразу сказано, сразу решено меж ними — сразу и навсегда. Так началась их совместная работа, так началась их любовь. Все переплелось, перепуталось, теперь уж и не распутаешь. Как пишут в романах — трудная любовь. У Сергея Ивановича жена и двое детей жили в Дальнем.
    Нельзя сказать, что Мария Ларионовна совсем не думала, не вспоминала о них. Наверное, и думала, и вспоминала, и тревожилась. И в то же время они не существовали для нее как реальные, близкие Сергею люди (какая-то незнакомая женщина имеет право... какой-то ребенок называет его...) — так, некое отвлеченное понятие: «его семья». Так было до тех пор, пока она не познакомилась с ними, но произошло это позже, а в ту золотую осень она никого и ничего не видела, кроме своего любимого.
    Во всяком случае, так казалось Марии Ларионовне теперь. «Неужто та единственная осень... единственная радость и была мне отпущена на всю жизнь? — подумалось вдруг, и она испугалась. — Глупости! У меня дочь, работа новая, и... неизвестно еще, что будет впереди!» А тогда было: притихший ночной город, сухая прохлада — погожие денечки все длились-длились и не хотели уходить — их гулкие шаги, их слитные тени, его рука на плече, его слова:
    — Устал. Чувствую, дело наше не скоро сдвинется с мертвой точки. Давай уедем куда-нибудь на новое место... вдвоем, а?
    Почему она молчала? Почему не ответила так, как хотелось: «Да, конечно, с тобой...»? Она молчала, и он сказал задумчиво то ли себе, то ли ей:
    — Да, конечно, наше дело здесь. Никуда не денешься.
    Вот и ответ: вся его жизнь была здесь, и вся его жизнь отнюдь не заключалась только в ней — Марии Ларионовне, Маше, Машеньке.
    Он задержался тогда в городе надолго: чем дальше продвигалось дело, тем больше препятствий — бесчисленных инстанций, казалось, вставало на пути. Главный геолог Дальнего уехал на прииск, свалив на Сергея Ивановича все хлопоты по будущему строительству, и тот вертелся как белка в колесе.
    Потом он ездил в Москву, где пробыл долго (слишком долго!) — и наконец в тресте была получена телеграмма: «С начала будущего года начинаем подготовку строительства». Геологи Дальнего победили!
    Не было тогда, наверное, во всем тресте счастливее человека, чем Мария Ларионовна. Конечно, все вокруг заговорили о Дальнем, местная газета отреагировала передовицей, строительство комбината выдвинулось на первое место в проектах и сметах — все так, но для Марии Ларионовны то было их дело, их победа, и она была счастлива.
    Счастлива?.. Давно кончилась ее «золотая осень», Сергей Иванович вернулся к себе в Дальний, ей самой пришлось несколько раз слетать туда в командировку — там она и познакомилась с его близкими: милая хозяйка примерно ее лет, веселые школьники — мальчик с девочкой — вполне благополучная, ни о чем не подозревающая семья. «Что ж, тем лучше, — подумала она тогда с каким-то даже облегчением. — Дети вырастут при отце».
    Мария Ларионовна глядит в темное кухонное окно, глядит и не видит, как медленно падают редкие крупные хлопья, идет последний снег, идет весна. Те дети выросли при отце, а она... Мария Ларионовна усмехнулась, вспомнив, как она пыталась устроить свою судьбу, пыталась жить как все. Сразу после рождения Леночки, внезапно испугавшись чего-то — одиночества? усталости? будущего? она вышла замуж за одного трестовского работника, пожилого вдовца-бухгалтера. Как-то протянули они год — муж попался Марии Ларионовне мягкий, тихий, незаметный, вообще никакой — может, протянули бы и всю жизнь потихоньку-помаленьку. Да к весне появился опять Сергей Иванович, и тихий семейный уют развалился сам собой: развелись так же, как и жили, без шума, скандалов, слов и слез. Нет, нет, не повторилась та золотая осень — счастье никогда не повторяется, — просто Мария Ларионовна поняла, что с никаким и жизнь никакая, пустая и ненастоящая.
    Она поднесла к глазам старую выцветшую фотографию: молодые и счастливые, стояли они под сентябрьскими лиственницами, улыбались в объектив — вгляделась, вздохнула едва заметно, поднялась с табуретки, выключила свет, прошла в комнату, разделась, легла. Завтра в ее жизни начнется что-то новое, придет весна, да мало ли что еще ждет впереди... Так говорила она себе, уговаривала себя, лежала в бессонной тьме, вспоминала и плакала.
                                                                  4. МАША И ТАНЯ
    На другой день в лаборатории произошло следующее.
    — Маш, перестань,— послышался вдруг громкий шепот Тани Семеновой,— да перестань ты. Ну что случилось-то? Потерпим еще немного...
    Из-за спины Семеновой, старающейся прикрыть подругу, Маша женщинам не видна, однако всхлипы и жалобы ее слышны отчетливо!
    — Сколько можно терпеть? Второй год с квартиры на квартиру... и никому до нас дела нет, никому мы не нужны, — сердито выговаривает Маша — как будто подруге, но присутствующие понимают, конечно: не Семеновой адресованы ее слова. — Терпеть, терпеть — сами бы попробовали... Да отойди ты от стола, свет застишь!
    — А ты перестань, в самом деле! Словно этим поможешь. — Таня пожимает плечами и идет на свое место, лицо расстроенное.
    Нетрудно догадаться, чем расстроены девушки. Кто из сидящих здесь старых трестовских работников не помнил свою молодость, чужие угли, неустроенность и бесприютность?
    Агеева многозначительно взглянула на председателя месткома — Ангелину Ивановну. Та отозвалась громогласно:
    — Ничем помочь не могу, Галина Семеновна, не глядите так... жалостливо. Не могу! Все мои возможности исчерпаны. Кто еще год назад ходил к Валерию Георгиевичу? Я. Кто просил помочь? Я. «Ничего, молоды, несемейные, пока перебьются как-нибудь. И мы так же начинали» — вот что ответил мне наш уважаемый директор. И кто же им квартиру нашел? Опять я...
    — Квартиру! — возмутилась сквозь слезы Маша Корнилова. — Комната проходная... Ужас! Мы уж давно оттуда съехали...
    — Ну, это дело ваше. Если нравится с места на место прыгать — дело ваше. Только я давно заметила: чем больше людям добра делаешь, тем они...
    — А мы-то как мучились, Ангелина Ивановна, помните? — перебила начинавшую кипятиться коллегу Агеева — известный миротворец. — Кому сейчас рассказать — не поверят. Приехали сюда: глушь вековая, ни воды, ни отопления... Какое там отопление — домов-то каменных по пальцам перечесть! А общежитие наше...
    — Вот! У вас все-таки было общежитие, — вставила Таня Семенова. — А мы...
    — Название одно — а не общежитие! Барак дощатый, развалина, в щели дует, потолок течет... а печка? Помните, Ангелина Ивановна, как дрова доставали? Топишь ее, топишь — она дымом вся изойдет, а тепла никакого. И ведь сколько лет жили — не тужили. Молодость!
    — Да, молодость наша была сурова, — подтвердила Ангелина Ивановна строгим голосом, но чувствовалось: и она начинает поддаваться на воспоминания. — Но мы не жаловались. И когда барак наш снесли — и по квартирам пожили. Все было.
    — Барак в конце Советской стоял, над обрывом, — пояснила Агеева.
    — Да, над самым обрывом, прямо над канавой возвышался. Нс снесли бы его вовремя, в эту канаву помойную он бы и рухнул вскоре, дворец наш. Не собрать бы тогда молодых наших косточек. — Гриценко говорила уже насмешливо, в своем стиле, и Галина Семеновна посмеивалась, но глядели они друг на друга растроганно. Молодость есть молодость, и барак над канавой вспомнится дворцом, и суровые послевоенные пятидесятые — весенней оттепелью и любовью. Ангелина Ивановна сказала неожиданно:
    — Видели б вы тогда Валерия Георгиевича... Орел! Влюбиться можно!
