poniedziałek, 6 kwietnia 2020

ЎЎЎ 4. Мархіль Салтычан. Знаны юкагіразнавец Беньямін Ёсельсан з Вільні. Ч. 4. Воспоминания народовольца. Койданава. "Кальвіна". 2020.








                                                              ДАЛЕКОЕ ПРОШЛОЕ.
                                               Из воспоминаний старого народовольца.
    Человеку, вступившему в седьмой десяток, естественно бросить взгляд назад — на пережитое и сделанное в течение своей жизни. Редко найти человека, который мог бы вспомнить свое прошлое с полным удовлетворением, но в жизни каждого найдутся моменты, о которых не приходится жалеть, воспоминание о которых доставляет отраду. Таким неизгладимо светлым моментом в жизни автора была зима 1879-80 года. Я был в близком общении с лучшими людьми бурной революционной эпохи конца прошлого столетия. Я находился уже, можно сказать, на той стороне тургеневского «порога», за которым погибли почти все, которых я тогда знал. Только немногие из них, после долгих лет испытаний, снова вернулись к жизни. Но летом 1880 г. я вышел из стана обреченных и уехал за границу. Этот уход с поля битвы оставил след на всю мою последующую жизнь. В пятилетней эмиграции, трехлетнем заключении и десятилетней ссылке, а затем в вольных путешествиях и среди научных занятий, я не находил ни полного удовлетворения, ни должного покоя. И теперь, на старости лет, когда под влиянием жизненного опыта и критики все прошлое уже представляется в несколько ином свете, я все еще, в виде укора, вижу перед собой властную фигуру Желябова, слышу командные слова Александра Михайлова и чувствую ясный, светлый взгляд Перовской.
    Но если 1879-80 г. является наиболее выдающимся периодом моей 11-летней (1874-1885) революционной деятельности, то тесно с ним связаны два других периода: жизнь в качестве нелегального до этого момента и пребывание в эмиграции после него, — до своего ареста в конце 1885 г, Поэтому мои воспоминания коснутся и этих двух периодов.
    Отдаленность времени совершенно изгладила многие черты прошлого или оставила о них в памяти неясные следы. Но есть факты и события, которые я живо вспоминаю, точно они происходили вчера. Я буду писать о том, что помню. Мои воспоминания являются автобиографическими заметками, но заметками, характеризующими известную революционную эпоху.
                                                                               I.
                                                                       1874-1880.
    Я сделался нелегальным в 1875 г., когда мне минуло 19 лет. Еще в 1874 г., будучи учеником 5 класса Виленского реального училища, я уже читал заграничные революционные издания, которые я получал от А. И. Зунделевича, игравшего впоследствии большую роль в землевольческой организации и при образовании партии «Народной Воли». С 1868 по І873 г. мы были школьными товарищами. Мы оба учились в Виленском раввинском училище [* Раввинские училища, — которых было два: в Вильне и Житомире, — были правительственные учебные заведения для евреев, основанная в 1846 г. для подготовки учителей и казенных раввинов. Училище состояло: из 7 общеобразовательных классов с курсом средне-учебных заведений с прибавлением еврейских предметов но без древних языков; из 8-го педагогического класса для учителей; и из трех высших, богословских классов для раввинов. Окончивших первые 7 классов принимали во все высшие учебные заведения с дополнительными экзаменами по древним языкам. Консервативное еврейство относилось враждебно к раввинским училищам, как к очагам светского просвещения и свободомыслия. Все предметы (в том числе перевод библии, мишне, талмуда и др. богословских книг) преподавались на русском языке. Во многих отношениях раввинские училища были похожи на бурсы. В первые классы принимались дети великовозрастные. Но из этих училищ вышло немало ученых и просвещенных евреев различных интеллигентных профессий.], из которого мы вышли в 1873 г., когда оно было преобразовано в учительский институт. Зунделевич стал готовиться к экзамену в технологический институт в Петербурге, а я поступил в реальное училище. Но наши товарищеские отношения не прекратились. Зунделевич был старше меня на два года и превосходил жизненным опытом, развитием и знаниями. До поступления в раввинское училище он уже был знатоком древнееврейской образованности. Воодушевленной верой, он мальчиком еще самостоятельно странствовал по ешиботам (талмудические школы) северо-западного края. Но рано его религиозное настроение сменилось скептицизмом и вольнодумством. Он самоучкой стал готовиться к поступлению в раввинское училище. Родители ему не препятствовали в этом выборе. Отец его, талмудист, сам втайне был свободным мыслителем, а мать была слишком занята заботами о прокормлении большой семьи.
