poniedziałek, 4 grudnia 2023

ЎЎЎ 66. Адубарыя Ігідэйка. Эдуард Пякарскі ў жыцьцяпісах. Сш. 66. 1973. Койданава. "Кальвіна". 2023.





    В. Охлопков

                                     ЯКУТСКИЙ ПЕРИОД ССЫЛКИ Э. К. ПЕКАРСКОГО

    Почти 25-летний период якутской ссылки выдающегося якутоведа, члена- корреспондента Академии наук СССР с 1927 года, почетного академика с 1931 года Эдуарда Карловича Пекарского (1856-1934) еще недостаточно освещен в нашей исторической литературе.

    Автору предлагаемой статьи удалось обнаружить в архивах ряд интересных материалов и личных писем Э. К. Пекарского, относящихся к периоду его работы над созданием «Словаря якутского языка». Это переписка с Восточно-Сибирским отделом Русского географического общества (ВСОРГО), с губернаторами, письмо политссыльного Н. С. Тютчева — друга Пекарского, помогавшего последнему в опубликовании его трудов. Думается, что они представляют определенную ценность для освещения жизни и научной деятельности Э. К. Пекарского. Материалы показывают, в каких трудных условиях он, узник царизма, занимался обширной научной деятельностью и одновременно внедрял хлебопашество и огородничество в Якутии, имел искренние, подлинно братские отношения с якутами.

    Э. К. Пекарский был близким другом выдающегося русского революционера рабочего Петра Алексеева. В Якутии они часто встречались, месяцами жили вместе. Э. К. Пекарский произнес на якутском языке замечательную речь на могиле П. Алексеева. Он характеризовал его как великого сына русского народа, непоколебимого борца-революционера, резко осудил царское правительство и его сатрапов за злодейское убийство. В период ссылки он поддерживал тесные отношения с революционерами, пребывавшими в Якутии.

    ...Будучи студентом 1-го курса Харьковского ветеринарного института, Пекарский принимал активное участие в студенческом движении. В 1879 году царская полиция арестовала его. После следствия и допросов Пекарский предстал перед царским судом в Москве.

    В статейном описке, составленном на Э. К. Пекарского в Тверском губернском правлении 27 мая 1881 года, говорится:

    «В Московском военно-окружном суде признан виновным:

    1. В том, что принадлежал к тайному обществу, имеющему цель ниспровергнуть путем насилия существующий государственный порядок...

    2. В том, что в это же время... проживал заведомо под чужим паспортом... за что и присужден к лишению всех прав состояния и ссылке на каторжные работы в рудниках на пятнадцать лет... причем Суд постановил ходатайствовать перед Московским генерал-губернатором смягчить Пекарскому наказание до ссылки на каторжные работы на заводах на четыре года. Г. Московский генерал-губернатор, приняв во внимание молодость, легкомыслие, болезненное состояние... с лишением всех прав состояния сослать Пекарского вместо каторжных работ на поселение в отдаленные места Сибири...» (См. Якутский Государственный центральный архив, ф. 12, опись 15, ед. хр. 62, л. 5-6).

    С кандалами на ногах, в сопровождении военного конвоя казаков Э. Пекарский 27 сентября 1881 года прибыл в Иркутск. Во исполнение приговора царского суда, генерал-губернатор Восточной Сибири решил отправить Пекарского в ссылку в Якутскую область.

    «Госуд. пр. Э. Пекарский 8 октября отправлен в сопровождении военного конвоя в г. Якутск» (См. там же, л. 20).

    Якутский губернатор назначил местом ссылки Э. Пекарского 1-й Игидейский наслег Батурусского улуса.

    В своих письмах и заявлениях на имя якутского губернатора и окружного исправника Пекарский неоднократно обращался с просьбой дать ему возможность заняться земледелием, в связи с этим он просил перевести его в соседний, 2-й Балугурский наслег. В архиве сохранилось письмо, адресованное якутскому окружному исправнику, в котором Пекарский писал:

    «В начале декабря прошлого года мною было отправлено прошение на Ваше имя о переводе меня в один наслег с административно-ссыльным Николаем Кузнецовым, для совместного с ним жительства, т. е. во 2-й Балугурский наслег.

    В последний приезд г. заседателя Слеппова я узнал, что Кузнецов переводится в г. Томск, на родину.

    В вышеупомянутом наслеге есть русские поселенцы» занимающиеся хлебопашеством... совместно с которыми я также желал бы заняться хозяйством...

    февраля 3-го дня 1882 г.

    Ссыльнопоселенец Эдуард Пекарский» (См. там же, л. 25).

    Эта просьба Пекарского не была удовлетворена, и он вынужден был остаться на прежнем месте, где было труднее заниматься земледелием. Из архивных материалов видно, что Э. К. Пекарскому благодаря установленным им хорошим отношениям с местными жителями и их помощи в 1884 г., в ноябре удалось приобрести одну рабочую лошадь. С этого времени он постоянно обрабатывал свой участок земли, расширял его и получал неплохой урожай хлеба. Одновременно он занимался заготовкой сена, одним из первых в наслеге применил литовку. Эти новшества Пекарского были большим событием в жизни наслега и улуса. Он охотно делился своим опытом земледелия с якутами. С первых дней своего пребывания в ссылке он установил дружественные отношения с бедняками, стал их другом и советчиком. Он любил по вечерам сидеть у камелька и подолгу разговаривать с якутами. Пекарский оказывал материальную помощь беднякам. Он с благодарностью вспоминал помощь ему со стороны якутов в первые годы пребывания в ссылке. Вот его письмо, адресованное в 1-е Игидейское родовое управление Батурусского улуса:

    «1-е Игидейское родовое управление, Батурусского улуса, государственного ссыльного Эдуарда Пекарского.

                                                           ПРЕДЛОЖЕНИЕ.

    Ввиду, того, что общество 1-го Игидейского наслега при наделении меня земельным наделом оказало мне материальную помощь для обзаведения хозяйством, я, чтобы чем-либо отблагодарить общество, прошу родовое управление предложить обществу принять от меня для увеличения состоящего в запасе сена, в дар 400 копен сена, которое должно быть раздаваемо в годы бессенницы общественникам, по преимуществу беднейшим, заимообразно, на тех же основаниях, как и наслежное запасное сено.

    Государственный ссыльный

    Эдуард Пекарский.

    Декабря 14 дня 1891 г.» (См. там же, л. 116).

    В результате установления тесных отношений и постоянного общения с населением, Пекарскому удалось за сравнительно короткое время овладеть якутским языком.

    В Якутии Пекарский близко познакомился с П. А. Алексеевым, М. Натансоным и его женой В. Натансон, В. Ионовым, С. Ястремским, И. Майновым, В. Серошевским, В. Трощанским, Н. Виташевским, А. Сиряковым, И. Шейанским, В. Ливадиным, П. Петерсоном и другими политическими ссыльными. Многие из них занимались научным исследованием истории Якутии и изучением экономики и культуры языка, фольклора и этнографии якутов, эвенов, эвенков, и других народов Якутского края и впоследствии стали крупнейшими учеными, внесшими большой вклад в развитие науки.

    Н. Виташевский, В. Ионов, С. Ястремский, М. Натансон, изучавшие якутский язык и составившие небольшие якутско-русские и русско-якутские словари, также помогли Э. Пекарскому в его большом деле. Они передавали ему свои рукописи, вместе с ним занимались научной работой.

    В 1883 году прибыл в Якутию на поселение политический ссыльный Н. С. Тютчев, который привез с собой два экземпляра «Якутско-немецкого словаря» академика О. Н. Бетлингка. Н. Тютчев подарил Э. Пекарскому при встрече этот словарь, и Пекарский тщательно изучил систему и принципы построения его. В словарь входило более четырех с половиной тысяч слов.

    Возможно, этот подарок и натолкнул Э. Пекарского на мысль составить новый, более полный словарь якутского языка. И он начал собирать материал для него. Вначале он делал заметки и записи на полях словаря Бетлингка, а затем в двух других книгах. Интересно отметить, что одна из этих книг, на страницах которой были записаны Пекарским якутские слова, составившие основу его знаменитого труда, была подарена ему Петром Алексеевым, который горячо одобрил идею составления нового якутского словаря.

    Книгу эту П. Алексеев привез из Карийской крепости, где отбывал срок каторги на золотых приисках. Книга была переплетена там же одним из каторжан. При выходе на «свободу» (на поселение) П. Алексеева книгу эту ему подарил князь Тицианов, друг Петра Алексеева по революционной борьбе и каторге, приговоренный по «Процессу 50» к 10 годам каторжных работ.

    Э. К. Пекарский, составив первый вариант словаря в 7000 слов, поручил Н. С. Тютчеву переговорить с представителями власти или с членами Восточно-Сибирского отдела Русского географического общества о возможности издания словаря на средства общества.

    В одном из документов якутского губернатора от 7 июля 1887 года за № 474 говорится:

    «Иркутский губернский прокурор при отношении от 2 с. июля за № 189 представил на мое распоряжение рапорт смотрителя Иркутского тюремного замка с письмом содержащегося в этом замке, следующего на водворение в Енисейскую губернию административно-ссыльного Николая Тютчева, адресованным на имя смотрителя, в коем Н. Тютчев заявляет, что одним из его товарищей, находящимся в Якутской области Эдуардом Пекарским, составлен по системе и грамматике Бетлингка якутско-русский словарь, заключающий в себе более 7000 слов, и что по представлении Пекарским этого словаря для корректуры местным знатокам якутского языка протоиерею Попову и голове Батурусского улуса Николаеву таковой последними одобрен, причем обоими ими выряжено мнение, что означенный словарь по обилию слова, точному проведению раз принятой системы и правильности языка далеко оставляет за собой все попытки подобного рода... Вследствие того, что переговоры по изданию словаря Пекарского поручены Тютчеву, последний просит смотрителя замка, как состоящего в числе действительных членов Восточно-Сибирского отдела Имперского русского географического общества, предложить отделу, не найдет ли он возможным напечатать этот словарь на собственные средства.

    Ввиду того, Эдуард Пекарский, по имеющимся сведениям, принадлежит к числу государственных преступников, водворенных в Якутской области, я имею честь препровождать переписку по сему делу Вашему Превосходительству и покорнейше просить о последующем меня уведомить» (см. там же, л. 55-56).

    А вот одно из писем Н. С. Тютчева, много и настойчиво ходатайствовавшего перед губернаторами, членами Восточно-Сибирского отдела Русского географического общества о признании и издании словаря Пекарского:

    «27-V-87 г. Иркутск.

    Милостивый Государь Иннокентий Петрович!

    Один из моих товарищей, некто Эдуард Карлович Пекарский, за время 5-тилетнего пребывания своего в Якутской области составил якутско-русский словарь. Словарь этот, заключающий в себе более 7000 слов, составлен им, придерживаясь системы и грамматики Бетлингка...

    Г. Пекарский поручил мне переговорить об издании этого словаря с проф. Иобминским, рассчитывая, что обстоятельства позволят мне в этом году быть в Казани, но ввиду невозможности этого, обращаюсь в Вам, милостивый государь, с предложением, не найдет ли Отдел В. Сибир. геогр. общества возможным напечатать словарь г. Пекарского на свои средства?

    В случае, если Отдел найдет это возможным и своевременным, то с требованием приемки словаря следует обратиться к голове Батурусского улуса Егору Николаевичу Николаеву... последний взял на себя труд получить его у г. Пекарского и прислать куда следует.

    Примите и пр. Николай Тютчев» (см. там же, л. 58-59).

    Представители власти вынуждены были признать ценность труда Э. Пекарского. В этом отношении характерно письмо графа А. Игнатьева от 21 ноября 1887 года, в котором говорится:

    «По полученным мною сведениям, пребывающий во вверенной Вашему управлению области, в Батурусском улусе, политический ссыльный Эдуард Карлович Пекарский занимается собиранием этнографических сведений, составил якутский словарь, содержащий 7000 слов, сборник якутских сказок.

    Подобного рода материалы не могут не быть весьма интересными для Восточно-Сибирского отдела имперского Русского географического общества, а потому честь имею покорнейше просить Ваше Превосходительство предложить г. Пекарскому, не может ли он свои труды доставить в названный Отдел для рассмотрения, в случае благоприятного отзыва, труды Пекарского могли бы быть изданы при содействии Отдела, и вознаграждение автора могло бы при этом определиться по соглашению с Пекарским.

    Во всяком случае Вы можете уверить г. Пекарского в неприкосновенности его прав и в сохранении рукописей, которые он через Вас вышлет в Отдел географического общества.

    Граф. Алексей Игнатьев». (См. там же, л. 62-63).

    Созданию и изданию «Словаря Якутского языка» Э. Пекарского содействовали выдающиеся ученые того времени, в том числе академики В. В. Радлов, К. Г. Залеман. Они добились приглашения Э. Пекарского в Петербург. В. Радлов, принимая лично участие в научной обработке «Словаря якутского языка», привлек к подготовке его в печать, дополнению и сопоставлению якутских слов с другими тюркскими и монгольскими словами крупнейших тюркологов и монголистов того времени. В результате такого широкого участия выдающихся русских ученых якутский народ получил богатый, образцовый по грамматической точности, глубине и тщательности научной обработки словарь своего языка.