    — И вы влюбились? — с любопытством поинтересовалась Таня.
    — Еще чего! Я замужем была.
    — Э, нет, Ангелина Ивановна, не путайте. — Галина Семеновна покачала головой. — Я все помню. Замуж-то вы позже вышли. За Агеева своего, тогда он начальником второй экспедиции был, а?
    — Ну, был.
    — А по Валерию Георгиевичу в свое время вздыхали.
    — Я? В вашем воображении.
    — И не вы одна.
    — А кто ж еще? Вы?
    Старейшие работницы задумчиво перебрасывались словечками, взглядами и улыбками, словно легкими разноцветными мячиками в какой-то им одним до конца понятной, старинной, забавной игре.
    — Может, и я.
    — Ага, я не забыла, как вы с ним в Сырдах собирались.
    — Собирались — да не собрались. А тот вечер под ноябрьские праздники помните?
    — Я всегда все помню. А вот вы...
    Маша Корнилова, окончательно успокоившись, вытерла глаза белоснежным платочком, достала из верхнего ящика стола маленькое зеркальце и принялась внимательно рассматривать свое румяное, только похорошевшее от недавних слез лицо. Ей самой уже казалось удивительным, чего это она так разошлась из-за... пустяков, в сущности, и было немножко совестно за свою вспышку. Ладно, с кем не бывает! Маша вздохнула в последний раз и придвинула к себе ящичек с образцами, краем уха прислушиваясь к оживленному диалогу:
    — Я, как сейчас, помню...
    — Ну, наше поколение не то, что...
    — Да он на нее и не посмотрел...
    — Там и смотреть не на что...
    — Ха-ха-ха!
    Одним словом, все довольны, все смеются. Нет, не все. Мария Ларионовна сидела молча, задумавшись. А ведь она могла бы с полным правом удариться в воспоминания, и ей было что вспомнить. Хотя бы тот же деревянный дом над обрывом, куда провожал ее Сергей по вечерам, жар смолистых поленьев, танцы под патефон, Валерия Георгиевича, который встретил ее, вчерашнюю студентку, крепким рукопожатием и словами:
    — Что ж, поработаем, поработаем... Люди у нас хорошие, сами увидите. И работа интересная. С жильем, правда, трудности. Ну ничего, поживете пока в общежитии, — и он подробно объяснил ей дорогу в тот самый барак, о котором сегодня столько вспоминали.
    Ей вообще везло на хороших людей, так считала Мария Ларионовна. Хорошие люди увезли ее из голодной деревни в город — незнакомый шофер всю дорогу развлекал и кормил ее, укутанную в ватное одеяло, детдомовские воспитатели подготовили в институт... а школьные учителя, подруги, любимый старый профессор... всех не перечислишь! Однако не о них думала сейчас Мария Ларионовна, она собиралась с духом: пришло время платить добром за добро.
    Наручные часики показывали четыре. Валерий Георгиевич как раз заканчивает еженедельный прием заведующих отделами, сейчас освободится, и можно будет спокойно поговорить.
    — Ангелина Ивановна и Галина Семеновна, пожалуйста, остановитесь на минутку. Воспоминания воспоминаниями, а жизнь идет. Надо помочь нашим девочкам, а?
    — Мои возможности исчерпаны. Валерию Георгиевичу я напоминала неоднократно, и он...
    — А теперь попробую напомнить я. У меня вот какая идея. Пусть выделят в нашей гостинице хоть одну комнату для молодых специалистов, и трест же эту комнату будет оплачивать. Как вы думаете, директор согласится? — она с надеждой смотрела на своих коллег.
    Те переглянулись быстро, Ангелина Ивановна махнула рукой — как отрезала:
    — Не согласится!
    — Знаете, Мария Ларионовна, и мне кажется... — начала было Агеева дипломатично, но Ангелина Ивановна перебила ее, с той же резкостью заявив:
    — Напрасный труд! Я знаю, какую комнату вы имеете в виду — ту, что забронирована. Так вот: в ней останавливаются министерские, из Москвы. Не согласится! Лучше и не пытайтесь.
    — А я все-таки попытаюсь. Попытка, говорят, не пытка. — Мария Ларионовна улыбнулась весело — «где, мол, наша не пропадала!» — а на душе кошки заскребли: Гриценко никогда не ошибается. И та, любившая, чтоб последнее слово оставалось за ней, добавила веско:
    — Не советую. И вообще: молодые да несемейные могут подождать. Пусть преодолевают трудности. Мы в их годы...
    Разговор возвращался на круги своя. Мария Ларионовна встала, вышла из комнаты, каблучки ее звонко застучали по коридору, но чем ближе к директорской двери подходила она, тем тревожнее становилось на душе. Словно принят вызов от своих же коллег, многоопытных общественниц, знающих все ходы и выходы, — а вдруг Ноев и вправду не согласится? В какое положение поставит она себя? «Да почему же не согласится? — Мария Ларионовна старалась успокоиться. — Не за себя прошу. Дело действительно важное».
    — Валерий Георгиевич, — начала она прямо с порога кабинета, — у меня к вам дело важное. — Директор взглянул недоуменно, и Мария Ларионовна продолжала в торопливом возбуждении: — Помните, как я пришла к вам сюда двадцать лет назад с институтским направлением?
    — Ну, помню, — на какой-то миг в глазах Ноева пробудился интерес, но тут же пропал. — А в чем дело-то?
    — Я тогда стояла перед вами, а вы разговаривали со мной... просто, не как начальник. А я стояла все и думала: «Где же я буду жить?» Но спросить не решалась. Тогда вы сами упомянули об общежитии, объяснили дорогу... помните?
    — Я вот слушаю, Мария Ларионовна, и никак не пойму, — отозвался директор хмуро, — куда вы клоните?
    — А вот куда. — Она помолчала. — Мы ведь должны помогать молодым специалистам?
    — Каким еще специалистам?
    — Молодым. Валерий Георгиевич, ведь и нам когда-то помогали. Вспомните только...
    — Попрошу конкретнее, — перебил Ноев, и она уловила недовольные нотки в его голосе, но отступать было поздно.
    — Так вот. У нас в лаборатории уже второй год работают девушки после института. Маша Корнилова и Таня Семенова. И второй год скитаются по углам. Ну представьте, Валерин Георгиевич: приехали издалека, одинокие в чужом городе... Разве не наше дело...
    — Нет у нас общежития, сами знаете.
    — А если выделить из гостиничных комнат? Хоть одну, под общежитие, а?
    — Категорически против. Гостиница маленькая, всегда переполнена.
    — Так что же вы предлагаете, Валерий Георгиевич?
    — Ничего не предлагаю. Занимайтесь своим делом и не отвлекайте меня пустяками.
    — Это... люди, Валерий Георгиевич, а не пустяки, — тихо сказала Самырова и с трудом, но выдержала хмурый взгляд директора.
    — Ничего с этими людьми не сделается. Вспомните, как мы начинали — не сравнить, — несколько мягче отозвался Ноев и добавил: — Не советую, Мария Ларионовна, с первых же шагов в новой, так сказать, роли создавать конфликты. Не советую. Это моя к вам первая и единственная просьба. Запомните на будущее. — Он помолчал внушительно. — И вот еще. Сегодня после работы общее собрание, вопросы серьезные. Об экономии и бережливости в экспедициях и о трудовой дисциплине. Все. Можете идти.
    Мария Ларионовна не помнила, как вышла из кабинета, миновала приемную, остановилась у витрины с минералами. Вид знакомых-перезнакомых, прошедших через ее руки камней вернул к действительности. «Стыд-то какой! — пронеслось в голове. — Со всеми, с кем могла, испортила отношения. И... что я скажу теперь в лаборатории? Вот главное!.. Что же я скажу... И ведь словно сговорились все: мы начинали, трудности, суровая молодость... Да, начинали, трудно, суровая — но жизнь-то идет! Жизнь идет, а трудности остаются те же? Нет, это неправильно. Такой богатый трест наш, не то что комнату — общежитие пора бы давно построить! И вообще, — Мария Ларионовна решительно двинулась по коридору в лабораторию, — я этого дела так не оставлю!»
                                                5. «МЕСТКОМ УСТРАНЯЕТСЯ...»
    Человеку со стороны могло бы показаться, будто жизнь в лаборатории подобна стоячей воде в каком-нибудь лесном озере — тишь да гладь. Но за этой административной «тишью-гладью», как и в настоящем озере, кипит борьба, сталкиваются интересы, прорываются страсти — гладкая поверхность расходится кругами, бурлит и пенится. И два с виду одинаковых озера не похожи друг на друга — что же тогда говорить о людях? Что же говорить о людях, если даже камни — Мария Ларионовна в этом понимает толк! — даже камни, холодные, мертвые и неподвижные, могут кое о чем порассказать. Вот этот — с виду темно-красный, зернистый на ощупь, тяжелый на вес. Сравните его с другим, соседним, серовато-желтым или черным с прожилками. Первый явно тяжелее: очевидно, он с железной рудой. Раздробите и положите под микроскоп — и узнаете, насколько он богат рудой, каково его происхождение, и т. д. Сейчас лаборатория этим и занимается: находками экспедиций южного района. Работа срочная.
    Однако стоило Марии Ларионовне открыть дверь, как все женщины выжидательно уставились на нее. И она не смогла сказать правду. Это была ее первая ошибка.
    — Все в порядке, — сообщила Мария Ларионовна, улыбаясь. — Директор обещал помочь... вообще примет участие. Может, вскоре и новоселье справите. — Она на ходу ласково похлопала Машу по плечу.
    — Так-таки и обещал? — в сомнении протянула Гриценко, пристально глядя на Марию Ларионовну; глаза их встретились, и тертая общественница, кажется, сумела о чем-то догадаться, задумалась на мгновенье — и сделала тонкий ход: — Что ж, выходит, вы в нашей помощи не нуждаетесь?
    — Вообще-то он обещал, — признаваться было уже поздно.
    — Раз обещал, считайте, дело выиграно, — в голосе председателя месткома как будто звучала насмешка. — И как вы быстро с ним общий язык нашли. — Ангелина Ивановна прищурилась. — Тут иной раз бьешься, бьешься... А что? Начальство наше — как стена каменная, только тараном его и прошибешь.
    Гриценко вся заколыхалась, словно изображая таран; все засмеялись, глядя на нее; Мария Ларионовна тоже, хотя ей было и не до смеха.
    — В общем, поздравляю, Мария Ларионовна, с удачным началом. Я-то думала, нам всем миром придется навалиться, а вы и без нас управились. Раз так... Местком устраняется.
    — Местком, профком, сплошной Грицком, — тихонько пропела Маша.
    — Неостроумно, — отрубила Ангелина Ивановна, но глаза ее продолжали смеяться. — Совсем неостроумно. Я знаю, кто это проходится на мой счет. Физик Долгов. Тоже мне, поэт!
    — У него песни хорошие есть, — заступилась за местную знаменитость Таня.
    — Песни! Да разве физик может быть поэтом?
    — А почему бы нет?
    — Мне кажется, — заговорила Мария Ларионовна, обрадованная, что тема переменилась, — физика и лирика — не противоположности. И то и другое — творчество.
    — Совершенно с вами согласна, — поддержала молчавшая до сих пор Агеева Марию Ларионовну. Та пробормотала машинально:
    — Местком, профком, сплошной Грицком,
    Местком идет, Грицком ведет...
    Ангелина Ивановна шутливо погрозила ей пальцем, и снова все рассмеялись.
    — Все равно песни у него хорошие, — упрямо стояла на своем Таня Семенова.
    — Хорошие, — эхом откликнулась Маша.
    — Я смотрю, все против меня! — Гриценко обвела присутствующих насмешливым взглядом. — Придется вызвать этого нашего поэта на ковер. Усторим вечер поэзии с дискуссией. Идет?
    — Идет! — хором закричали девушки.
    — Что, Ангелина Ивановна, молодость вспомнила? — намекая на давешнюю их игру-перепалку, поддела ее Агеева.
    — Нечего мне ее и вспоминать! — Гриценко приосанилась, выпятив и без того мощную грудь. — Я и сейчас молода.
    — Молодость, праздник — это прекрасно. А пока, товарищи, вернемся к нашим будням, — заговорила Мария Ларионовна, и все сразу замолчали. — Сегодня после работы общее собрание. Поговорим об экономии и дисциплине. Так что не будем терять драгоценного времени. — И она склонилась над микроскопом.
                                                                6. АВАРИЯ
    — Пора нам результаты анализов за неделю сдавать. Прошу сделать заключения,— заявила утром в пятницу новая заведующая.
    — Ой, Мария Ларионовна! — протянула Таня.— Мы еще не закончили. Можно и в понедельник сдать?
    Ангелина Ивановна вмешалась, как всегда, решительно:
    — А позвольте поинтересоваться, чем вы обе вообще эту неделю занимались?
    Девушки что-то залепетали, оправдываясь, но зычный голос Гриценко свободно перекрывал девичий лепет:
    — Они, видите ли, в аспирантуру готовятся! Сидят и мечтают, должно быть, о новых открытиях в минералогии, а?
    — А что? И мечтаем, и готовимся. Но не на работе, — гордо приняла вызов Маша.
    — Вот так-то, Ангелина Ивановна, — заметила Агеева. — Они нам сто очков вперед дадут, а мы в повседневной текучке тонем.
    — Товарищи, ближе к делу, — поторопилась вставить слово Мария Ларионовна. — Разговор интересный, конечно, но несколько несвоевременный. Давайте покончим с анализами.
    Она заглянула в две другие комнаты лаборатории, отдав такое же распоряжение; там принялись за работу без пререканий («Заведующая приказала — и все»). Труднее со «своими», с которыми еще недавно общалась тесно, на равных. Труднее — но ведь тем дороже заслужить признание «своих». А до этого было ох как далеко!
    Вообще-то результаты анализов частенько сдавали в понедельник, особой спешки не было. Однако Самырова считала, что в данном случае лучше перестараться: она готовилась к разговору с директором по поводу общежития.
    — Куда торопиться-то? — словно подслушала ее мысли Гриценко. — Все равно сначала химиков проверят, потом физиков. Геологи всегда в последнюю очередь.
    — Все равно сдать надо вовремя. От нас вправе требовать образцовой работы. — Мария Ларионовна заметно нервничала, Гриценко, окинув ее внимательным взглядом, не сдержала насмешки:
    — Конечно, новое начальство — новая метла. «Образцовая работа!» Да только никто наших усилий не оценит, не рассчитывайте.
    Мария Ларионовна отвернулась к окну, стало вдруг тяжело: для кого она старается? И услышала голос Гриценко, дружественный, примирительный:
    — Ладно, Мария Ларионовна! Все понятно, не сердись. Будут анализы после обеда, обещаю. Ох-хо-хо... кто это сказал: «покой нам только снится»?
    И действительно, в три часа Самырова уже сидела со стопкой листков в приемной.
    — Подождите,— предупредила ее Людочка. — У него главный геолог.
    Сердитые мужские голоса доносились сквозь плотно закрытую директорскую дверь. Как видно, не вовремя явилась она со своими анализами, да ведь не отступать же теперь? С какими глазами нести их назад в лабораторию? Куда ни кинь — везде клин. Мария Ларионовна постепенно начинала постигать трудности руководства. Она вопросительно посмотрела на Людочку — «мол, там-то что происходит?» — но та неопределенно пожала плечами и застучала на машинке. Бойкий стук несколько приглушил горячую перебранку.