    Профессор Л. Н. Харитонов дал следующую оценку «Словарю якутского языка» Э. К. Пекарского:

    «Словарь в большой степени облегчает труд исследователей языка и национальной культуры якутского народа, так как представляет собой полное собрание всего лексического богатства языка, отражающего в себе с незапамятных времен все содержание его национальной культуры. Весь этот громадный материал, собиравшийся в течение пятидесятилетнего кропотливого труда, прошедший через строгай научный фильтр и представленный в систематизированном виде, составляет неоценимый клад для исследователя...».

    Э. К. Пекарский принадлежит к поколению революционеров-народников, отбывавших политическую ссылку в нашем холодном крае. Невзирая на самые тяжелые условия существования и гнет политического преследования, эти люди своими трудами положили начало глубокому научному изучению жизни и быта, культуры и языка народов Якутии.

    /Полярная звезда. № 1. 1973. С. 124-125./







 

    ...Немало мест в изучении традиционных верований скотоводов Лены посвятил в своих трудах и другие участники Сибиряковской экспедиции: В. В,Ливадии, С, Ковалик, В. Е. Гори-нович, Э. К. Пекарский, Л. Н. Геккер и другие...

    [С. 10.]

 










 

    ...Kiedy mowa o kontaktach polskich w XVII w. z Azją, to wypada zanotować jeszcze jedno polonicum autorskie — przełożony przez Polaka opis Indii Wschodnich, wydany w 1608 r. przez gdańszczanina Godarda Arthusa; podobnie zresztą pierwszy opis Syberii, sporządzony w 1610 r. przez Holendra Izaaka Massę, został również — wprawdzie znacznie później, ale nie później niż na początku XVIII w. — przełożony, według E. Piekarskiego, na rosyjski przez Polaka lub Białorusina...

    [S. 48.]

    Ogromną sławę, zwłaszcza w Związku Radzieckim, zyskał dzięki swym monumentalnym pracom etnograficznym i językoznawczym Edward Piekarski (13 X 1858 - 29 VI 1934). Skazany w 1881 r. za działalność rewolucyjną przez sąd wojenny na 15 lat ciężkich robót, ze względu na młody wiek uzyskał zamianę katorgi na zesłanie do Jakucji, gdzie spędził 24 lata, a więc dwa razy dłużej niż Sieroszewski. Tutaj, podobnie jak Szymański i wielu innych zesłańców polskich, zajął się pracą naukową, przeprowadzając badania nad Jakutami i ich językiem. Pierwszym rezultatem tych badań była ogłoszona jeszcze anonimowo (ze względu na cenzurę), praca pt. Jakutskij rod do i pośle prichoda russkich, która została umieszczona w Pamiatnoj kniżkie Jakutskoj Obłasti na 1896 god.

    Jednocześnie Piekarski rozpoczął pracę nad słownikiem jakuckim, który miał stać się z czasem głównym osiągnięciem jego życia. W roku 1899 ukazał się w Jakucku pierwszy próbny zeszyt tego słownika, który zwrócił na Piekarskiego uwagę rosyjskich kół naukowych i przyczynił się do zwolnienia go z zesłania w 1905 r. oraz do umożliwienia mu dalszej pracy nad słownikiem w Petersburgu. Wcześniej jednak jeszcze brał dwukrotnie udział, jako etnograf, w ekspedycjach naukowych do Syberii Wschodniej — w latach 1894-96 w zorganizowanej przez wschodniosyberyjski oddział Rosyjskiego Towarzystwa Geograficznego tzw. ekspedycji jakuckiej (niekiedy zwanej ekspedycją Sibiriakowa od nazwiska przemysłowca, który ją finansował) oraz w 1904 r. w ekspedycji nelkan-ajańskiej. Jednym z rezultatów tej ostatniej wyprawy była opublikowana w 1913 r. w Petersburgu praca pt. Oczerki byta priajanskich Tunguzów.

    Po przyjeździe do Petersburga Piekarski otrzymał pracę w dziale etnograficznym Muzeum im. Aleksandra III, a następnie w Muzeum Antropologii i Etnografii Akademii Nauk, którego z czasem został kustoszem. Pod auspicjami Akademii Nauk rozpoczęły się teraz intensywne prace nad słownikiem jakuckim, którego pierwszy zeszyt w wydaniu akademii ukazał się w 1907 r., ostatni zaś, trzynasty, w 1930 r. Słownik ten, owoc 50 lat pracy Piekarskiego, wydany w trzech dużych tomach, stał się najobszerniejszym słownikiem wydanym dla któregokolwiek z ludów tureckich (oprócz Turków osmańskich) i przyniósł Piekarskiemu uznanie międzynarodowe. Wcześniej jeszcze, w 1916 r. Piekarski wydał krótki słownik rosyjsko-jakucki. Poza pracami słownikowymi uczony opublikował wiele prac etnograficznych w trzech językach: polskim, rosyjskim i niemieckim. Szczególnie warto wspomnieć o dużym, trzytomowym wydawnictwie Wzory twórczości ludowej Jakutów, publikowanym przez Akademię Nauk sukcesywnie w latach 1907-17.

    Piekarski publikował też w „Petermanns Geographische Mitteilungen” (rocz. 1910, t. II, szkic pt. Über die Siedlungen der Jakuten). Po polsku opublikował między innymi Przysłowia i przypowiastki jakuckie („Rocznik Orientalistyczny”, t. II, 1925, s. 190-203) oraz Zagadki jakuckie (tamże, t. rv, 1926, s. 1—59). Był zresztą stałym współpracownikiem „Rocznika Orientalistycznego” i członkiem honorowym Polskiego Towarzystwa Orientalistycznego. W liście do profesora Kotwiczą pisał, że „...w polskiej szacie myśli moje brzmią lepiej i wyraźniej”.

    Do Polski nie powrócił, czuwając osobiście do końca nad wydaniem swego wielkiego słownika jakuckiego. Jako wybitny znawca Jakucji został w 1923 r. powołany na członka działającej przy Akademii Nauk ZSRR Komisji dla badania Republiki Jakuckiej. W roku 1927 został członkiem korespondentem Akademii Nauk ZSRR, a w 1931 r. jej członkiem honorowym. Zmarł w Leningradzie do ostatka pracując nad tomem dodatkowym swego słownika.

    W obwodzie taltyńskim Jakuckiej ASRR, gdzie rozpoczął pracę nad tym słownikiem, istnieje szkoła nosząca jego imię.

    Rówieśnik Piekarskiego, głośny pisarz Wacław Sieroszewski (Sirko; 26 IX 1858-20 IV 1945), należał również do najwybitniejszych znawców Jakucji...

    [S. 158-160.]

    F. J... Kon brał dwukrotnie udział w ekspedycjach naukowych. Po raż pierwszy w latach 1894-96 wraz z Piekarskim w tżw. ekspedycji jakuckiej (lub inaczej „sibiriakowskiej), po raz drugi na zaproszenie wydziału antropologicznego moskiewskiego Towarzystwa Przyrodników w tzw. ekspedycji urianchajskiej do kraju Sojotów, żyjących, na południe od Sajanu Zachodniego (obecnie Tuwiń-ka ASRR)...

    [S. 163.]

 














 

                                                                   Глава тринадцатая

    ...За Байкалом показались красивые берега Шилки. Вот и Усть-Кара, чуть дальше — каторга.

    — Вылезай!

    Осужденным открылась долина по берегам реки Кары, покрытые хвойным лесом невысокие горы. За ними — могучие горные хребты, местами очень крутые. В долине по обеим сторонам реки — промыслы. Золотые россыпи растянулись в этих местах на много верст. Две тысячи каторжан добывали золото для казны Российской империи.

    — Сколько верст до Москвы? — спросил Алексеев у Буцинского, когда с баржи сошли на берег.

    — Тысяч семь верст наверняка.

    — Далековато загнали нас, — вздохнул Петр.

    Прибывших построили попарно и под конвоем повели к одноэтажному деревянному строению в пять больших общих камер. Тюремное строение это стояло внутри небольшого дворика, обнесенного высоким частоколом. Во дворике в стороне от тюрьмы — зданьице бани. По другую сторону дворика —

мастерская.

    На промыслах работали уголовные. Жили они в тюремных зданиях каторги, стоявших в разных местах по берегам реки. Оказалось, для политических не существовало обязательных работ. Каторга состояла в вынужденном многолетнем безделье, — вынести безделье было куда тяжелее, нежели самый мучительный труд.

    Разместились по двадцать человек в камере.

    Начались знакомства, расспросы: кто такие, откуда прибыли, за какие дела на каторгу? Когда разнеслось по камерам среди старожилов тюрьмы, что с партией прибыл Петр Алексеев, тот самый, что произнес знаменитую речь на суде, в камере Петра народу набилось столько, что не продохнуть. Речь его была известна и здесь, имя его знакомо всем.

    Буцинский посоветовал Петру выйти в коридор. В камере — не пошевелиться, расстояние между рядами нар совсем небольшое. Один человек прогуливался по камере — все остальные должны были лежать. Постели и одеяла одного соприкасались с соседскими. По ночам, когда спящий перекатывался на другой бок, он неизменно толкал соседа.

    Алексеев и впрямь собрался было выйти из камеры и уже, поддерживая рукой ножные кандалы, шагнул было в коридор, да остановился, пораженный вопросом какого-то старожила:

    — Скажите, Алексеев, я слышал, будто не вы сами сочинили вашу речь на суде. Она будто бы написана вашими товарищами по процессу. Верно ли это?

    Алексеев чуть не задохнулся от волнения:

    — Нет, уж этой чести я не уступлю никому! Речь составил я сам. Вон можете спросить у Здановича. Он со мной вместе судился.

    В коридор так и не вышел. Пришел надзиратель — разогнал всех по местам и запер камеры.

    Каждая из камер носила название бог весть когда данное ей каторжанами: «Синедрион», «Харчевка», «Дворянка», «Якутка», «Волость».

    Алексеев попал в «Якутку»...

    [С. 304-305.]

                                                                      Глава четырнадцатая

    Когда опять в неурочный час в камере появился надзиратель и назвал фамилию Алексеева, Петр вскочил, не сомневаясь, что сейчас получит письмо.

    Но письма никакого не было. Надзиратель повел Петра в канцелярию тюрьмы, и там Петру было объявлено, что по всемилостивейшему высочайшему повелению Алексеев Петр Алексеевич освобождается от пребывания на каторге и высылается на поселение в отдаленные места Якутского округа.

    Он пропустил мимо ушей и «отдаленные места», и «Якутский округ». Дошло до него только то, что жить будет на воле. Он волен! Волен! Даже дух у него перехватило от счастья. Он волен, бежать с места высылки ничего не стоит! Даже если это на самом краю света, и оттуда он удерет! Уж теперь-то удерет он наверняка!

    Петр вернулся в камеру и сообщил новость товарищам.

    — Вот что. Мне нужны деньги. Из Якутии я удеру!

    У каторжан была и своя общественная касса для подобных случаев, и свой староста. Постановили выдать Петру на бегство деньги.

    Написал Прасковье, что едет в Якутию.

    Путь в Якутию длинный. Сначала его повезли в Иркутск. В Иркутске он сел за новое письмо.

    Успел написать, что уже в пути — едет к месту ссылки. Адрес свой сообщит, как приедет.

    Привезли Алексеева в Баягонтайский улус. Действительно, на краю света!

    Алексеев был сдан местному начальству под расписку; хоть то хорошо, что отныне можно передвигаться без конвоиров. Да куда тут передвигаться!

    Место, куда выслали поначалу, называлось Сасьянский наслег — селение Баягонтайского улуса в трехстах верстах к северо-востоку от Якутска. На географических картах Якутии названий этих наслегов разыскать невозможно. Не значатся.

    В Сасьянском наслеге еще раньше, чем Петр, поселились бывшие политические каторжане — два брата Щепанские и Сиряков. Петр стал жить временно в юрте у Сирякова, пока обзаведется собственной юртой, своим хозяйством.

    В административном центре улуса Алексееву сообщили, что по закону он имеет право взять себе до пятнадцати десятин земли, обрабатывать ее и «богатеть» на ней... если сумеет. Жил у Сирякова два года и два года без устали хлопотал, чтобы наделили его землей.

    Земля в улусе поражала скудостью. Он понял, что улусское общество не может наделить его сколько-нибудь пригодной землей. И направил в город Якутск исправнику просьбу перевести его, Петра Алексеева, в другой улус, где бы он мог получить землю, пригодную для обработки.