    Внезапно дверь распахнулась, и главный геолог размашисто прошагал в свой кабинет — прямо напротив директорского. Марии Ларионовне больше всего хотелось оказаться сейчас где-нибудь подальше, но секретарша кивнула выразительно, приглашая войти.
    — Что? Анализы? — буркнул Валерий Георгиевич. — А где химические? Где заключения физиков?.. Геологи — в последнюю очередь! — повторил он слова Гриценко («Вот ведь кто никогда не ошибается», — позавидовала в который уж раз Мария Ларионовна) и продолжал раздраженно: — Делают все кое-как, тяп-ляп, наспех... а потом отвечай за всех!
    — Когда это, Валерий Георгиевич, вы за нас отвечали? — собралась наконец с духом Самырова. Эх, не надо было входить, ведь чувствовала же.
    — За всех, за всех! Все хороши! — директор гнул какую-то свою линию, не слушая возражений. — Семь раз отмерьте... десять раз!.. а потом только отрежьте. Все ясно?
    — Но, Валерий Георгиевич...
    — Все, кончили, кончили, Мария Ларионовна. На сегодня кончили.
    Она молча вышла из кабинета, но в приемной не удержалась и спросила у Людочки:
    — Что там у них стряслось-то?
    Та оглянулась по сторонам и прошептала таинственно:
    — Авария где-то случилась, говорят.
    — Авария? Где?
    — Ничего больше не знаю. Честное слово!
    Что ж, придет время — узнаем. Во всяком случав, их лаборатория вряд ли имела к этому отношение, иначе Валерий Георгиевич соизволил бы обратить на нее внимание. Нет, судя по поведению директора и главного геолога, речь шла о чем-то очень серьезном. Ну, теперь трест затрясет, пойдут комиссии, проверки, перемещения... Мария Ларионовна тихонько вздохнула. А ей-то как быть? Тащить обратно эти злосчастные анализы? Она как будто физически ощутила на себе насмешливые взгляды: «Выскочила! А ведь предупреждали умные люди». Ну и ладно. А работа должна выполняться в срок — и выполняется, и будет выполняться, несмотря ни на что, несмотря даже на аварии.
    В понедельник утром все в тресте уже были в курсе дела. Из четвертой Уулахской экспедиции в адрес руководства поступил срочный и отнюдь не первый сигнал. В прежних указывалось на недостаточное обеспечение экспедиции техникой и оборудованием. Теперь дождались и аварии на одной из скважин. Ходили слухи, будто рабочие получили травмы, и серьезные. Пока что ограничивались одними слухами: наскоро созданная комиссия отбыла в Уулах еще в пятницу, но никаких вестей от нее не поступало.
    Трест, как и следовало ожидать, залихорадило. Каждый имел свое мнение, и каждый желал его высказать. Большинство жаждало покарать виновных, но были и такие, кто советовал не выносить пресловутого сора из огромной трестовской избы. Все эти суды-пересуды составляли, так сказать, шумовой фон, а основной конфликт развертывался в верхах между директором и главным геологом. Раскаты его еще в пятницу докатились до лаборатории и положили начало уже местному конфликту между новой заведующей и ее подчиненными.
                                                                      7. КОНФЛИКТ
    Да, началось все в ту роковую пятницу, когда Мария Ларионовна несолоно хлебавши вернулась в лабораторию со своими несчастными анализами.
    — А ведь я предупреждала! — именно этими долгожданными словами встретила ее Ангелина Ивановна. — Что б послушать людей знающих...
    — Я знаю одно: мы сделали работу в срок, мы правы, не так ли? — отозвалась Мария Ларионовна примирительно и разложила по столам листки. — Зато теперь у нас есть время проверить, не спеша...
    — Все проверено, и не раз! — возмутилась Гриценко. — Зачем людям заниматься бестолковщиной? Чтоб время занять?
    — Лучше семь раз отмерить... — некстати вспомнилась Марии Ларионовне поговорка директора, но Гриценко не дала произнести ее до конца:
    — Пойдемте-ка, девочки, лучше мозги проветрим. — Она обвела взглядом присутствующих. — Недельное задание выполнили досрочно, не обедали толком из-за этого — имеем полное право подышать свежим воздухом, как вы считаете, Мария Ларионовна? Присоединяйтесь к нам!
    — Нет, я буду работать. — Мария Ларионовна нахмурилась. — И вам не советую разгуливать. Говорим, говорим о дисциплине...
    Однако женщины, не дослушав, переглядываясь, покинули комнату. Гриценко и сейчас продолжала оставаться для них руководителем!
    — Напрасно вы так! — укоризненно заявила она с порога, и Мария Ларионовна вдруг осталась одна.
    Она чуть не плакала. Ведь только позавчера, на собрании, Гриценко, в качестве председателя месткома, разглагольствовала об усилении трудовой дисциплины; единогласно проголосовали за резолюцию о «прекращении случаев ухода с работы в течение рабочего дня»... Выходит, все слова, слова, слова. Нет, такую вопиющую демонстрацию она не вправе оставить без внимания. Как только представится подходящий случай...
    Случай представился уже в понедельник утром, когда весь трест, возбужденный слухами об аварии, комиссии, проверках, о директоре и главном геологе и т. д., — весь трест гудел, как разбуженный весной улей.
    — Вот ведь неприятность, — озабоченно проговорила Агеева. — Когда-то теперь директор займется жильем для наших девочек!
    Таня с Машей тотчас оторвались от своих микроскопов, а Ангелина Ивановна проворчала:
    — Никаким жильем он заниматься и не собирался — это дураку ясно. А теперь ему и подавно не до нас, мелких сошек. Он с Орловым сцепился не на живот, а на смерть. Боится «строгача» в министерстве заработать.
    Главного геолога в тресте привыкли называть по фамилии: Станислав Станиславович — пока выговоришь...
    — Вы так думаете? — Агеева во все глаза глядела на председателя месткома, да и девушки напряженно прислушивались.
    — Чего тут думать! Орлов в подготовке четвертой экспедиции не участвовал, он был в командировке, так? Следовательно, и в аварии не виноват. — Безапелляционный тон Гриценко задел Марию Ларионовну.
    — Пусть не участвовал, — возразила она. — Но ведь он отвечает за Уулахский район. И обязан был реагировать на сигналы с мест.
    — Это формальный подход, Мария Ларионовна, — не осталась в долгу Гриценко. — И мне понятно, почему вы защищаете директора.
    — И мне понятно, почему именно вы на него нападаете. Однако каждый несет ответственность за порученное ему. Валерий Георгиевич один не в состоянии...
    — Ваш Валерий Георгиевич пусть лучше делом занимается, а не интригами.
    — Давайте-ка и мы заниматься делом, а не интригами. Учтите: никаких прогулок по свежему воздуху я больше не потерплю, — не удержалась от резкости Мария Ларионовна и тут же пожалела об этом.
    Женщины молча переглянулись и принялись за работу, но в молчании их, продолжавшемся до конца рабочего дня, Мария Ларионовна ощущала неодобрение, даже враждебность. То, что Ангелина Ивановна ничего не забыла и ничего не простила ни ей, ни директору, можно было понять. Непонятно поведение остальных. Ведь права она, Мария Ларионовна! Права! А они выбрали Гриценко, несмотря на ее постоянные грубоватые выходки. Значит, есть в той что-то, неотразимо привлекающее людей. В ней есть, а во мне нет? Несправедливо и... как же все-таки трудно руководить какой-то крошечной лабораторией... а всем трестом? Мария Ларионовна как никогда понимала директора и сочувствовала ему.
                                               8. КОНФЛИКТ УГЛУБЛЯЕТСЯ
    С точки зрения Ангелины Ивановны, поднаторевшей в административных схватках, происходящее объяснялось весьма просто: «вышестоящие» стремились свалить друг на друга ответственность за случившуюся аварию. Причем она, не колеблясь, встала на сторону Орлова, поскольку тот действительно отсутствовал во время подготовки четвертой экспедиции. «Ответственность несет Валерий Георгиевич. Я за справедливость», — неоднократно провозглашала она. То, что справедливость эта, возможно, подогревается другим, побочным, обстоятельством — задетым самолюбием (ее, так сказать, обошли!), Гриценко не призналась бы даже себе. Вот почему ее так возмутил намек Марии Ларионовиы. «Эта метла новая посмела!.. Вместо принципиального подхода...» Вообще в подобных конфликтах принципиальный подход нередко заменяется сведением мелких личных счетов.
    — Орлов собирается писать объяснительную записку в Москву, в министерство, — сообщила Гриценко во вторник, — Наш долг —его поддержать. Я вот только думаю: в какой форме? Может, от имени месткома собрать подписи в его защиту? Ведь затравили человека.
    — Да, не умеют у нас беречь людей, — со вздохом согласилась Агеева. — Когда человек занимает принципиальную позицию...
    — В чем же его принципиальность? — не выдержала и вмешалась Мария Ларионовна. — В отстранении. Валерий Георгиевич настаивает только на том, чтобы Орлов съездил на свой участок и разобрался на месте. А Орлов записки сочиняет.
    — Правильно делает! — отрубила Гриценко. — Поехать сейчас — значит признаться в вине, которой нет.
    — Да дело-то стоит. Комиссия просит о помощи...
    — Вот пусть ваш директор и съездит, поможет.
    — А на кого он оставит трест? Главный геолог полностью ото всего отстранился.
    — Не отстранился, а борется. И мы его поддержим.
    — Занимались бы вы, Ангелина Ивановна, своими прямыми обязанностями и не отвлекали бы людей.
    — Наша обязанность — реагировать на все, что творится вокруг нас. Мы за все и за всех в ответе, мы...
    — Общие слова, Ангелина Ивановна. Демагогия.
    — Защиту невинного вы называете демагогией? Запомним! — Ангелина Ивановна встала и величественно поплыла из комнаты, но, прежде чем уйти, обернулась и выпустила последний заряд: — Вам бы, Мария Ларионовна, не людьми руководить, а роботами!
    Вслед за ней потихоньку поднялись и остальные, хотя до обеденного перерыва оставалось еще минут пятнадцать. И Мария Ларионовна вновь осталась в одиночестве. «Вам бы не людьми руководить...» Гриценко права — не получается. Никто не желает ее слушать! Значит — что? Значит, по примеру Орлова надо устраниться.
    Она достала из ящика стола чистый лист бумаги. «Директору геологического треста тов. Ноеву В. Г. от заведующей лабораторией геологии Самыровой М. Л. Заявление. Прошу освободить меня от занимаемой должности в связи с тем...» Мария Ларионовна остановилась. С чем? С чем связаны ее промахи и ошибки? С тем, что начала она свою новую деятельность с вранья. Надо было все рассказать откровенно и попросить помощи. А она... она не смогла и тем самым оттолкнула от себя такую могучую союзницу, как Ангелина Ивановна. Все правильно, но ведь не опишешь же все это в заявлении?
    Самырова промучилась над ним до конца перерыва, но причину отказа от должности так и не смогла сформулировать. Перегруженность работой? Работа есть, но не больше, чем всегда. Состояние здоровья? Здоровье, слава богу, позволяет. Нет опыта в управлении людьми? «Вот и приобретайте, — резонно ответит директор, — для этого вас И выдвинули». А может быть, не стоит торопиться, впадать в панику? Устраниться она всегда успеет, а вот выстоять... а вдруг завтра теперешние неразрешимые вопросы покажутся ей вполне разрешимыми?.. И когда за дверью послышались голоса вернувшихся после перерыва коллег («Опоздали на десять минут. Совсем распустились!»), Мария Ларионовна поспешно скомкала лист бумаги с заявлением и спрятала его в сумочку.
                                                                 9. ВСТРЕЧА
    Но и назавтра ничего не изменилось. До обеда все дружно работали, тень безвинного страдальца Орлова не возникала, во всяком случае в разговорах при Самыровой, даже Ангелина Ивановна как-то притихла. Марию Ларионовну продолжали одолевать сомнения. И не с кем посоветоваться. Полное одиночество! Но когда после обеда она медленно возвращалась из столовой по коридору к себе, мужской голос — такой родной голос! — неожиданно окликнул ее:
    — Маша!
    Мария Ларионовна обернулась: перед ней стоял Петров.
    — Сергей... Вот неожиданность! Здравствуй.
    — Смотрю — ты! Давненько мы не встречались. Уж год вроде, а?
    «Год и два месяца», — могла бы ответить она совершенно точно, но пробормотала только:
    — Вроде да.
    Давным-давно уже их связывали только дружеские отношения, а ночные воспоминания... что ж, это ее личное дело.
    — Надолго к нам?
    — Нет, сегодня же и назад, в Дальний. Оттуда — в поиск. Ты-то как?
    — Процветаю. Вот, назначили завом лаборатории.
    — Ого! Карьеру, значит, делаешь? — Петров засмеялся. — Поздравляю.
    — Да не с чем меня особенно поздравить.
    — Что так?
    Именно ему она все и расскажет. Именно он — и только он! — сможет ей помочь. Они отошли к витрине с образцами.
    — Видишь ли, — начала Мария Ларионовна в раздумье: ничего не забыть! — Уже месяц, как обязанности заведующей исполняла наш председатель месткома Гриценко. А директор вдруг назначил меня, понимаешь?
    — И она теперь вставляет тебе палки в колеса?
    — Да. То есть нет, не в этом дело. — «Как все трудно объяснить!»
    — Да или нет?
    — Видишь ли... у нас в лаборатории работают две девушки — Таня с Машей. И им негде жить. Я решила похлопотать у директора насчет общежития. Правда, сейчас Валерию Георгиевичу стало не до нас...
    — Я слышал,— перебил Петров. — Такая каша заварилась.
    — Все это сложно... Орлов виноват и в то же время не виноват, а директор...
    — Одним словом, вместо ликвидации последствий аварии занялись выяснением отношений. — Петров усмехнулся. — Так?
    — Наверное, так.
    — Вот она — мелочная принципиальность. Орлов допрыгается...
    Послушай, Сергей, — сказала она неожиданно для себя. — Ты в поиск идешь? Возьми меня в партию, а? Можно ли все вернуть? Нет, не все, конечно... Хоть что-нибудь вернуть? Студенческие песни у костра и холодок рассвета, голубые горы и заповедную заводь, как на директорской картине... Можно ли вернуть молодость и счастье?
    — В партию? Не выдумывай.
    Нет, ничего не вернешь! И какая-то страшная усталость вдруг навалилась на нее.
    — Не волнуйся. Шучу.
    — Это у тебя минутное настроение. Пройдет.
    — Конечно пройдет.
    — Да! Ты что рассказать-то хотела? — Петров вернулся к прерванному разговору, но она уже ничего не хотела. — Ты хлопотала насчет общежития. Ну?
    — Это все пустяки.
    — Ну, Машенька. — Он взял ее за руку, заглянул в глаза, а ей хотелось плакать: чужой человек, все в прошлом, она совсем одна.
    — Правда, пустяки. — Мария Ларионовна высвободила руку, попыталась улыбнуться — и это ей удалось. — Надо бежать. Я ведь теперь начальство, с меня пример берут.
    — Что-то ты мне не нравишься, — сказал Петров озабоченно, но она кивнула ему, пошла, оглянулась, помахала рукой...
    Он крикнул вслед:
    — Я тебе позвоню, хорошо?
    — Очень хорошо.