    Прасковье Петр писал:

    «Помнится, в одном письме я восклицал: «Тоскливо становится продолжать такой медленный путь в дороге и надоело шататься по разным тюрьмам и оставаться несколько месяцев на одном месте, сидеть в грязном клоповнике, ждать свободы; хочется поскорее на волю!.. Хотя я еще и не пристроился, но тем не менее буду на месте своего поселения, в том самом наслеге, где должен буду жить». Да я просто грезил, что вот я близко к вам — улыбается жизнь. Но, родная, вы, пожалуй, не можете поверить, теперь же я воочию встретился с волей, теперь ясно и спокойно могу рассуждать о ней, теперь вижу, что мне сулит воля и какая перспектива впереди. С тоскливым чувством на душе сажусь за письмо и сознаю, что не в силах передать то тяжелое впечатление, которое произвела на меня Якутка. Еще не доехав до места назначения, чем дальше забирался в глушь, чем дальше знакомился с якутами, которых встречал на пути, со своими товарищами, поселенными среди них, — на душе становилось тяжелее, мрачные думы не покидали ни на минуту. Силы меня покидали, энергия слабела, — надежды рушены. Просто мне казалось — я дальше от воли, дальше от жизни. Ни одной светлой мысли, ни единого просвета души. Приехал я в субботу; на следующий день праздник. Раннее утро, ясная, светлая погода. Солнце так весело играло. Принарядился во что мог и вышел из хижины своего товарища, у которого временно поселился. Походил кругом, посмотрел в ту и в другую сторону: кругом дичь, тайга, ни единой живой души, даже якутских юрт поблизости нет. Это совершенно пустынное место, от которого ближе, как на расстоянии нескольких верст, нет ни одного жилья; но красивое, слишком красивое место. Я вернулся, хотел сесть за письмо, да слишком мрачно настроен — и отказался. Словом, не встретил отрадно волю первых дней, не встретил вместе с тем того светлого праздника, каким я его знал в дни своей беспечной юности... Кстати, если вам попадет когда карта Сибири, то взгляните на Якутскую область и проведите прямую линию от Якутска на восток, верст пяток за реку Алдан; будете иметь почти точное понятие о том месте, дальний наслег, в котором можно поселить наших. Он — наслег, где я теперь, — находится в 400 верстах от Якутска...»

    В другом письме подробно описывал быт якутов, якутскую юрту.

    «...Якутская юрта состоит из двух половин, перегороженных тонкими бревешками и дверью, а иногда ни тем ни другим. Первая предназначена для жилища самих хозяев, а вторая для их скота. У скота — бревенчатый пол и каждый день очищается от навоза, у самих же хозяев — ничего, прямо земля, и незаметно, чтобы когда-нибудь выметался. Первая же половина согревается камельком, печкой в виде толстого древесного ствола, вырубленного с корня корытом и проведенной прямо вверх трубой, которая никогда не закрывается, и идет вечная топка... Вы не можете себе представить, до чего грязны сами якуты и насколько воняют их юрты!..»

    Он писал Прасковье письмо за письмом, часто повторяя то, что писал ей раньше. Понимал, что письма будут задерживаться, передаваться нескоро, может быть, и не все.

    Несколько раз с робостью написал, что мысленно — с ней, что в думах не расстается с Прасковьей, просил прощения за то, что иногда, размечтавшись, начинает воображать, будто ее после каторги выслали в его наслег — и вот они вместо...

    «Не рассердится ли на него? Что ответит?»

    Ответила не скоро: что часто представляет себе Петра Алексеевича в якутском наслеге. Как было бы славно и ей оказаться там, раз уж нельзя в Россию,— хозяйствовать вместе и «родной мой, быть возле вас...».

    Он ходил теперь с ее письмом на груди. Где бы ни был, что бы ни делал, время от времени вынимал письмо Прасковьи, перечитывал чудные строки.

                                                                     Глава пятнадцатая

    Только летом 1886 года, после второго заявления на имя губернатора, Петра перевели в Батурусский улус, в Жулейский наслег. Наконец-то получил хороший участок земли — будет что обрабатывать. А главное — то, что теперь он не одинок посреди скучных якутских просторов. Соседи его не одни якуты. В восемнадцати верстах от Жулейского наслега живет другой ссыльный, бывший каторжанин Пекарский. У обоих есть лошади — у Алексеева и Пекарского. Можно ездить друг к другу, видеться, разговаривать, можно меняться книгами, какими кое-как разжились.

    Пекарский — человек интересный и образованный. Изучает язык якутов, записывает якутский фольклор. Под влиянием Пекарского Петр стал подумывать, не написать ли ему роман о человеке, которого власти оторвали от жизни, от дела, от общества, забросили в глушь, а он живет, борется с одиночеством, готовит себя к будущей жизни, к свободе...

    Роман должен был быть о нем самом, Петре Алексееве, — автобиографическим. Только имя героя другое, вымышленное.

    Кроме Пекарского в наслегах Батурусского улуса жили и другие бывшие каторжане с Кары — Майнов, Ионов, Новицкий. Двадцать - двадцать пять верст до каждого — не такое уж большое расстояние. По масштабам Якутии — рядом. Но с ними Алексеев общался меньше, не часто ездил к ним в гости, но часто принимал у себя.

    Пекарский — другое дело. Пекарский не только ближайший сосед, но ближайший друг и советчик.

    С Пекарским виделись часто.

    Петр съездил в Чурапчу — самый населенный пункт всего северного Заречья, с полусотней якутов, ссыльных уголовных преступников и писарей. Раздобыл там кое-какой материал и вернулся в Жулейский наслег — строить юрту.

    Якуты помогали ему.

   Юрту построил на вершине кургана, чтоб далеко было видно. Построил ее на якутский манер, но с некоторыми новшествами; якуты приходили, смотрели, ощупывали, дивились.

    Юрта делилась на две части. Первая маленькая, нечто вроде прихожей, вторая — комната для жилья. Здесь, якутам на удивление, сам воздвиг настоящую русскую печь. Окна большие со стеклами. В переднем углу — полка с книгами на месте, где вешают образа. На стене выше полки на листке бумаги известные стихи Бардовского. Пекарский, несмотря на свою образованность, путал Бардовского с Боровиковским и называл его автором стихов:

                                               Мой тяжкий грех, мой умысел злодейский

                                               Суди, судья, попроще, поскорей,

                                               Без мишуры, без маски фарисейской,

                                               Без защитительных речей.

    Стихи очень нравились Петру. Впрочем, были они популярны среди всех ссыльных в Якутии.

    Особенно горд он был русской печью. Сам пек в ней хлеб и угощал гостей.

    Из одного окна видно было озеро, из другого — дорога в Жехсогенский наслег и маленькая часовенка на кургане. Между часовней и юртой Петра стоял дом родового управления.

    Новшеством были в юрте пол из лиственничных плах и рамы с двойными цельными окнами.

    Неподалеку от юрты Петр соорудил небольшой амбар; запирал его на замок, а когда уезжал из наслега, накладывал на замок печать. Так-то вернее.

    Устраивался хозяйственно.

    «Если Прасковью освободят раньше времени и вышлют в Якутию, приедет ко мне. Будем жить вместе. Надо, чтоб ей было удобно. Но ей еще сидеть и сидеть! Прошение на высочайшее имя, наверное, не подавала. Когда-то выйдет она на свободу! Но я дождусь ее. Сколько бы ни сидела на каторге, непременно дождусь. Нет, надо мне ждать Прасковью не здесь, в Якутии. Подработать немного денег — и убежать из Якутии. Дело это совсем не простое. Велика Якутия. А дальше — Сибирь. Пока доберешься еще до России! Но надо добраться. Доберусь. Только бы собрать еще денег. Прасковья выйдет — отыщет меня. Я отыщу ее. Пока надо хозяйствовать».

    У Пекарского Петр получил карту Якутии — впился в нее глазами.

    — Послушай, друг, дай мне на время карту. Я изучу ее у себя, потом привезу.

    И Петр увез карту к себе. Целые часы проводил над ней.

    Карта оживала в его глазах. Он представлял себе эту пустынную, холодную страну Якутию, почти безлюдную. Якутские семьи живут за полсотни верст друг от друга. Как бежать из этой глуши, с конца света в Россию? Ни железных дорог, ни шоссе, ни постоялых дворов по пути! Только — летом — по рекам. Да и то доберешься ли? Но он должен, должен бежать! Должен — стало быть, убежит!

    Спасение в том, чтоб побольше посеять, побольше собрать с земли, накосить сена, продать. Пусть годы и годы собирать по грошам на дорогу. Он должен удвоить, утроить деньги, что дали ему на побег каторжане.

    Быт, слава богу, устроен. И хлеб свой из русской печи. И юрта удобная, содержит ее в чистоте, не то что якуты. Жить можно. Выживет. Дождется свободы!

    С содроганьем вспоминал якутские юрты с большой трубой посредине. Нижний край трубы срезан наискосок, туда можно стоймя ставить дрова, кипятить воду, поджаривать на огне мясо, — впрочем, мясо якуты предпочитают сырое, мороженое. Рыбу тоже едят сырой. Вместо хлеба кое-как подпеченная ячменная лепешка. Зимой в юрте содержат скот. Дышать нечем.

    «Научить бы их жить по-человечески,— думал Алексеев.— Вот ведь построил я юрту со стеклами, с полом, с печью. У них денег побольше, чем у меня. Ведь могут... Эх, темнота какая!.. Их бы учить, жили бы и в Якутии по-иному!»

    Пробовал затащить к себе одного, другого якута, показал юрту, угостил своим хлебом, спросил, не помочь ли поставить печь, лучше жить будут.

    Якуты благодарили, кивали головами, но от русской печи отказывались, интересовались, нет ли у Петра водки.

    Косьба не утомляла Петра. Был он косцом отменным. Якуты прибегали смотреть, как он косит. Продавал сено, выезжал на своем коньке верст за двести пятьдесят - триста покупать сахар, чай, муку, керосин. Ездил в другие наслеги к ближайшим ссыльным менять книги у них, брать чудом попавшие к ним газеты, вышедшие в Петербурге, в Москве, в Иркутске давным-давно.

    Побег из Якутии откладывался. Не хватало денег. Сена накашивал и продавал десятки возов, но того, что получал за него с якутов, вернее, того, что оставалось после закупок на зиму, хватить не могло на дорогу в Россию. Копил, дорожил каждой копейкой.

    Оттого и казался иным друзьям человеком очень расчетливым, даже прижимистым, который знает цену копейке. Потому он и был расчетлив, и цену копейке знал, что дорогу к своей свободе отсчитывал теперь не по верстам, а по копеечкам.

    Однажды разговорился в Чурапче, куда поехал повидать товарищей, с ссыльным Майновым. Петр признался ему, что живет только надеждой вернуться в Россию, там станет деятелем рабочего движения. Майнову даже почудилось, будто Петр мечтает не просто стать деятелем, а повести за собой рабочих, быть вожаком.

    — Ты погляди, Майнов, что происходит на воле. Газеты читал? Пусть они старые, пусть им по три, по четыре месяца, а новости в них какие? Читал? Жизнь какова теперь, а? Железные дороги строятся тут и там. Новые фабрики и заводы. Революционные кружки, почитай, по всей России. В Серпухове, к примеру, стачка на бумагопрядильной фабрике Коншина. В Иванове стачка на ткацкой Зубкова. На мышегском чугуноплавильном заводе — забастовка. На Долматовской мануфактуре стачка опять же. В Юзовке на  заводах — забастовка. В Петербурге стачки на фабриках Шау, Максвелла, на Новой бумагопрядильной, у Кенига на Нарвской заставой. Просыпается рабочий народ! Понимаешь ты, просыпается!

    Петр решил: ждать дольше нельзя. Карта Якутии навела на мысль, что безопаснее всего бежать на восток, к морю. Оттуда морем он вернется в Россию. Денег надо немало для этого. Кое-что скопил, но все-таки не хватает. Сколько ни пересчитывал свои капиталы, и полутораста рублей не мог насчитать.

    И все-таки стал готовить себя к побегу. Сшил сапоги, купил хороший полушубок. Даже раздобыл с помощью пьяненького якута револьвер.

    При этом мастерил мебель для дома, помогал соседям-якутам, сажал капусту. У начальства должно было создаваться впечатление, будто Алексеев, обосновывается здесь на вечные времена. Намеренно заводил разговоры, что не прочь жениться. Будто бы подыскивает себе жену.

    И писал письма на Кару — Прасковье.

    «В первых своих письмах я вам писал, как у нас все дико, пустынно и жутко «свежему» человеку. Тогда действительно было так, потому что лес не оделся, кочковатая равнина и озеро были покрыты льдом и представляли из себя дикую, однообразную, голую, болотистую картину. Другое дело теперь. Лес оделся, хотя не роскошно, но оделся. Зато трава, трава, как по волшебству, в один месяц так поднялась и так вдруг выросла, что теперь уже косят. Но все-таки больно, как посмотришь кругом. Не видно человека. Тут все пусто; разве увидишь, как полуголый якут один-одинешенек плывет на своей убогой «ветке» по озеру или собирает более чем убогую, маленькую-премаленькую рыбку, которой и питается всю весну. Не щемило бы, не болело бы сердце, если бы этот, всю свою жизнь проводящий в заботах и тяжком труде народ жил хоть мало-мальски человеческою жизнью, хотя бы даже бросил то свинячье помещение, в котором, кроме грязи, пони, ничего нет, иль наедался бы сыт... А то выйдешь, и жутко станет: гол, грязен, голоден, тощ...

    Теперь скажу кое-что о споем хозяйстве и вообще о себе.

    Первое, то есть хозяйство, находится в самом цветущем состоянии и ведется но всем правилам агрономического искусства. Лишь просохла земля, я орудием, каким еще от сотворения мира никто не работал, раскопал маленькую долину черноземной земли и сделал две превосходные грядки, на которых теперь у меня растет семьдесят превосходных вилков капусты. Этого мало; я расчистил и другую долину, которую засеял горохом. Так что плоды моих трудов, как я думаю, выразятся осенью в довольно почтенном подспорье моему материальному благосостоянию. Гороху, без шутки, фунтов 10 могу набрать, а о капусте можете сами судить.