    Чувствуя слезы на глазах, она быстро шла по коридору и думала: «Совсем чужой... даже о дочери не спросил».
                                                    10. ЛЕНОЧКА СОВЕТУЕТ
    Конфликт между директором и главным геологом разрешился таким образом: Валерий Георгиевич нашел-таки, на кого оставить трест, и улетел в Уулах разбираться и улаживать; Орлов же устранился окончательно — подал заявление об уходе. И страстное женское сочувствие к «страдальцу», всколыхнувшее лабораторию, как-то само собой иссякло.
    Вообще подчиненные (из знакомой нам комнаты, разумеется) разговаривали с Марией Ларионовной теперь только по делу: холодный служебный вопрос — такой же ответ. Когда хотели — уходили, когда хотели — приходили (впрочем, свободой этой, надо отдать должное Гриценко, не злоупотребляли), ни о каком жилье для девочек никто не упоминал — никто всерьез Марию Ларионовну, очевидно, принимать не хотел. И она начала как будто привыкать к такому положению вещей — тяжело, да человек ко всему привыкает, — и потянулись однообразные, безрадостные, какие-то беспросветные дни. Как вдруг однажды, возвращаясь домой с работы, Мария Ларионовиа заметила, что пришла настоящая весна.
    В предзакатном мире неожиданно проявились полузабытые за зиму запахи, краски и звуки. Зазвенели ломкие льдинки под ногами, пронзительный ветерок пахнул свежестью и ожиданием, золотые зайчики заиграли на словно бы промытых стеклах домов и автомобилей. Весна!
    И Леночка показалась сегодня какой-то необычной. Начать с того, что она вышла в коридор на скрежет замка, взяла у матери пальто, повесила на вешалку и спросила:
    — Мам, как ты себя чувствуешь?
    Чудеса!
    — Да ничего. Устала просто.
    — Пойдем чай пить. Я уже заварила.
    Чудеса — да и только!
    Мария Ларионовиа пила крепкий душистый чай и глядела в окно. Весна — а она киснет в этой проклятой лаборатории. Двадцать лет! Вот уже скоро двадцать лет, как видит она таежные рассветы только на картине в директорском кабинете (голубовато-зеленый кораблик юности — как бы не так!) «Возьмите меня в партию». — «Здесь вы нам принесете больше пользы». «Возьми меня в партию». — «Не выдумывай». Первая встреча и последняя. Да что ж, на Петрове свет клином сошелся, что ли? Десятки экспедиций отправляются ежегодно в поиск, а она...
    Собственно говоря, такие настроения посещали Марию Ларионовну чуть не каждый год в эту пору. Но никогда еще она не была так внутренне готова осуществить старинную свою надежду. Все сошлось: весна, неудачи, тревога, одиночество.
    Леночка рассказывает какую-то забавную школьную историю. Мария Ларионовна прислушивается краем уха и даже смеется. А в голове бьется одна мысль: «Неужели поздно? Неужели — никогда?» Она резко отодвинула недопитую чашку — ложечка звякнула о блюдце, чай пролился, встала, прошлась по квартире, Леночка — за ней.
    — Мам, что с тобой?
    — А что?
    — Какая-то ты... странная.
    — Все нормально. Знаешь что... — неуемная нервная энергия требовала выхода. — Знаешь, давай-ка сделаем генеральную уборку... весеннюю. Окна вымоем.
      Да рано еще окна открывать. Ты что?
    — Ну... вообще приберемся.
    — Прям сейчас? — Леночка надулась было, но почти тотчас согласилась. — Ладно, давай, если тебе больше делать нечего.
    Ну, на такой-то работе неуемную энергию особо не уймешь. Уже через час их маленькая квартирка заблестела в последних багряных лучах свежевымытыми полами, зеркалами, стеклянными дверцами шкафа и серванта. На серванте благодарно засияли фарфоровые безделушки, а книжный шкаф... Да, еще один штрих. Мария Ларионовна придвинула табуретку к шкафу, забралась и стала протирать влажной тряпкой лежавшие наверху книжки. «Геология и разведка недр», «Справочник геолога», «Геология рудных месторождений», и так далее, и так далее... Конспекты, методики... Никому не нужный хлам. Толстая тетрадь в грязно-голубом коленкоровом переплете. Ее студенческий дневник. Тыщу лет не открывала.
    — Мам, чего ты там застряла?
    — Все, кончила.
    Мария Ларионовиа отнесла табуретку с тряпкой на кухню, вернулась в комнату, села за стол, включила лампу и принялась листать тетрадь.
    Леночка уже сидела с ногами на диване, в своем любимом углу, с учебником на коленях. Итак, кто она сегодня? Актриса или циркачка? А может, известный ученый?.. У Леночки на все воображения хватило бы. Однако сегодня не мечталось.
    — Мам, что это у тебя?
    — Старый дневник, еще студенческий.
    Прошлое окружало мать плотно, со всех сторон. Не пробьешься!
    — Может, зачитаешь?
    — Да тут ничего для тебя интересного нет.
    Нет — так нет. Перебьемся. Итак, она актриса. Венецианский фестиваль, море, голуби, гондолы... Нет, никак не мечтается!
    А Мария Ларионовна пробегала глазами поблекшие, словно выцветшие на солнце строчки: «4 июля. Светает. Наши еще не проснулись. Прямо за палаткой начинаются предгорья Каракеля. Хвойные леса, а вершины тонут в предрассветном тумане. Горные выступы — самых необычных форм. Вон как будто кораблик плывет в голубовато-зеленом воздухе!
    Внизу в долине — маленькая деревушка. Там наша база. Второй маршрут исследует горные пласты у озера. Это довольно далеко — на противоположном склоне Каракеля. А мы, первый маршрут, идем вниз по течению речки Того. Наша задача — составить карту реки и, по мере продвижения, изучать шлихи открытых пластов Каракеля. После выполнения задания встречаемся на базе в долине. Когда это будет, не знаю: поиск только начинается.
    Того — река удивительная, быстрая, звонкая, прозрачная, с бесчисленными порогами, валунами и разноцветной галькой. Уже кое-что нашла из камней. Жаль, не попадается пока пироп (помню из лекции: минерал группы гранатов очень красивого, густо-красного цвета). Но я надеюсь.
    Сегодня должны дойти до притока Того-Чого. Того-Чого — что за названия! Говорят, там хариусы кишат. Ребята обещали улов на ужин. Посмотрим. Кажется, наши зашевелились.
    Продолжение вечером. К шести часам дошли до Чого. Моя очередь разжигать костер — в первый раз. Проголодались зверски, не до хариусов. Ребята разбежались в поисках дров. Я собрала в кучу хворост, поджигаю, поджигаю — никак! Наверное, сырой попался. Голикова высказалась: «Что-то не видать ни дыма, ни огня. С тобой с голоду помрешь. Тоже, геолог называется!»
    Посмотрим, как ты сама завтра управишься! А я буду геологом. Во что бы то ни стало! Это самое прекрасное на свете! А костер все-таки разгорелся. Не торопясь сложила ветки и сучки шалашиком и подожгла внутри бумагу. Тут ребята понатащили сухих дров. Ели гречневую кашу с тушенкой и пили чай. Вот это чай. (Вот это жизнь!) Крепкий, с дымком. Потом пели до темноты. Эдик спел новую песню, мы еще не слышали. Заставили повторить несколько раз. Вот слова, чтоб не забыть:
                                         Ветер, ветер, ветер нехороший.
                                         Рваный парус хлопает в ладоши.
                                         Будет солнце жаркое в зените,
                                         Мы поедем к острову Таити.

                                         В океане можно вымыть ноги,
                                         Будем часто плавать на пироге,
                                         Есть миноги с мягкими костями.
                                         Постареем — выберут вождями.