    Недели две назад с одним якутом на лодке по Алдану я отправился к своим товарищам, которые, как вам должно быть известно из моих первых писем, хотя и в одном со мной наслеге, но находятся от меня в двадцати с лишним верстах, и притом к ним нет никакой летней дороги, кроме водной. После моего долгого одиночного сидения в такой глуши, в какой я живу, эта поездка имела на меня сильное, приятное влияние и послужила таким хорошим развлечением, что я как бы снова ожил, стряхнул с себя некоторую усталость, словом, ободрился. Не узнал я зимнего Алдана. До того все роскошно, красиво, причудливо в это время на его сплошных островах и частых протоках. Ехали мы по нем ночью, но ночи у нас теперь светлые, сперва донимали комары, а потом подул сильный ветер, поднялась буря, сделалась гроза, засверкала молния... дождь, гром, ветер... И вы не можете себе представить, какое это было для меня удовольствие. Зато товарищей я застал в самом печальном положении. Оба они болели, и довольно сильно, лихорадкой...»

    Петр не упоминал в письмах к Прасковье, что якуты-соседи уважают его и всячески выказывают уважение. Уважали за то, что поставил и содержал в чистоте свою юрту, и за то, что косил траву, как никто не косил вокруг, — легко и быстро; коса, казалось, сама косила в его руках, а он только следил, чтобы косила как надо. И за то, что много с якутскими ребятишками играл, что учил их читать и писать по-русски, вырезал для них из картона крупные буквы, пел вместе с ними.

    Но больше всего нравилось в нем якутам то, что он очень силен — настоящий богатырь, такого еще они не встречали. Когда тягались, кто кого перетянет на длинной палке, Петр всегда выходил победителем. Когда надо было большую лодку перенести на озеро, взваливал ее на спину и проносил к воде. А старшину рода — тяжелого, тучного — поднял однажды под руки и посадил на коня.

    «Хорош человек Алексеев», — говорили якуты.

    Как тосковал Петр, никто не видел, никто не слыхал, — никому он не жаловался. Летом тосковать уходил на ближайший голый курган поблизости от того, на котором поставил юрту. На вершине кургана только две старые лиственницы росли.

    Ложился во мхах — руки под голову, глаза в небо — и мысленно обращался к далекой Прасковье.

    Будет ли он от нее еще дальше, чем ныне, когда удерет отсюда в город Владивосток? Но кто его ведает, сколько Прасковью дожидаться в Якутии, пока ее вышлют сюда? А вдруг не сюда? Только сейчас сообразил, что женщин с каторги, кажись, высылают в другие места — не в Якутию!

    Не скорее ли встретится с ней, если бежит, проберется в Россию, начнет там работать? Право, в России скорее дождется Прасковьи! Куда скорей!

    Он не думал, что Прасковья, наверное, уже не та, что была: на каторге старятся люди быстрей, чем на воле. Видел Прасковью и сейчас такой, какой знал в Петербурге, — молодой, стройной, красивой. Представлял себе не черты ее молодого лица без морщин, будто и не было ему никакого дела до того, как она выглядит. Красота ее для него заключалась в ней самой. Она несла свою красоту внутри себя, и эта внутренняя ее красота была для него нетленна, возрасту неподвластна.

    Она писала ему так часто, как только могла, как только позволяло ей начальство на Каре. Она интересовалась всеми подробностями жизни Петра. Разве не существует невидимых нитей, связывающих двух людей воедино? Разве не чувствуется иной раз то, что и словом не выскажешь, и в письме не напишешь? Вот так с какого-то момента, с какого-то письма от Прасковьи Петр понял, что все решено между ними, решено без слов.

    Экая страшная доля, однако: решено-то когда! Прасковья на каторге, он в ссылке в Якутии — тысячи непроходимых бездорожных верст между ними!

    Иногда он чувствовал себя виноватым в том, что освободился от каторги раньше Прасковьи. Что вот он может выйти из юрты, подняться на ближайший курган, лежать на траве... А она там, в неволе, ни шагу не ступит без позволения начальников, не имеет права.

    Но именно поэтому он должен, обязан бежать как можно скорее. Именно поэтому должен начать революционную работу в России. Он чувствовал себя обязанным перед Прасковьей, перед всеми, кто остался на каторге.

    «Только бы до Владивостока добраться. Случай с Мышкиным помню. Не попадусь в последний момент, как он. Эх, славно бы наняться матросом или там кочегаром на пароход! Силой, слава богу, я не обижен. Тогда и денег на дорогу не надо. Из Владивостока — прямо в Одессу, оттуда в Питер. И снова — за работу!»

    Старался не думать о том, что, пока до Питера доберется, полмира придется проехать. Проедет! Хоть всю землю кругом объедет. Хоть весь мир пешком он пройдет.

    Приближалась косьба, и Петр заставил себя не думать больше о бегстве. Потом, всё — потом. Сейчас надо скосить получше да побыстрее, продать сено, приумножить на дорогу деньжат.

    Стал проверять косу, хотел заточить, да обнаружил, что коса его обломалась. Вот беда! И как это случилось? Должно быть, неловко ее прислонил в прошлом году к стене в сарае, упала на железный предмет и вот тебе на! Теперь — срочно скакать в Чурапчу за новой косой. Ну да ладно. Все одно не сегодня еще начинать косить. Туда да обратно за один день управится.

    Утром чуть свет оседлал коня, запер юрту, сарай, поскакал.

    В Чурапче купил косу — дома-то ее поточить надо еще — и собрался ехать обратно. На улице возле лавки подошел к нему незнакомый молодой человек. Назвался студентом Суббоцким из города Харькова, судился, приговорен к каторге шестилетней, да вот заменили каторгу ссылкой в Якутию. Только на днях привезли его, еще не знает, куда дальше пошлют. Выложив это, только потом спросил:

    — Ведь вы Алексеев?

    — Да, я.

    — Нет, я хочу точно знать. Петр Алексеев? Тот самый, что произнес речь на суде?

    Петр кивнул головой. Смотрел вопросительно.

    — Позвольте пожать вашу благородную руку. Я из-за вашей речи попал сюда.

    — Из-за моей речи? Не понимаю, как это могло получиться.

    — Как могло получиться? Весьма просто. Из-за вашей речи, что напечатана с предисловием Георгия Валентиновича Плеханова!

    Какое отношение Георгий Плеханов имеет к его речи, Петр понять не мог.

    — Как, вы не знаете? — удивился Суббоцкий. — Ну так знайте же, что Плеханов в Женеве издал вашу речь отдельной брошюрой и написал к ней очень хорошее предисловие. Видите ли, мы... я хочу сказать, наш кружок в городе Харькове, решили перепечатать плехановскую брошюру с вашей речью. И, конечно, распространить ее. Типографские все дела были поручены мне. Собственной типографии наш кружок не имел. Но у меня были связи с рабочими-наборщиками одной из харьковских типографий. Таким образом мы уже отпечатали две или три прокламации и хотели отпечатать и вашу речь с предисловием Георгия Валентиновича Плеханова... Представляете себе, какой бы эффект это имело! В самый последний момент кто-то нас выдал. Нашу организацию разгромили... Был суд... И вот я в Якутии... Должен сказать вам, я просто необыкновенно рад, я счастлив, что встретился с вами. Просто счастлив!

    — Да вы откуда узнали, что я Алексеев?

    — Откуда узнал? Да еще позавчера ссыльный Понятковский, у которого я пока живу в этой Чурапче, сказал мне, что где-то поблизости от Чурапчи, в каком-то якутском наслеге, живет Петр Алексеевич Алексеев. А сейчас вы вышли из лавки, а Понятковский — я с ним был — и говорит мне: вон идет Алексеев! Я — догонять вас.

    Петру хотелось спросить, что же мог написать Плеханов в предисловии к его речи. Но постеснялся. Суббоцкий сам передал ему содержание предисловия Плеханова, а два куска из него запомнил наизусть.

    — Хотите послушать? Я вам прочту.

    — Пожалуйста.

    — Но знаете что? Надо пройти куда-нибудь. Вы понимаете, здесь неудобно. Якуты, те ни черта ее поймут. Но русские... Их здесь все-таки не так мало... Полицейские, писари...

    — Да вон на пустыре скамейка, на ней никого. Пройдемте туда и сядем.

    Алексеев, держа коня под уздцы, зашагал па пустырек за чурапчской лавкой, Суббоцкий шагал рядом с ним и все говорил о том, как ему повезло и как он счастлив, что встретился с Петром Алексеевым.

    — Да сколько вам лет? — не выдержав, спросил Петр.

    — О, уже двадцать два, двадцать третий пошел.

    — Молоды!

    Студент, несмотря на все им пережитое, казался не то что молодым, а юным: был восторжен, возбужден и чуть ли не приходил в восторг от того, что вот и он в ссылке, где находятся старые, всей России известные революционеры.

    Подошли к скамье, сели. Петр привязал коня к ножке скамьи, Суббоцкий начал читать, как стихи:

    — «Мы издаем эту речь для русских рабочих. Она принадлежит им по праву. Не велика она, по пусть прочтут ее рабочие, и они увидят, что в ной в немногих словах сказано много и много такого, над чем им стоит крепко призадуматься».

    — Так, — выдохнул Алексеев, когда Суббоцкий остановился. — Вот, значит, как.

    — Но я знаю еще кусок. Вот послушайте: «Петр Алексеев говорит главным образом о тяжелом положении своих товарищей, русских рабочих. Но мимоходом упоминает о том, как могут рабочие выйти из такого положения. «Русскому рабочему народу остается надеяться только на самого себя»,— говорит он. Это так же справедливо, как и все сказанное им в своей речи. Целые миллионы рабочих западноевропейских стран давно уже пришли к этой мысли. Когда в 1864 году в Лондоне образовалось Международное рабочее общество, то в уставе его было прежде всего сказано: «Освобождение рабочих должно быть делом самих рабочих»». Здорово, правда?

    — Что здорово?

    — Да то, что Плеханов так написал о вас!

    — Странно... Я и не думал...

    Петру никогда и в голову не могло прийти, что речь его станут печатать не только в России, но и за границей, переводить ее на иностранные языки. А теперь вот предисловие к ней написал сам Плеханов, знаменитый революционер! Если за распространение ее русское правительство арестовывает людей и ссылает их, значит, он действительно сумел сказать на суде нечто такое, что содержит в себе взрывчатый материал. Значит, его речь для царского правительства опасна! Он словно вырос в своих глазах. Стало быть, он, Петр Алексеев, теперь представляет собой определенную силу, грозную для правительства. Имя его производит на людей немалое впечатление. Но разве это не обязывает его? Разве не налагает на него большую ответственность? Окажись он на воле, он не был бы просто рядовым малознающим рабочим. Нет, он мог бы стать одним из тех, кто руководит рабочей массой, кто направляет ее к революции! О, если бы оказаться на воле! Если бы он мог посвятить популярность своего скромного имени и свое влияние Революции!

    Петр сидел на скамье, захваченный, взволнованный новыми мыслями, еще не в состоянии в них разобраться. Он на несколько минут даже забыл, что рядом с ним юный Суббоцкий, глядящий на него влюбленными, восторженными глазами. Суббоцкий не смел прерывать размышления Петра Алексеева, боялся громко дышать, чтоб не помешать Алексееву думать.

    Наконец Петр подавил нахлынувшее волнение, медленно поднялся, протянул руку Суббоцкому, крепко пожал ее:

    — Благодарю вас за интересное сообщение. Рад познакомиться с вами. Возможно, будем видеться в этих местах. Мне, к сожалению, надо спешить домой. Косьба! Завтра начну косить.

    Петр вскочил на коня и выехал из Чурапчи.

    На другое утро, едва солнце взошло, вышел в поле и до обеда косил, минуты передышки себе не дал. Пообедал — снова за косу. Итак каждый день. Якуты собирались, глядели на него, головами качали:

    — Как не устанешь, Петр Алексеич?

    В первых числах августа 1891 года Алексеев покончил с косьбой, собрал сено с лугов. Доволен был, что сам справился. Вот тут и решил отдохнуть. Теперь можно. Давно в Павловку собирался. Говорят, верст тридцать пять будет до Павловки. Тем манила его заветная Павловка, что село это и на якутское не похоже. В большинстве русские люди живут там — потомки ссыльных, осевшие в Якутии. Обзавелись хозяйством, дворами, поженились — кто на якутках, а кто на русских, народили детишек, что им Россия! А русских книг в Павловке будто много, и в тамошней лавочке продают, и сами селяне из России выписывают себе.

    «Съезжу-ка я разок в Павловку. Напоследок. Может, и встречу кого. Может, и книжек достану».

    Вывел коня из сарая, оседлал, поскакал в Павловку.

    Дорога шла вдоль леса, потом повилась по ровной степи. Чем выше поднималось солнце, тем рьянее пахли травы; так вкусно дышалось, что Петр умерил бег своего коня. Проехав часа два, остановился и полежал в высокой траве. Минут через тридцать — снова в седле и еще через час въезжал в Павловку.

    Село разрослось полукругом над озерком, охватило его с трех сторон, словно задержало в объятиях. Село небольшое — две улицы, немощеные, обставленные домиками во дворах. В центре на холмике крошечная деревянная церковка. Петр хоть неверующий — попов с детства терпеть не мог, — а церкви обрадовался: напомнила ему русские родные селения. Возле самой церкви открытая торговая лавка, но никто не входит в нее, никто из нее не выходит. Обе улицы почти безлюдны. На одной только скамеечке возле калитки сидит старичок, положив на большую узловатую палку обе руки, а поверх рук — полуседую бороду.

    Однако куда идти? С чего начать? Подошел к старику, поздоровался, коня привязал к коновязи напротив скамьи.

    Дед глянул на Алексеева. Подумав, ответил: — Ну что ж, здравствуй, коли приехал. Садись.

    Алексеев сел рядом. Старик спросил:

    — Издалека, что ли, приехал?

    — Из Батурусского улуса, дед. Жулейский наслег слыхал?

    — Слыхал, я тут все улусы знаю. И все наслеги.

    — Неужели тут и родился, дед? Ведь ты русский? Верно ведь русский?

    — Русский-то русский. В России рожден. В Екатеринбурге. Знаешь такой русский город?

    — Еще бы! Как не знать!

    — Только давно это было.

    — А сюда как попал?

    — А ты, мил человек, как попал?

    — Я-то не по своей воле. Был на каторге. Потом — сюда вот.

    — По своей воле сюда, чай, и не попадает никто.

    — И ты, стало быть?

    — Стало, и я. Ты политический?

    — Политический. А ты?

    — А я, мил человек, нет. Уголовный был. Уголовник.

    — За что же тебя?

    — Э, милый, то давно было. Того и не вспомнить. В Павловке что ни русский человек, то бывший уголовный, считай.

    — Да ты что? Срок отбыл да навек здесь остался, так понимаю?

    — Так, милый, так. А куда мне идти отсюда? На старое прежнее мне возвращаться охоты не было. Был молодым, погулял, набедовал, сколько время позволило, ну, попался, пошел в Сибирь, вот отбыл свое — и на ссылку бессрочную. Я тебе так скажу: здесь, особливо по прежним временам, когда я вот сюда, значит, прибыл, жить ничего, можно было. России-матушке надо было места эти заселить русским народом, приохотить его к здешней земле. Вашего брата, политического, не очень-то приохотишь, а наш брат, коли решил по-старому больше не жить, честно, по-христиански, значит, трудиться, здесь даже очень неплохо мог устроиться. Землю давали — только бери ее, да паши, да сей. Ну, мы тут и устраивались помаленьку. Видал, поля да луга какие вокруг Павловки нашей? И начальство нас уважает, исправник, приедет — завсегда у меня останавливается. А как же!

    — Так у тебя тут семья, дед?

    — Была и семья. В свое время женился я на якутке. Нельзя иначе. Родились сын и дочь. Сын помер. Дочка со мной. Беда с ней — ногами болеет. А когда муж ее жив был, здорова была работать, крепкая баба была. Муж ее помер, стала болеть. Теперь внучка дом везет на себе. Хорошая девка, скажу тебе. Двадцати еще нету. А даром, что дом на себе везет, еще в здешней школе русских ребят грамоте учит. Сама шибко грамотная, как минута свободная, так за книгой сидит, читает. Ваши политические книги ей возят, да и сама достает — не знаю я где.

    — А землю, стало быть, ты забросил?

    — Что ты, мил человек, как это возможно землю забросить! У меня десятин тридцать земли, вся ячмень родит.

    — Послушай, дед. Да ведь тридцать десятин тебе не вспахать, не засеять.

    — Я свое отпахал, милый. Слава богу, якуты имеются. Наймешь — они тебе и вспашут, и посеют, ты только смотри за ними. Я и смотрю. На это еще силы есть у меня.

    — Да тебе, чай, за семьдесят перевалило уже?

    — Се-емьдесят? Не-ет, милый, выше бери. Этой весной девятый десяток пошел!

    — Ого! Да ты молодец, дед! Послушай, сделай мне одолжение, присмотри десяток минут за моим конем. Я зайду в здешнюю лавку, нет ли там книг.

    — Иди.

    Дед остался, а Петр прошел в лавку и почти тотчас вышел из нее: единственная книга, которую можно было купить,— букварь.

    Он увидал, что дед не один. Молодая пригожая девушка стояла возле него и что-то ему говорила. Длинная русая коса ее была скручена и закреплена на макушке. Светлый платочек лежал на ее плечах поверх розовой блузки с белыми кружевными прошивочками. Широкий черный ремень перехватывал тонкую талию и поддерживал длинную черную юбку.

    — А вот и он, — сказал дед, увидев Алексеева. — Ну-ка иди, милый, сюда. Вот знакомься с моей Ефросиньюшкой — внучкой. Фрося, ты ручку-то свою подай молодому человеку. Он из Жулейского наслега приехал.

    — Здравствуйте, Фрося, — поздоровался Алексеев.— Вот вы какая! Дед говорил мне о вас.

    — Здравствуйте. Милости просим к нам. А как вас зовут? — спросила и глянула в лицо Алексееву небесной голубизны глазами дедова внучка.

    — Зовут Петр, по батюшке Алексеевич, по фамилии Алексеев. Для вас просто Петр.

    — Слышь, ты позови его в дом, может, он пообедает с нами, — подмигнул внучке дед и, уже обращаясь к Петру, добавил: — Ты не бойсь, обед Фрося готовит — пальцы оближешь!

    — Ну что ж, я с удовольствием, если Фрося меня пригласит, — весело сказал Петр. Фрося ему понравилась.

     — Так не отказываетесь? Согласны? — заволновалась вдруг девушка. — Вы знаете что, вы посидите тут с дедом, я в дом — стол накрою, вас потом позову. Ладно?

    — Ладно, ладно, — проговорил дед, — Ты беги, готовь, что там имеешь. Чтоб угостила гостя как надо.

    — Я мигом, дедушка, мигом. Только вы не уйдете? Правда, останетесь? — спросила в упор Алексеева.

    — Я так полагаю, — отвечал он, — что не родился еще тот человек на свете, который отказался бы, когда его приглашает такая девушка!

    И посмотрел на нее с видимым восхищением. Тут только и вспомнил, что уже много лет не разговаривал с женщиной. Разве что мысленно с Прасковьей Семеновной.

    — Ну смотрите не удирайте,— развеселившись и нисколько не смутясь его комплиментом, сказала Фрося. — Я мигом!

    И убежала в дом. Дед жестом пригласил его сесть.

    — Что, хороша у меня внучка?

    — Очень хороша, — сказал от сердца. Петра будто светлым весенним ветерком обдало от короткого разговора с Фросей. Сидел и продолжал улыбаться.

    — То-то же. Женихов подходящих не имеется для нее. Вот беда. — Дед вдруг внимательно посмотрел на Алексеева. — Ты-то ведь не женат?

    — Нет, не женат.

    — Вот как! Не женатый, говоришь? Хм... А отчего бы тебе не жениться, а, Алексеев?

    — Это где? Здесь, в Якутии?

    — Не в Якутии, а хотя бы и здесь, в Павловке!

    — А Павловка разве не в Якутии, дед?

    — Павловка — России кусок. В Павловке — русские.

    — Может, и так.

    — Фросе ты вроде понравился.

    — Ну, уж и понравился!

    — А она тебе — и подавно!

    — Девушка хороша, слов нет.

    — Вот я и говорю...

    Тут дед и замолк и продолжал внимательно присматриваться к Петру.

    — Дед, а дед! Слышь, раз я у вас гостем буду, так мне бы конька моего к вам поставить. И накормить его надо.

    Дед, крякнув, быстро поднялся.

    — Это нам ничего не стоит. Ты посиди, милый, тут посиди, пока позовут. Я с твоим конем сам управлюсь.

    Распахнул ворота во двор, отвязал коня, повел его за собой, во дворе напоил его, потом ввел в конюшню, поставил у стойла. Вернулся, запер ворота и сел опять на скамеечку рядом с Петром.

    — За коня не беспокойсь. Конь в порядке. Напоен. Теперь в конюшне. Скоро и нас с тобой позовут обедать.

    — Народу у вас в Павловке не мало как будто. А на улице одни мы с тобой. Что так? Много ли на селе человек, дед?

    — Много! Человек сто наберется. Это ежели и русских, и якутов считать. Без якутов человек семьдесят будет. Это уже с ребятишками.

    — Много, — покачал головой Петр. — Больше, чем в Чурапче. Очень много.

     — Потому — русские все.

    Из калитки высунулась Фросина головка; щеки разрумянились, должно быть, у печки стояла.

    — Дедушка, Петр Алексеевич, гость дорогой, пожалуйте кушать. Готово!

    Петр следом за дедом вошел в дом. Горница большая, со столом посредине, стол покрыт белой скатертью с широкой синей каймой. В углу — иконы. Дед вошел — стал креститься, покосился на гостя: не крестится ли? Вздохнул, увидев, что нет. Фрося пригласила к столу. Дед налил из графинчика гостю и себе по рюмке водки, пододвинул к Петру тарелку с какой-то копченой рыбой, Фрося поднесла квашеной капусты. Петр поднял рюмку, взглянул на девушку:

    — Фрося, за вас!

    После второй рюмки пить отказался.

    — Я мало пью.

    — Дивно,— сказал дед.

    Фрося принесла с кухни огромную миску со щами. Налила гостю в тарелку. Петр попробовал и восхитился:

    — Вот это щи! Настоящие русские. Ох и вкусно же!

    Дед, улыбаясь самодовольно, похвалил внучку:

    — Во как она у меня готовит!

    — Я пойду мать накормлю. — Фрося с тарелкой щей пошла в соседнюю комнату. Оттуда послышался шепот.

    — Хорошая внучка,— дед кивнул на дверь, в которую прошла Фрося.

    Через несколько минут она вернулась с почти полной тарелкой.

    — Не хочет мать есть. Только две ложки и съела. После щей подала жареное мясо — оленину — с горохом и капустой. Петр признался, что давно, очень давно так не обедал.

    — А ты, милый человек, почаще к нам приезжай. Не так-то далеко от твоего Жулейского наслега. Фрося, она тебя еще и не так накормит.

    Петр поблагодарил, сказал, что непременно еще придет, нравится ему в Павловке — тут русские люди.

    — Ну, коли захотеть, можно тут навсегда остаться, — заметил дед. — Начальству сказать, что женился, мол, в Павловке, у жены хозяйство большое, дозвольте переселиться, навек остаюсь в этих местах. Ну, на первое время не дозволят, так долго ли приехать к жене из твоего Жулейского, а?

    «Ей-богу, — подумалось Петру Алексееву, — ей-богу, дед не прочь, кажется, выдать за меня внучку. Не могу же я сказать ему, что собираюсь бежать из Якутии, что есть у меня Прасковья Семеновна, что не собираюсь я здесь жениться и оставаться. Да и Фрося мне, поди, в дочки годится. Правда, женихов здесь не богато, что и говорить. Да мне что за дело!»

    Пришла мысль в голову, что не худо бы, чтоб разошлась в здешних местах и чтоб непременно до начальства дошла новость, что ссыльный Петр Алексеев и впрямь собирается здесь жениться и осесть на вечные времена, заняться хозяйством всерьез, начать богатеть. Такая новость ослабит надзор начальства, Петр успеет добраться до Владивостока...

    «Однако же не могу я и девушку обмануть. Нет, Фросю за нос водить нельзя. Хорошая девушка. А дед пускай думает, что захочет. Главное, чтоб до начальства дошло».

    И поддакивал деду неопределенно, так, что тот мог по-своему заключить, что Петр еще приглядывается, еще раздумывает, но, видимо, не прочь взять Фросю в жены. Да и возможно ли отказаться: молода, собой хороша, приветлива, хозяйка — дай бог, да в приданое тридцать десятин славной земли, и три лошади, и две коровы, и козы, и птицы на дворе — сосчитай, попробуй. И дом — лучший дом во всей Павловке. И деньжата имеются. Все ей, внучке, достанется. Был бы хозяин в доме — деду, и то сказать, давно на покой пора. Право, лучшего жениха, чем этот с неба свалившийся, во всей Павловке, что в Павловке — во всей Якутии не найти. Здоров, силен, солиден, собой пригож, да к тому же непьющий.

    Дед решил про себя, что дело решенное.

    Фрося принесла еще кастрюлю с пельменями. Под пельмени выпили еще по рюмке водки — по третьей. Петр еле от стола отвалился. По горло сыт.

    Дед после обеда пошел к себе — отдохнуть. Фрося, убрав со стола, осталась с гостем.

    — Книги читаете, Фрося?

    — Ох, плохо у нас с книгами. Сами знаете. Достаю, что придется. Иногда добрые люди, все больше ссыльные политические, дают. Вот недавно подарил мне один книжку писателя Гаршина. До чего душевный писатель! Я его книжку два раза прочла.

    — Гаршин? — Петр удивился, он и не слыхал такого имени.— А я и не знаю такого.

    — Да ведь он очень известный, — в свою очередь удивилась Фрося. — Сейчас, наверное, самый известный в России. Неужели не знаете?

    — Да он когда появился?

    — То ли в семьдесят седьмом, то ли в семьдесят восьмом году напечатал свой первый рассказ. Он мало что написать успел.

    — Тогда понятно. В эти годы я уже был за решеткой. Понятно. Не мог я знать вашего Гаршина.

    — В его книжке статья есть о нем. Он года три назад умер. Совсем еще молодым. Тридцать три года только и было ему. Он был больной и бросился в лестничный пролет. Только я не пойму: разве можно насмерть разбиться, если с лестницы упадешь?