    Прелесть что за песня! Вообще впечатлении масса. Хочется ничего не упустить, не забыть. Надо все-все записывать (даю слово!). Но сейчас спать хочу — умираю. Завтра, завтра. Опять голубой рассвет и зеленые горы. И сколько еще будет этих рассветов. Как хорошо жить!..»
    Никаких голубых таежных рассветов в ее жизни больше не было. И не будет? Вдруг так захотелось в тайгу, что дыхание перехватило. В тайгу, в тайгу — от всей этой неразберихи, обид и мелочей, от полного своего одиночества...
    — Мам, а мам! Не дозовешься!
    — Да, доченька?
    — Что там у тебя с тетками твоими стряслось-то?
    — С какими тетками?
    — Ну, в лаборатории твоей ненаглядной.
    — С чего ты взяла?
    — Дядя Сережа сегодня звонил, сказал. Но он сам толком ничего не знает.
    Дядей Сережей Леночка с детства называла Петрова.
    Так уж привыкла, хотя и знала, что он ее отец.
    — Сергей звонил?
    — Он мне каждый месяц звонит, давно уже, — сообщила Леночка и добавила солидно: — Родственные связи надо поддерживать.
    Это новость! Какие-то тайные отношения, разговоры, а ей — ни слова.
    — И о чем же родственники разговаривают?
    — Сегодня в основном о тебе. Он сказал, что у тебя на работе неприятности, кому-то ты там дорогу перебежала, что ли... И еще он сказал, что я должна беречь тебя и любить. — Леночка пожала плечами. — Как будто я не люблю.
    — «Дорогу перебежала»! Нашел же, о чем с ребенком...
    — Я ребенок? Вот скоро сдам экзамены — все увидите, какой я ребенок!
    Да ведь и вправду скоро экзамены! Обо всем она забыла в казенной своей сутолоке, о дочери родной забыла. Какая там тайга, какой кораблик...
    — Знаешь, что еще дядя Сережа сказал?
    — Что?
    — Что он мне и в университете будет помогать, если поступлю. Ты не волнуйся — я поступлю.
    — Я и не волнуюсь.
    Это уж точно. Ничто ее не волнует, кроме собственных никчемных переживаний. И ведь чуть не плакала от жалости к себе, от придуманного одиночества.
        Он просил передать. Если тебе невмоготу, приезжай в Дальний. Он тебя возьмет в поисковую партию. Он сказал, что ты редкий человек.
    — Он так сказал?
    — Ага.
    Мария Ларионовна улыбнулась беспомощно, отвернулась к окну.
    — Ни о каком Дальнем не может быть и речи. У тебя экзамены на носу.
    — Ерунда! Зачем ты мне нужна? Шпаргалки писать?
    — Я там вся изведусь за тебя.
    — Да что ты, в самом деле! Школьные экзамены? Подумаешь! Я уж все наизусть знаю.
    Это правда. Самолюбивая Леночка всегда шла в первых учениках.
    — Мам, я тебе серьезно говорю: поезжай. Ты в последнее время места себе не находишь. Я уже все продумала.
    — Что же ты продумала? — Мария Ларионовна растроганно глядела на дочь.
    — Возьмешь очередной отпуск, с прошлогоднего у тебя еще порядочно осталось... отгулы. Ну, и сколько еще надо, попросишь за свой счет.
    — Кто меня отпустит? Я ведь теперь заведующая, только-только начала.
    — А ты вообще откажись от этой мороки. Пусть ваша месткомша толстая повертится.
    — Леночка!
    — Что «Леночка»? Это ведь она...
    — Леночка, ты же ничего не знаешь... сложно все. Ангелина Ивановна совсем не примитивный человек, зачем ты так... — Мария Ларионовна задумалась. — Если правда отказаться? Знаешь, ведь я уже об этом думала.
    — Тут и думать нечего.
    — Если отказаться, отпуск дадут. У меня и по графику в апреле.
    — Вот видишь!
    Неужели это возможно? Вот сейчас, на днях, как только директор вернется? Она поедет в Дальний, в свой Дальний. И начнется новая жизнь.
    — Леночка, скажи... это очень важно! Скажи: ты действительно справишься тут без меня?
    — Еще спрашиваешь! Что я, маленькая, что ли?
    — Нет, ты не маленькая. — Мария Ларионовна чувствовала, как слезы подступают к глазам. — Сегодня ты стала совсем взрослой.
                                                11. «МЕСТКОМ ПОМОЖЕТ!»
    Директор, словно идя ей навстречу, вернулся на следующее утро. И час спустя в тресте началось собрание хозяйственного актива. Естественно, речь шла о четвертой Уулахской экспедиции: исследовать причины, извлечь уроки, запомнить на будущее. К счастью, слухи о серьезных травмах, чуть ли не жертвах, оказались только слухами. Поднимавшиеся на трибуну сперва касались аварии на скважине, потом, как правило, переходили к собственным нуждам: сметы, фонды, снабжение, новая техника, запчасти... «Такое впечатление, что нуждам этим конца не будет!» — в нетерпении думала Мария Ларионовна.
    Ее посадили наверху, в президиуме, где она и проторчала, как привязанная, до самого обеда. С каждой минутой, после каждого выступления она как будто все глубже и глубже погружалась в деловой мир цифр, сводок, планов, и все более нереальным, даже безумным представлялся ей вчерашний восторг — какие-то надежды на какие-то перемены. Никуда она отсюда не денется. Устав слушать, Мария Ларионовна потихоньку оглядела сидящих в зале, в президиуме, и все лица показались вдруг усталыми и скучными. Вон Валерий Георгиевич украдкой поглядывает на часы. Глаза их встретились, директор кивнул ей и, склонившись над столом, принялся что-то писать. Легкое волнообразное движение прошло по ряду президиума — и тут же Марии Ларионовне вручили сложенный вдвое листок бумаги. Известным всему тресту размашистым почерком было написано: «Тов. Самырова! Подготовьте отчет по лаборатории. Заслушаем на общем собрании через два дня. Ноев». Она подняла глаза на директора, но тот уже внимательно слушал плановика, что-то говорившего ему на ухо.
    Что же делать? Все дальше и дальше уплывал ее Дальний. «Поговорю с Гриценко», — неожиданно решила она.
    Зал внезапно ожил — объявили перерыв. Поспешно спустившись со сцены, Мария Ларионовна догнала месткомовского председателя почти на выходе из зала и позвала взволнованно:
    — Ангелина Ивановна! — та обернулась. — Можно вас на минутку?
    — Пожалуйста.
    — Мне поговорить надо.
    — Поговорить нам действительно не мешало бы. Давайте сядем.
    Они сели в последнем ряду — двое в опустевшем зале.
    — Директор сейчас записку мне прислал. Через два дня будут слушать отчет по лаборатории.
    — Я знаю. Дело ответственное, знак особого к нам внимания. Но ничего. Составим, поможем. Не волнуйтесь так.
    — Я не поэтому. Я...
    — И вот что, Мария Ларионовна. В конце включим все наши требования к руководству — их, как вы знаете, немало. И в первую очередь — о строительстве общежития.
    — Вы хотите... об общежитии?
    — Обязательно! — громогласно подтвердила Гриценко. — Вопрос этот поднят вами своевременно. Но какой-то комнатой в гостинице они теперь от нас не отделаются. Пусть строят! Трест наш не обеднеет.
    — Знаете, я ведь тоже хотела об общежитии хлопотать.
    — Вместе и займемся, всем миром навалимся. Не робейте, Мария Ларионовна. Местком поможет! — Гриценко подмигнула. — Я все это уже директору выложила.
    — Когда это вы успели?
    — Сегодня, до собрания. Он мне и об отчете сказал. И еще... — Гриценко прищурилась. — И еще он о тебе спрашивал, — всего несколько раз за прошедшие годы Ангелина Ивановна обращалась к ней на «ты» — и всегда в моменты несколько необычные.
    — Обо мне?
    — О тебе. Я сказала, что как заведующая ты народ вполне устраиваешь и дело знаешь. Учти — правду сказала.