    — Лестницы в Петербурге, Фрося, высокие. В четыре, в пять этажей.

    — Я читала об этом. Только и представить себе не могу, как это дома в пять этажей могут стоять. Пять этажей! Это же уму непостижимо!

    — Ну, Фрося, есть и повыше. Строят нынче и семь этажей, и восемь.

    — И вы сами видели?

    — Приходилось. И в Петербурге, и даже в Москве.

    — Какой вы счастливый, Петр Алексеевич. Столько видали!

    — Ну, как сказать.

    — А вот я ничего не видела. В городе Якутске однажды была. Только и всего. А Петербург намного больше Якутска?

    Петр рассмеялся:

    — Это даже сравнить, Фрося, нельзя. По-настоящему Якутск разве город! Так, большое село. Вот что, Фрося, я попрошу вас. Не дадите ли вы мне книжку вашего Гаршина почитать? Я вам слово даю, что дня через два в целехоньком виде привезу ее.

    — Да с радостью, Петр  Алексеевич. Сделайте одолжение. Так вы приедете к нам?

    — Дня через два, как сказал. Да еще привезу вам что-нибудь из своих книг. Не читали такую книгу писателя Чернышевского — «Что делать?»

    — Читала. Она есть у меня.

    — А роман Тургенева «Новь»?

    — Слышала об этом романе. Да все его достать не могу.

    — Ну вот, «Новь» я вам привезу. И еще что-нибудь.

    — Спасибо вам, Петр Алексеевич. Сейчас принесу вам Гаршина.

    Оставила его на несколько минут, вернулась с книжкой. Петр сунул книжку в карман.

    — Вот, стало быть, будем с вами книгами обмениваться, Фрося.

    Он встал. Она забеспокоилась: что же он, уже уезжать собирается? Так скоро?

    — Посидели бы еще, Петр Алексеевич. Дед — он раньше чем часа через полтора не проснется. Он старенький у меня. Да вы знаете что, остались бы у нас ночевать. Переночевали бы, а завтра после завтрака и уехали бы. Право.

    Он стал говорить, что никак не может — должен ехать сегодня. А вот приедет на днях, привезет книги, тогда можно и на ночь остаться.

    — Поговорим с вами, Фрося.

    — Да уж тут и говорить-то не с кем. Никто книг не читает. Никто не интересуется ничем, — вздохнула она.

    — Может, проводите меня до края села?

    — Я только матери скажу, что ухожу.

    Во дворе Петр вывел коня из конюшни, Фрося отворила ворота, заперла их, когда вышли на улицу. Пошли не спеша рядышком, Петр вел коня за собой.

    — Скучно вам здесь живется, Фрося?

    — Да скучать не приходится. Я малых детей учу. Да за матерью ходить надо: она целые дни лежит, ногами болеет. Дед — молодцом, но ведь деду восемь десятков. Ну, и хозяйство домашнее все на мне — сготовить, да постирать, да убрать. Нет, скучать не приходится.

    — Вы хорошая девушка, — вырвалось у Петра.

    — Спасибо на добром слове.

    На краю села распрощались. Петр поскакал к себе, Фрося повернула к дедовскому дому. Петр не останавливался в пути. В Жулейский наслег прискакал, когда солнце зашло.

    Вечером начал читать, полночи читал. Какой писатель! Спасибо Фросе — открыла его для Петра. А ведь оттого и погиб, что задохнулся в чаду русской общественной жизни. Еще через день дочитал книгу. Думал о Фросе. Отобрал книги для нее. Не скажет ей, что дарит навсегда, что в последний раз у нее. Пусть на память о нем останутся.

    Днем из Чурапчи приезжали двое покупать сено. Смотрели, одобрили, дали задаток. А еще через день Петр с книгами вновь отправился в Павловку. Фрося привезенным книгам обрадовалась, сердечно благодарила, сказала, что постарается быстро прочесть.

    — Не торопитесь, — сказал он.

    Петр обедал у них, потом вышел с Фросей погулять за село, рассказывал о себе, о книгах, которые читал, о своих знакомых, о девушках-фричах. Ночевать не остался. Под вечер стал прощаться: надо ехать, утром приедут из Чурапчи за сеном.

    — Когда к нам опять? — спрашивала Фрося.

    Отвечал уклончиво:

    — Скоро. Вот как только сено свезут. Как управлюсь. При первой возможности.

    — Так смотри, ждем, — говорил дед, провожая его за калитку.

    Фрося — опять провожать Петра за околицу. Он крепко пожал ей руку: знал, что прощается навсегда.

    — До свиданья, милая Фрося. — Мысленно сказал: «Прощай, славная девушка».

    Теперь оставалось еще навестить Пекарского, пригласить к себе напоследок. Через день, дав коню отдохнуть, поехал к Пекарскому.

    Еще не доехав до юрты его, увидел Пекарского на лугах: втроем с двумя якутами он скашивал сено, собирал в стога.

    — Все еще косишь, Эдуард? Долго! А работаете втроем!

    — А ты? Неужто уже откосился?

    — Уже все. Да якут твой неправильно косит, — сказал Алексеев и взял косу из руки косца. — На, смотри, как мы, русские люди, косим!

    Коса только позванивала в его руках, скошенная трава пласт за пластом ложилась у ног Петра.

    Якут шел рядом на некотором расстоянии и недоуменно смотрел на него.

    — Вот, брат, как надо траву косить! Так-то в России косят ее. — Алексеев вручил косу якуту. — Понял теперь? — И обратился к Пекарскому: — Я к тебе ненадолго, Эдуард. Ты вот что: откосишься — приезжай ко мне, отметим покос.

    Пекарский повел его в юрту. Вскипятил чай, сели чаевничать.

    — Послушай, Петр. Ты что, жениться задумал?

    — Я? С чего взял?

    — Слух есть такой. Говорят, ты в селе Павловке увлекся какой-то девицей. И будто бы ездишь к ней. И даже предложение сделал. Верно это? Усиленно говорят.

    — Вот как! Ну что ж, это хорошо, если так говорят. Ты, Эдуард, когда речь обо мне зайдет, поддерживай слух. Понимаешь? Говори — точно знаешь, что Алексеев собирается жениться, для того и хозяйствует здесь. Мол, навечно собирается здесь остаться. Нравится ему здесь.

    — Ты что? С ума сошел?

    — Как друга тебя прошу: поддерживай слух. Понимаешь, надо мне. Надо, чтоб начальство поверило, что я хочу здесь навек остаться, и жениться намерен, и нравятся мне эти места. Богатеть, мол, Алексеев задумал. Прежние свои революционные бредни забыл. Понимаешь или еще объяснять?

— Понимаю, Петр. Ничего объяснять не надо. Мне можешь довериться. Скоро отсюда?

    — Скоро. Пора, брат. Вот только сено продам. Так ты приезжай, как кончишь косить. Посидим у меня на прощание.

    Алексеев повернул коня в Жулейский наслег. Поскакал по бескрайней степи. И двух часов не прошло, был уже недалеко от своей юрты. Вон видна она на вершине холма, а в стороне — курган с двумя лиственницами, под которыми любит он отдыхать.

    — Зидирастуй, Петр Аликсеич! Зидирастуй, пожалста!

    Навстречу всаднику шел якут лет пятидесяти, сутулый, плечи выгнуты, глазки бегают. Одет в плисовые штаны, суконное пальто с золочеными пуговицами. Федот Сидоров, старшина наслега. Алексеев сухо ответил. Сидорова терпеть не мог: жадный, навязчивый.

    — Как поживаешь, Петр Аликсеич, дарагой, хароший?

    Петр — будто и не расслышал вопроса. Проскакал мимо.

    С Сидоровым не желал разговаривать после того, как старшина запросил с него тридцать рублей за молоко с одной коровы в течение лета. Цен таких и не слыхали в Якутии — втридорога содрал со ссыльного!

    — Ты что, за богатея меня принимаешь?

    Так разозлился, так раскричался, что Сидоров струсил: не прибил бы его Алексеев, рука у него,— тяжелей не найдешь. Возьми и предложи со страху доставлять Алексееву молоко вовсе даром, только не кричи на меня, сделай такую милость.

    Алексеев выгнал его из своей юрты, кинул ему деньги вослед, запретил приходить к нему. Сидоров потом ходил по всем юртам наслега, просил примирить его с Алексеевым. Алексеев настоял, чтоб во искупление вины перед ним Сидоров выставил всему обществу полведра водки, угостил всех мужчин своего наслега. Однако сам пить наотрез отказался и при встречах со старшиной отворачивался, видеть его не мог.

    Коня разнуздал после поездки к Пекарскому, поставил в конюшню — пристройку к сараю, прошел в юрту. Еще немного — и прощай Жулейский наслег со старшиной-кулаком, прощай, милая юрта, и прощай, добрый курган с двумя лиственницами, у которых он отдыхал и думал о далекой Прасковье. А там прощай и страна Якутия, здравствуй, Владивосток и моря-океаны полумира... И наконец, здравствуй, Россия, родина, не прям путь к тебе, зато верен будет!

    Так размечтался о возвращении в Петербург, что спохватился, когда сумерки начинали сгущаться, день посерел и августовское солнце опустилось почти до земли.

    Это он правильно сделал, что пригласил к себе Пекарского. Надо поговорить перед побегом. Надо бы передать ему кое-что из бумаг, а главное, взять адреса своих людей в городе Владивостоке. Пекарский знает там многих. Они и помогут раздобыть Петру паспорт, помогут на пароход наняться матросом.

    Пекарский приедет примерно через неделю. За это время успеть побывать в Чурапче, у начальства взять разрешение съездить в Якутск; скажет — жениться надумал, должен купить кое-что. Из Якутска вернется — и через несколько дней был таков.

    Надо бы коню после поездки в Якутск дать отдохнуть несколько дней, покормить его покрепче, чтоб мог нести Алексеева по пустынным землям.

    Хотел было чаю попить, но решил сначала еще раз пересчитать свои капиталы. Теперь вроде должно хватить. А уж если во Владивостоке матросом на пароход наймется, хватит до самой России. Но надо иметь в виду: возможное дело, придется и подкупить кого-нибудь, чтоб взяли на пароход.

    Денежки счет любят, необходимо еще раз пересчитать. Вынул деньги из тайничка в земле под настилом, подсел к столу, стал считать. Вышло немало. Да еще за сено получит. В Якутске надо купить па дорогу консервов и сухарей. Что еще надобно на дорогу? Сапоги на себя наденет, когда поедет в Якутск. Полушубок дома оставит. Когда уйдет из наслега совсем, полушубок можно мехом наружу на седло постелить. Да еще и кружку взять надо...

    Сидел за столом, прикидывал, что брать с собой на дорогу; деньги разложены перед ним на столе, не спешил их собрать, все рассчитывал, на что сколько тратить придется.

    Вдруг поднял голову, в сторону окна посмотрел, а там, за окном, прижавшись к стеклу острыми бегающими глазами, глядит на него Федот Сидоров.

    Алексеев вскочил, лицо Федота тотчас исчезло. Черт! Видел или не видел Федот его деньги? Давно ли следил за ним?

    Единым махом сгреб деньги в кучу, только сунул в карман, в юрту вошел сутулый Федот, улыбка от уха до уха.

    — Зидирастуй, Петр Аликсеич, зидирастуй, наш дарагой. Я в окно пасматрел, дома ты или нет тебя дома. Смотрю, сидишь за столом, книга читаешь. Ай, что такое? Только приехал — книга читай...

    Книгу читал? Неужто Сидоров но видел денег его? Неужто показалось ему, что Алексеев книгу читал?

    Сказал, что верно, приехал и стал читать, поднял голову, увидел в окне сидоровскую голову, не узнал — испугался, даже книгу от себя отшвырнул, — рукой показал на постель, где лежала оставленная там перед отъездом к Пекарскому книга.

    — Ну что тебе, Сидоров, говори? Забыл, что ли, что я запретил тебе приходить ко мне? Не желаю с тобой говорить. Понимаешь?

    — Зачем сердиться, дарагой. Не нада сердиться за молоко. Не хочешь даром брать у меня, пажалста, могу с тебя восемь рублей за все лето брать, могу семь рублей брать, сколько сам скажешь. Пажалста, не нада сердиться, наш дарагой.

    — Опять за свое. Сказал тебе, не хочу твоего молока! С другими уже сговорился.

    — Обижаешь меня, дарагой, напрасно. Не хочешь молоко — пажалста. Только перестань сердиться на меня. Я к тебе знаешь зачем зашел? Совсем не про молоко говорить. Совсем про другое. Слыхал, что собираешься ехать в Чурапчу. Ты, дарагой, ездишь туда по длинной дороге, по длинной туда мы ездим только весной. Зачем до длинной — короткая есть. В два раза короче длинной. Мне тоже надо в Чурапчу. Завтра утром я еду туда. Пажалста, поедем вместе со мной, скажешь раз-два, и будем в Чурапче. Но только утром поедем, как солнце встанет. Если согласен ехать со мной, утром я за тобой заеду.

    Предложение Федота заманчиво, что и говорить. Про то, что есть на Чурапчу короткий путь, Петр слыхал и раньше. Но короткий знали только якуты.

    Раньше попадет он в Чурапчу, раньше — в Якутск. Стало быть, и из Якутска раньше домой вернется. Дождется Пекарского, посидит с ним, попрощается — и в дорогу.