    — Ангелина Ивановна...
    — Ну-ну. Откровенно говоря, вначале я была против твоего назначения. И не потому, как ты думала, что я сама на это место зарюсь. Была идея, не спорю, но нет: годы не те, не потяну. Просто я тебя считала слишком... мягкотелой, что ли...
    — Удобной для директора.
    — Вот именно. — Гриценко засмеялась. — Однако характер ты сумела показать — вторую неделю со мной не разговариваешь.
    — Это не я... это вы...
    — Ну и я. Я тоже хороша, каюсь. Ладно, кто старое помянет, тому глаз вон. Так?
    — Ангелина Ивановна, — начала Мария Ларионовна, — теперь или никогда! Я хочу в тайгу пойти. С поисковой партией из Дальнего.
    — Надеешься отчет на меня свалить?
    — Могу и после отчета.
    — Шучу, шучу. — Гриценко смотрела очень внимательно. — Как ты это себе реально представляешь?
    — Полтора отпуска у меня есть, еще отгулы. За свой счет, если надо, попрошу, — изложила Мария Ларионовна Леночкин план.
    — Что, это так серьезно?
    — Всю жизнь собираюсь. Надо же когда-нибудь и попробовать!
    — Раз такое дело — пробуй. Но не сейчас, не сгоряча. Успокойся, подумай.
    — Поймите же. Если не сейчас — то никогда!
    — Что это ты так трагически на все смотришь? Мне б твои годы!
    — Да уж, годы...
    — Погоди. Бежать тебе сейчас из лаборатории нельзя. Нехорошо. Орлова осуждала — а сама? Взялась за гуж — так будь добра, покажи, на что способна. Человек не только в тайге проверяется. Дальше. Леночка твоя ведь в университет поступать собирается?
    — Да. На филфак.
    — Вот. Дочка устроится — и ты вольная птица. Если к тому времени не раздумаешь, то соберешь свои заработанные деньки — и в тайгу. Самая лучшая пора, знаешь? Золотая осень.
    — Да, знаю. Но она не повторяется.
                                                            12. «ВСЕ ХОРОШО!»
    Едва она открыла дверь, как Леночка выскочила в коридор.
    — Ну как? Едешь?
    — Нет, не еду.
    — Почему?
    Мария Ларионовна разделась, прошла в комнату, устало присела к столу. Леночка явилась следом.
    — Мам, почему?
    — Почему? Видно, поздно все сначала начинать.
    — Что начинать?
    — Жизнь.
    — Ничуть не поздно! Что ты опять...
    — Нет-нет, я ничего. Наоборот. Все хорошо. — Она улыбнулась. — Все очень хорошо.
        Чего хорошего-то?
    — Все. И на работе, и с тобой у нас... Сейчас чай будем пить, да?
    — Ага. Вскипел, пойду заварю. Мам, ты правду говоришь?
    — Правду, доченька.
    Леночка вышла. Мария Ларионовна смотрела в окно. Она сказала правду, нет, часть правды: хорошо и в то же время грустно. Жизнь одна, приходится выбирать что-то одно, и сегодня она окончательно выбрала свою лабораторию, а тайга... что же, прежнее счастье не повторяется — зеленый рассвет и голубые горы, вечерняя песня, золотая осень и любовь — это счастье навсегда в тебе. В тебе, в твоей молодости, в твоей дочери, в багряном закате за окном, в звонком весеннем воздухе.


    Валентина Николаевна Гаврильева - род. 6 декабря 1944 — в селе Майя Мегино-Кангаласского района ЯАССР. Отец, Гаврильев Николай Петрович — заслуженный механизатор, много лет работал трактористом и водителем в респотребсоюзе «Холбос»; мать, Гаврильева (Попова) Екатерина Петровна — домохозяйка. В семье было 8 детей; Валентина — вторая по старшинству. По окончании средней школы Валентина работала в редакции детской газеты «Бэлэм буол» («Будь готов»). В 1971 г. окончила Литературный институт имени А. М. Горького в Москве, где познакомилась с белорусским писателем Иваном Ласковым и вышла за него замуж. Член Союза писателей СССР с 1973 года. В 1985 г. какое-то время жила в д. Беразяки Краснапольскаго р-на Могилевской области БССР.
    Первые произведения Гаврильевой появились в печати ЯАССР в 1966 г. Повесть «О великом путешествии оранжевого Серёги, мудрейшего Ибрагима и хитроумного охотника Сэмэна Большая голова» была инсценирована и поставлена Якутским академическим драматическим театром им. П. А. Ойунского. Повесть «Страна Уот-Джулустана» также инсценирована и поставлена Нюрбинским драматическим театром. Произведения Валентины Гаврильевой переводились на русский, белорусский и польский языки.
    Сулустана  Мегенчэня,
    Койданава

                                                       ИВАН АНТОНОВИЧ ЛАСКОВ
               (19 июня 1941, Гомель, БССР [СССР] - 29 июня 1994, Якутск. [РС(Я) РФ])
    Иван Антонович Ласков - поэт, писатель, переводчик, критик, историк, автор «угро-финской» концепции происхождения белорусов. Награжден Почетной Грамотой Президиума Верховного Совета ЯАССР. Член СП СССР с 1973 г. [Также член СП ЯАССР и БССР]
    В три годы Иван самостоятельно научился читать, но ввиду материальных затруднений пошел в школу только в восемь лет. В 1952 г., после окончания 3-го класса, самостоятельно сдал экзамены за 4-й класс и был сразу переведен в 5-й. Еще из Беразяков, в которых жил до 1952 г., Ласков присылал свои корреспонденции в русскоязычную газету пионеров БССР «Зорька», хотя стихотворения и не печатали, но на письма отвечали. По инициативе редактора газеты Анастасии Феоктистовны Мазуровой Ивана в 1952 г. отправили во Всесоюзный пионерский лагерь «Артек» имени В. И Ленина, где он проучился с ноября 1953 г. по март 1953 г. Затем воспитывался в Могилевском специальном детском доме № 1, потом в школе № 2 г. Могилева, которую закончил в 1958 г. с золотой медалью.
    Поступил на химический факультет Белорусского государственного университета, который закончил в 1964 г. и при распределении пожелал поехать в г. Дзержинск Горьковской области, где работал в Дзержинском филиале Государственного научно-исследовательского института промышленной и санитарной очистки газов. В июне 1966 г. уволился и вернулся в Минск. Работал литсотрудником газеты «Зорька», на Белорусском радио. С 1966 г. обучался на отделении перевода в Литературном институте имени А. М. Горького в Москве. В 1971 г., после окончания института с красным дипломом, переехал в Якутскую АССР, на родину своей жены, якутской писательницы Валентины Николаевны Гаврильевой.
    С сентября 1971 г. по февраль 1972 г. работал в газете «Молодежь Якутии», сначала учетчиком писем, затем заведующим отделом рабочей молодежи. От февраля 1972 г. до лета 1977 г. работал в Якутском книжном издательстве старшим редакторам отдела массово-политической литературы. С лета 1977 г. работал старшим литературным редакторам журнала «Полярная звезда», с 1993 г. - заведующий отделам критики и науки журнала «Полярная звезда».
    За полемические статьи про отцов-основателей ЯАССР весной 1993 г. был уволен с работы и ошельмован представителями якутской «интеллигенции». Перебивался случайными заработками. Последнее место работы - заведующий отделом прозы и публицистики в двуязычном детском журнале «Колокольчик» - «Чуораанчык», который возглавлял Рафаэль Багатаевский.
    29 июня 1994 г. Иван Антонович Ласков был найден мертвым «в лесу у Племхоза», пригороде Якутска по Вилюйскому тракту за Птицефабрикой.
    Иосафа Краснапольская,
    Койданава




Brak komentarzy:

Prześlij komentarz