    Противен ему Федот, но нечего делать, сказал, что больше не сердится на него, пожалуй, и молоко будет брать у него.

    — Завтра еду с тобой, Федот, в Чурапчу. Заезжай, как только солнце встанет, буду готов.

    На рассвете вдвоем с Федотом верховыми выехали в Чурапчу.

                                                                      Глава шестнадцатая

    Дней через восемь, собрав сено, отпустив якутов-косцов, Пекарский поехал к Алексееву в гости.

    Подъезжая к Жулейскому наслегу, встретил Федота Сидорова — старшину рода. Вдвоем с якутом Егором Абрамовым сидели на пригорке и о чем-то горячо спорили. Сидоров убеждал в чем-то Абрамова. В чем — Пекарский не разобрал. С Сидоровым знаком по прошлым своим приездам в наслег. Абрамова видел впервые. Что Сидорова Алексеев терпеть не мог, знал от самого Алексеева. Но Абрамов показался ему еще менее симпатичным: лицо красного цвета, как у индейца, усы черные и густые. Тепло, а на нем шапка из красной лисицы с бобровой обшивкой.

    — Здорово, Сидоров! — поздоровался со знакомцем Пекарский.

    — Зидираствуй, дарагой, зидираствуй.

    — Что Петр Алексеевич, у себя? Здоров? Сидоров голову в плечи вобрал, сощурившимися глазками посмотрел на Пекарского, ответил ему не по-обычному:

    — Поезжай, спроси у него. Я почему знаю!

    — Да как ты можешь не знать? — удивился Пекарский.

    — Я не смотрю на здоровье у государственного преступника Алексеева!

    Пекарский задержал лошадь.

    — Что ты сказал? Да ты знаешь, если я передам Петру Алексееву, как ты называешь его, что он с тобой сделает, Сидоров? Кишки из тебя выпустит!

    — Праезжай, дарагой, праезжай! — заговорил и Абрамов.— Не очень мы боимся твоего Алексеева! Паищи его, паищи!

    Сидоров зло дернул Абрамова за рукав.

    «Что за черт! — подумалось Пекарскому. — Никогда еще Сидоров не смел так говорить о Петре. И этот второй якут... Что такое?»

    Не стал больше разговаривать с ними, погнал своего коня к кургану, на котором юрта Петра.

    Подошел к юрте — на двери замок. Заглянул в юрту — Петра нет. Нет и коня в конюшне.

    «Вот странно, однако. Пригласил меня в гости, а сам неизвестно где. И коня нет. Странно».

    Написал записку Петру, что был у него, не застал. Дня через три снова приедет.

    Записку свернул и сунул в дверной замок.

    Уехал домой и через четыре дня — снова в Жулейский наслег. Подошел к двери юрты Петра — в замке собственная его записка. Значит, Петр не возвращался.

    Уж не бежал ли Петр? Но мог ли бежать, не попрощавшись со своим лучшим другом? Да и должен был взять у него владивостокские адреса.

    Может быть, задержался в Якутске? Так надолго? Дней двенадцать прошло с тех пор, как Алексеев был у него. Не мог так долго находиться в Якутске.

    Но там ли он, можно узнать в Чурапче. Без разрешения начальства в Якутск он поехать никак не мог. Сам так осторожничал, поддерживал слухи, что собирается здесь жениться и остаться навечно, сам отводил начальству глаза. Нет, без разрешения выехать в город Якутск Петр Алексеев никак не мог.

    Надо узнать в Чурапче, брал ли там разрешение Алексеев. Пекарский погнал коня в Чурапчу. Сунулся в окружную полицию, спросил, не был ли тут ссыльный Алексеев Петр Алексеевич, не брал ли разрешения на поездку в город Якутск.

    В окружной полиции не видали Алексеева. Не видали его и якуты — жители Чурапчи. Не видали его и ссыльные, здесь живущие.

    Никто не видел Алексеева в поселке Чурапча.

    Не был он там.

    Пекарский места не находил от волнения. Не мог Алексеев бежать. Не мог! Объехал всех политических ссыльных на расстоянии полусотни верст вокруг — никто из них ничего не знал о нем.

    Пекарский подал заявление в окружную полицию, в управу, требовал начать поиски исчезнувшего Алексеева. Следователь опросил десятки людей, начиная со старшины рода Федота Сидорова; все отвечали одно и то же: понятия не имеют, куда девался политический ссыльный Петр Алексеев. Как в воду канул.

    В воде тоже искали его. Неводами обшарили все озера вокруг, нет ли там тела Алексеева. Ничего не нашли.

    Через месяц следователь дал заключение: «Государственный преступник Петр Алексеевич Алексеев бежал с места ссылки, ибо никаких доказательств покушения на его жизнь обнаружить не удалось».

    Юрту Алексеева вскрыли, назначили торги оставшегося имущества беглеца.

    Пекарский продолжал подавать заявления, тревожить начальство, и начальство уже заподозрило его в том, что именно он помогал бежать Алексееву.

    Кончилось тем, что прокурор прямо сказал Пекарскому:

    — Мы понимаем, почему вы хлопочете о беглеце Алексееве и поднимаете шум. Желаете сбить нас со следа.

    — Господин прокурор, если бы это было так, как вы говорите, зачем бы я первый стал заявлять в полицию об исчезновении Алексеева?

    — Гм...— Прокурор должен был согласиться, что Пекарский прав.

    Пекарский не унимался. Он не сомневался, что с Петром Алексеевым приключилась беда.

    Но у Петра не было ни одного врага, кого заподозрить в убийстве? Несчастный случай — скорее всего. Однако Петр не утонул — все окрестные озера проверены, обысканы до дна неводами. Дорога в Чурапчу просмотрена несколько раз — никаких следов Алексеева. Но и коня нет в конюшне, стало быть, Петр выехал на нем из наслега. Куда? Никто не видел, как он выезжал из наслега. Никому не известно, один выехал или со спутниками.

    Казалось подозрительным поведение старшины рода. Федот Сидоров только и повторяет, что не знает, куда девался Петр Алексеев. Не видел он, как уезжал. Ничего не знает. Но вроде избегает встречаться с Пекарским, избегает говорить о случившемся. А ведь известен как любопытный. На него не похоже, чтоб не нравилось ему обсуждать, куда делся исчезнувший Алексеев. Тем более, что к Алексееву всегда приставал, искал его дружбы.

    С чего бы это переменился Федот?

    Да и Егор Абрамов тоже странный какой-то. То начал было задиристо отвечать Пекарскому на его расспросы, а когда Федот одернул его, замкнулся и, как Федот, разговаривать о Петре не желает.

    «Что за дьявольщина!» — думал Пекарский.

    Он снова пошел в чурапское отделение полиции, а там показывают циркуляр директора департамента полиции Дурново.

    — Вот, не угодно ли, господин Пекарский, о вашем друге прочесть циркуляр директора департамента.

     «...Господам губернаторам, градоначальникам, обер-полицмейстерам, начальникам губернских жандармских и железнодорожных полицейских управлений, окружным полициям и на все пограничные пункты... Государственный преступник Петр Алексеевич Алексеев 16 августа сего года бежал из места поселения и, несмотря на все принятые властями меры, остался до настоящего времени неразысканным. Названный Алексеев на суде произнес речь весьма возмутительного содержания, которая впоследствии была отлитографирована и напечатана за границей и даже до сего времени вращается в революционной среде, служа излюбленным орудием для пропаганды. При этом следует заметить, что Алексеев, происходя из простого звания, обладая природным умом и бесспорным даром слова, представляет собою вполне законченный тип революционера-рабочего, закоренелого и стойкого в своих убеждениях,, и едва ли после побега удовольствуется пассивной ролью, а, напротив, воспользуется обаянием своего имени в революционной среде и, несомненно, перейдет к активной деятельности, которая может оказаться, в особенности же в пределах империи, весьма вредной для общественного порядка и безопасности...»

    — Утверждаю, что Петр Алексеев не бежал с места своего поселения, — решительно сказал Эдуард Пекарский после того, как в полицейском управлении его познакомили с циркуляром. — Я прошу разрешения продолжать поиски виновного.

    — Виновного в чем? Вы кого именно имеете в виду?

    — Имею в виду неизвестного, виновного в убийстве Петра Алексеева!

    — В пределах, в которых вам позволено передвижение, господин Пекарский, вы вольны на свой страх и риск производить такие поиски. Вам известно, что полиция производила их достаточно долгое время и они не привели ни к чему, на основании чего нами доложено было департаменту полиции — разумеется, через губернское управление — о том, что Петр Алексеев совершил побег.

    Пекарский вышел в раздумье. Где искать? Как искать? Что он может сделать один? Обеспокоены ироды не на шутку. Признано, что Алексеев обладает природным умом, бесспорным даром слова... Деятельность его может оказаться весьма вредной в пределах империи...

    Да, если бы Петр Алексеев был еще жив. Пекарский в это не верил.

    Недели через две в юрту Пекарского, крадучись, вошел молодой якут.

    — Чего тебе? — оторвался от книги Пекарский.

    Дарагой, из Жулейский наслега я. Был в гостях у Егора Абрамова. Слыхал, как поет Егор. Ай, как поет! Ему водка ударил в голова. Совсем пьяным стал Егор Абрамов.

    — Да мне-то какое дело до Егора Абрамова! — разозлился Пекарский. — Зачем мне-то об этом знать?

    — Ты ищешь, кто убил Петра Алексеев? Да? Ездил по всем наслеги, народ спрашивал. Да? Егор Абрамов водка пил, песня стал петь. Все сказал.

    И, не дожидаясь приглашения хозяина, сел на пол юрты и, слегка покачиваясь, начал петь.

    Пел о том, что в одном улусе поселился русский богатырь, такой силы необыкновенной, какая еще не видана. Бык бежит — быка на бегу остановит. Лошадь надо поднять — лошадь возьмет и двумя руками поднимет. Медведя в тайге повстречает — медведь сейчас с дороги свернет. Никого не боялся. Вот что был за богатырь! Ай, какой богатый был богатырь! Коров у него не счесть. Лошадей столько, сколько на небе звезд. А книг еще больше, чем денег! Все книги, какие на свете есть, собрал в своей юрте. Потому что всех ученей на свете был богатырь. Но есть на свете богатыри-якуты еще сильнее того русского богатыря. Пошли на него и победили его молодцы-якуты. И все богатство его взяли себе. А коня его продали прохожему человеку. Где теперь тот богатырь? Тот богатырь лежит теперь в дремучей тайге, и никогда он не встанет, и никто его не увидит. Ай, молодцы якуты-богатыри! — Молодой якут петь перестал и пояснил Пекарскому: — Вот что пел пьяный Егор Абрамов. А Федот Сидоров, старшина рода в наслеге, схватил его за руку и что-то ему шепнул. Тогда Егор Абрамов снова запел, но уже другую песнь — на похоронный напев. Вот что он пел: «Слышите, гости, как стучат кованые колеса телег? Едут к нам люди с блестящими пуговицами. Едут не в гости, не водку пить, а спрашивать нас, куда делся тот русский богатырь. А что скажут якуты людям с блестящими пуговицами? Якуты ничего не скажут людям с блестящими пуговицами. Не знают якуты, куда девался тот русский богатырь. Не знают они, кто эти якуты-богатыри, которые убили того русского богатыря... Ничего не знают... Ничего не знают... Будут молчать якуты... Будут молчать...» Вот, дарагой, что пел Егор Абрамов, а Федот Сидоров все хотел, чтоб Егор Абрамов петь перестал. Но водка ударил в голова Егора, и он пел и пел... А якуты ушли из юрты Егора Абрамова и говорили один другому: «Вот кто убил Петра Алексеева — Егорка Абрамов убил его. И еще Федотка Сидоров убил Петра Алексеева. И забрали его богатство себе. Но якуты будут молчать, когда их спросят люди с блестящими пуговицами!»

    Молодой якут вопросительно смотрел на Пекарского. Тот сидел бледный, взволнованный, голову поднял — глаз не отрывал от своего гостя. Потом тихо выдавил из себя:

    — Тебя как звать, человек?

    — Алексей меня звать. Алексей Федоров я.

    — Спасибо тебе, Алексей.

    После ухода Алексея Федорова стал думать: как быть? Первый порыв был — помчаться в Жулейский наслег, наброситься на Егора Абрамова: говори правду сейчас же, что сделали с Петром Алексеевичем? Когда убили его? С кем убивал? За что такого человека жизни лишили?

    Но представил себе, как на Егора набросится, как Егору родичи его помогать начнут. Не справиться с ним Пекарскому. Сила у него не Петра Алексеева. Да и что толку, если бы и одолел Егора? Доказательств-то ведь никаких. Мало ли что поет якут, когда напьется! Да и потом не имеет права Пекарский арестовать его.

    Успокоил себя, подумал, что придется ехать в Чурапчу — рассказать, что слыхал от Алексея Федорова, просить, умолять сделать розыск в лесу, непременно там тело Петра найдут. Вот вам и подтверждение, что убили его. А кто убил — спрашивайте с Егора Абрамова, который странную песню пел, да еще с Федота Сидорова. Не хотите разыскивать труп в лесу, дайте мне разрешение — сам разыщу его!

    Оседлал конька и поехал в Чурапчу, в окружную полицию. Рассказал все начальству.

    — Господин начальник. Был у меня якут Алексей Федоров. Сидел он в гостях у Егора Абрамова в Жулейском наслеге. Гостей было много. Напились — водку хозяин выставил. А опьянев, вот какую песню спел. И велел потом якутам молчать.

    Передал содержание песни.

    — Прошу произвести розыски трупа Петра Алексеева в лесу. Сам помогать берусь. В крайнем случае прошу разрешения самому искать. Господин начальник, позвольте заметить, что для чурапской окружной полиции большой интерес представляет находка трупа ссыльного Алексеева, так как тем самым снимется обвинение, что упустили его, допустили побег.

    Возможно, последний довод подействовал на начальника окружной полиции. Приказал двум полицейским нижним чинам взять с собой двух якутов с лопатами и вместе с Пекарским искать в лесу спрятанный труп.

    — Будем искать сначала в лесу, ближайшем к наслегу, где жил Алексеев, — предложил Пекарский.

    Поехали в лес, начали розыски с опушки. Под каждым кустом смотрели, каждый овражек прочесывали. Ничего. Прошли по лесу версты две. Дальше луг под первым снегом. Кто косил тут?

    — Егор Абрамов,— ответил якут.

    Здесь задержались. Кругом лужка осмотрели каждый ворох листвы, каждую ямку, рылись в кустах. Всё без пользы.

    Пекарский с якутом прошли налево еще с полверсты. Пекарский и не заметил ямы, набитой хворостом, ступил прямо в нее. Под ногами захрустело, он чуть не упал. Якут подал руку — вытащил из кучи хвороста и промерзшей темной листвы.

    Оба бросились разбирать хворост. Яма засыпана человеком, с первого взгляда видно — не могла сама так наполниться. Морозы скрепили хворост, рукам было холодно выбирать смерзшиеся ветки из ямы, выгребать из нее гнилую листву.

    — Лежит! — закричал якут.

    Лицом к земле на дне ямы лежал начавший уже разлагаться, но сохраненный морозом труп Алексеева. Колени были подтянуты к груди. На спине виднелось несколько почернелых ран, пиджак весь был пропитан черной кровью. Якут собрался было поднять труп наверх. Пекарский предложил не трогать его.

    — Приведи сюда полицейских и того, второго якута. При всех вытащим. Беги скорее.

    Якут побежал, а Пекарский с глазами, полными слез, присел над ямой и неотрывно смотрел на труп.

    Когда прибежали полицейские и якуты, принялись вытаскивать труп. Тело успело примерзнуть к земле. Оторвать его нелегко.

    — Как до наслега его довезти?

    Сделали носилки из веток, положили на них мертвого Алексеева, прикрыли тело тулупом и донесли до лошади. Один из якутов сел верхом рядом с трупом, трое остальных всадников поехали следом.

    В Жулейском наслеге труп внесли в сарай Алексеева — юрта была уже продана, в ней жили якуты. Сарай запечатали. Один полицейский остался в наслеге, другой поскакал в Чурапчу с донесением по начальству.

    Федот Сидоров сидел в это время у Егора Абрамова; им не сказали, что найден труп. Полицейский сообщил только, что скоро приедет начальник, хочет с ними поговорить. Пускай на месте сидят. Остался стоять у входа в юрту Абрамова. Пекарский сторожил вместе с ним.

    Прискакало из Чурапчи начальство с врачом, осмотрели разбухшее тело Алексеева — Пекарскому разрешили присутствовать при осмотре, — насчитали двадцать две ножевых раны — и отправились в юрту Егора Абрамова.

    Тот поднялся при появлении полицейских чинов, хотел было выставить угощение, его остановили, велели сидеть. Федот Сидоров насупился, зло смотрел на Егора. Прежде чем спросили его, вдруг заявил, что ничего он не знает, понятия не имеет, что сделалось с Алексеевым, и зачем-то повторил дважды, что он не кто-нибудь, а старшина рода в Жулейском наслеге!

    Ни в чем не сознался и Егор Абрамов, даже когда подвели его к телу убитого.

    Только и повторял одно и то же:

    — Меня не нада сажать. Меня не нада сажать. Но его и Федота Сидорова увезли в Чурапчу и посадили в участок. Началось следствие.

    Власти на время словно забыли про то, что и Пекарский политический ссыльный.

    Разрешили ему заходить в камеру к Егору и подолгу беседовать с ним. Егор отнекивался, все повторял, что его сажать «не нада», он ни при чем.

    — Да ты уже сам сознался, Абрамов, — сказал ему однажды Пекарский. — Помнишь, ты песню пел, когда собрал гостей? В песне той все рассказал, как вы с Федотом Сидоровым прикончили Петра Алексеева. Только что денег у него было совсем немного.

    — Сто семь рублей только нашли у пего. Только сто семь рублей! — закричал Абрамов.— Федот взял себе пятьдесят семь, мне остальные дал.

    — Значит, ты сознаешься? Признаешь, что вы с Федотом убили Петра Алексеева?

    — Зачем сознаваться буду? Люди с блестящими пуговицами меня посадят в острог. Не хочу в острог.

    — Послушай, Абрамов. Ты сознался уже. Нашу беседу с тобой люди с блестящими пуговицами, как ты называешь полицейских, слышали и сейчас слышат. Но имей в виду, если ты сам сознаешься, если ты подтвердишь, что вместе с Федотом убил Петра Алексеева, то за твое признание тебя накажут легче, чем если ты не сознаешься.

    — Легче? — с недоверием спросил Абрамов.

    — Конечно, легче. Так по закону выходит.

    — Тогда сознаюсь, — решил Абрамов. — Сознаюсь, но только меня подговорил убить Алексеева Федот Сидоров. Он первый ударил ножом. Он закричал мне: «Коли! Коли!» Тогда начал и я колоть. Он больше меня виноват.

    Пекарский вышел из камеры и вернулся в нее со следователем. Абрамов начал давать показания. Тогда и Федот сознался.

    Федота и Егора судили, послали на каторгу, а в департамент полиции в Петербурге одновременно пришли две телеграммы; одна из Смоленска: «Ввиду проживания родных Алексеева в г. Богородске и многочисленности фабричных, по моему мнению, легко можно допустить секретное пребывание Алексеева на фабрике Морозова. За появлением его в Смоленской губернии имеется наблюдение». Вторая — из города Иркутска от генерал-губернатора о том, что, как установлено, Петр Алексеевич Алексеев убит Федотом Сидоровым и его сородичем Егором Абрамовым, причем тело Алексеева найдено, а виновные в убийстве сознались и заключены под стражу.

    Директор департамента подписал телеграмму о прекращении розыска Петра Алексеева.

    Похороны состоялись в Жулейском наслеге. Собрались якуты соседних наслегов. Съехались ссыльные из Чурапчи, из всей округи.

    Пекарский произнес речь над могилой. Речь говорил на якутском языке. Потом перевел на русский.

    Пекарский написал на карийскую каторгу Прасковье Семеновне Ивановской о гибели Петра Алексеева.

    Прошло около четырех лет. Сосланная в Якутию Прасковья приехала в 1895 году в Жулейский наслег, нашла старшину наслега, попросила показать ей могилу Петра Алексеевича.

    Старшина повел Прасковью к часовенке, посмотрел направо, налево — могилы найти не мог.

    — Где-то тут похоронен. Или здесь, или вон там, за тем камешком... Точно не помню. Был холмик, рассыпался...

                                                                     Эпилог

    Прасковья Ивановская из мест ссылки своей бежала. Позднее она жила в Полтаве.

    Письма Петра Алексеева хранила в запертом ларце, никому не показывала. Только дала в печать пять его писем, поддавшись на уговоры издателей.

    Дневник, что вел Алексеев в Мценской тюрьме, так и пропал, сгинул навек.

    Всего несколько строк о судьбе некоторых из тех, кто судился вместе с Петром Алексеевым.

    Семен Агапов был приговорен к каторжным работам на срок сравнительно небольшой, но амнистирован не был. На карийскую каторгу отправили его позднее, чем Алексеева.

    Филат Егоров сослан был в Западную Сибирь, но стал здесь сочинять «противоправительственные» стихи и подавать местным властям «дерзкие» заявления. Из Западной Сибири был выслан в отдаленнейшие места Восточной Сибири.

    Иван Баринов поначалу был поселен в уездном городке Тобольской губернии. К Баринову приехала жена, они купили в городе Туринске маленький домик. Но вот беда! Домик — рядом с государственным казначейством. Из III отделения пришло указание, что неудобно, дескать, жительство государственного преступника по соседству с государственным казначейством. И Баринова выслали из Западной Сибири в Восточную.

    Николай Васильев был назначен на поселение в город Сургут Тобольской губернии. По этапу шел в кандалах, как опасный преступник.

    Когда прибыл на место, кузнец расковал его, спросил невзначай:

    — Скоро полагаешь вернуться?

    На это Васильев ответил, что вернется, когда «государь, бог даст, помрет, а на место его сядет другой государь, получше».

    Кто-то из свидетелей этого разговора донес, и началось дело «об оскорблении его величества». Васильев был аттестован сибирскими властями как «человек крайне озлобленный, дерзкий и вредный», и III отделение постановило выслать Николая Васильева в один из наиболее отдаленных наслегов Якутской области, откуда невозможен побег и где может быть учрежден строгий надзор. Васильева в кандалах повезли в Якутию. До Якутии он не доехал: в Тобольске заболел, поместили его в тюремной больнице. Николай Васильев в одну из ночей обложил себя книгами — собрал чуть ли не все книги в больнице, — поджег их и сгорел вместе с ними. Пытались его спасти — поздно, не удалось.

    Софью Бардину сослали в город Ишим Тобольской губернии. Там сошлась она с местным учителем, родила ребенка. Учителя стали травить: как мог сблизиться с государственной преступницей! Грозили от места в школе отставить. Кончилось тем, что учитель бросил Бардину и ребенка, спешно выехал из Ишима.

    Ребенок Бардиной умер. Софья Илларионовна из Ишима бежала, перебралась за границу, вскоре после всего пережитого тяжело заболела и покончила жизнь самоубийством.

    Ольга Любатович, сосланная в Тобольск, — та самая, что всех энергичнее ратовала за обязательное безбрачие для девушек-фричей, — оставила на берегу реки Тобол свое платье — будто бы утопилась, — бежала в Петербург, вышла замуж за народовольца Николая Морозова, жила с ним под фамилией Хитрово на одной квартире, бежала вместе с ним за границу. В Женеве родила от него ребенка, а когда Морозов возвратился нелегально в Россию, был арестован, судим и заключен в Шлиссельбургскую крепость, прибыла в Петербург с целью спасти Морозова. Помочь ему ничем не могла, была арестована, судима и сослана. В Сибири встретилась с освобожденным от каторги Джабадари и стала его женой. Ребенок Ольги и Морозова вскоре умер в Женеве.

    В том самом 1895 году, когда Прасковья Ивановская посетила Жулейский наслег и пыталась там разыскать могилу Петра Алексеева, в городе Петербурге, на фабрике Торнтона, где начинал Петр Алексеев, где создал первый революционный кружок, объявлена была забастовка.

    Со времени, когда Алексеев работал здесь, на фабрике многое изменилось. Подобно другим фабрикантам, Торнтон открыл воскресную школу для своих рабочих. Но учителями пригласил учеников духовной семинарии. Наиболее развитые рабочие на уроки духовных семинаристов не ходили, избегали их. Предпочитали тайные рабочие школы, где преподавали курсистки, студенты и где учили не только читать и писать, но и думать по-революционному.

    Когда вспыхнула забастовка, многие ученики воскресной школы приняли в ней участие и вот тогда-то впервые прочитали речь Петра Алексеева, произнесенную им на суде.

    Речь была отпечатана в типографии партии социал-демократов, распространялась среди петербургских рабочих как прокламация и на молодое поколение производила громадное впечатление.

    Нашлось несколько человек — старых торнтоновцев, помнивших Алексеева.

    А когда прошло еще немного времени, забастовка давно окончилась, воскресшее имя Петра Алексеева жило и одним звучанием своим звало молодых рабочих учиться бороться, — появился на заводе первый номер социал-демократической газеты «Искра», в нем статья молодого Ленина...

    «Перед нами стоит во всей своей силе неприятельская крепость, из которой осыпают нас тучи ядер и пуль, уносящие лучших борцов. Мы должны взять эту крепость, и мы возьмем ее, если все силы пробуждающегося пролетариата соединим со всеми силами русских революционеров в одну партию, к которой потянется все, что есть в России живого и честного. И только тогда исполнится великое пророчество русского рабочего-революционера Петра Алексеева: «подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда, и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!»»

    — Читал? — шепотом спрашивал старика Добошина старик Митрохин. — Ты читал в газете «Искра», как нынче пишут о нашем Петрухе? «Великое пророчество»! Это про то, что он сказал на суде. Великое! А ведь был вроде самый обыкновенный парень. Только что других много сильнее. И вдруг — великое!

    — Мало что был когда-то «обыкновенный»! — вздохнул Добошин.— Может, время еще придет, и торнтоновскую фабрику назовут именем Петра Алексеева! Это когда пророчество его великое исполнится.

    — Нам с тобой не дожить, Добошин.

    — Как знать, как знать. Может, и доживем. Не мы, так сыны наши доживут непременно!

        [С. 316-367.]

 



Brak komentarzy:

Prześlij komentarz