    Я родился в состоятельной, но патриархальной еврейской семье, державшейся старины. Меня тоже готовили к богословской карьере. В 12 лет я уже знал 4 трактата талмуда с комментариями. Воспитание я получил строгое. Я ничего не знал, что происходит вне нашего дома, двора, хедера и приходской синагоги в заречной окраине города, где мы жили. Польские дети, жившие на нашем дворе, относились к нам, т. е. ко мне, моим братьям и сестрам, враждебно. Это сделало нашу жизнь еще более замкнутой. Семейный, религиозный и национальный гнет рано возбудил во мне инстинктивное стремление к свободе, выход к которой и видел в европейском образовании. Я с удовольствием стал обучаться русской грамоте, хотя приходилось заниматься с приходящим учителем по вечерам, после талмудической муштровки в течение дня. Но для получения согласия отца на поступление в раввинское училище, мне пришлось выдержать мучительную борьбу. Мне было уже 13 лет, когда я поступил только в первый класс. Там я познакомился и сошелся с Зунделевичем, который произвел на меня сильное впечатление своим развитием и душевными качествами. Со второго или третьего класса у нас уже составился кружок для саморазвития, состоявшего главным образом в эмансипировании себя от пут религиозных регламентаций и усвоении взглядов позитивизма или точнее атеизма. Социалистические идеи стали распространяться у нас значительно позже, когда появились подпольные издания. Не знаю точно, когда Зунделевич завел сношения с контрабандистами на прусской границе. С кружком чайковцев у насъ завязались сношения при посредстве нашей землячки Анны Михайловны Эпштейн, а с лавристами через Евгения Степановича Семяновского, впоследствии кончившего на Каре самоубийством. Интересно, что о Семяновском, приехавшем в Вильну для устройства провоза из-за границы запрещенных книг, рассказал Зунделевичу один из контрабандистов. Выругав последнего за выдачу чужого секрета, Зунделевич отправился к Семяновскому и, после знакомства с ним, у нас установились постоянные сношения с лавристами. Скоро Вильна сделалась центром для сношения Петербурга и Москвы с за границей. Для транспортирования книг, перевозившихся через Вильну, Зунделевич ездил в Кенигсберг, где тогда находился представитель революционных издательств Швейцарии и Лондона, студент-медик Финкельштейн, бывший раввинист, эмигрировавший в Германию в 1872 году, когда в интернате раввинского училища была обнаружена нелегальная библиотека.
    Незадолго до нашего провала, сношения через Вильну оживились. Нашими пограничными связями пользовались не только для перевозки книг, но и людей. Тогда мало-мальски скомпрометированные работники стремились за границу. Многие возвращались нелегально обратно, другие переходили на положение вечных эмигрантов. И легальные деятели, ездившие за границу для переговоров с Лавровым или другими представителями революционной мысли, останавливались в Вильне.
    В то время, как внешние наши сношения велись с представителями общерусского революционного движения, наш кружок в Вильне обнимал только 10-15 молодых людей евреев. С польскими кружками у нас не было связей, а русских революционных кружков тогда, может быть, и не было в Вильне  или мы о них не знали. Мы занимались чтением революционной литературы, которой у нас было в изобилии. Тут были издания «Впередъ», Бакунина, Ткачова, известные книжки для народа и др. Мы готовились идти в народ и, разумеется, в русский народ. Мы отрицали еврейскую, как и впрочем всякую религию, жаргон считали искусственным языком, а древнееврейский язык — мертвым, интересным только для ученых. Вообще национальные верования, традиции и язык, с общечеловеческой точки зрения, нам не казались ценностями. Но мы были искренними ассимиляторами и в русском просвещении видели спасение для евреев. Еще до знакомства с подпольной литературой произведения русских передовых писателей открыли нам новый мир. Я много читал. Я не разбирался еще тогда в идейных оттенках таких писателей, как Чернышевский, Добролюбов, Писарев и Миртов, но все они внушали любовь к знанию, справедливости, свободе и к русскому народу. А заграничные издания рисовали в ярких красках вековые страдания народа, его приниженность, темноту, нищету и бесправие. Одна статья журнала «Впередъ», заглавие которой я теперь забыл [* К сожалению, я в Петрограде не мог достать для справки журнала «Впередъ». Экземпляр библиотеки академии наук эвакуирован в Саратов вместе с рукописями и другими редкими изданиями.], произвела на меня особенно сильное впечатление. Она подвела итог задолженности народу обеспеченных и образованных классов, и я почувствовал, что счет этот и мне предъявлен, и что я тоже обязан платить по нему. Надо сказать, что интернационалистические и космополитические идеи, которые мы черпали из заграничных изданий Бакунина, не мешали этому чувству. Они были направлены против государственного патриотизма, скомпрометированного царизмом и реакцией. Но национализм, выражающийся в любви к своему народу, не противоречат интернационализму. Естественно, что каждый работает в стране, которую он знает, и среди народа, как части человечества, из которого вышел, чтобы в конце концов осуществить братство всех наций.
    Спрашивается, почему же мы стремились работать среди русского народа, а не еврейского? Это объясняется нашим отчуждением от тогдашней духовной культуры русского еврейства и отрицательным отношением к его ортодоксальным и буржуазным руководителям, из среды которых, мы, адепты нового учения, сами вышли. Что же касается трудящихся масс еврейства, то мы полагали, что освобождение русского народа от власти деспотизма и гнета владеющих классов приведет также к политическому и экономическому освобождению всех других народов России и в том числе еврейского. И надо сознаться, что русская литература, внушавшая нам любовь к просвещению и к русскому народу, привила нам также, в известной степени, представление об еврействе не как о народе, а как о паразитном классе. Такие взгляды нередко высказывались и радикальными русскими писателями. В этом, мне кажется, заключалась одна из причин нашего отщепенства.
    Однако идея о необходимости специальной пропаганды социализма среди еврейской массы впервые зародилась в нашем кружке. Инициатива этой идеи принадлежала А. Либерману, привлеченному Зунделевичем к нашему кружку в начале 1875 года. Он был значительно старше нас. Он уже был отцом семейства: у него была жена и трое детей. Он занимал общественное положение, служа в одном из страховых обществ. Но он отличался юношеской живостью, горячностью и страстностью. Он был человеком европейски образованным (когда то он учился в технологическом институте), владел несколькими иностранными языками и обладал даром слова. Вместе с тем, он был знатоком талмуда, любителем светской литературы на древнееврейском языке и талантливым еврейским публицистом. Разумеется, он занимал позицию религиозного неверия, но в нашем кружке он именно поднял вопрос о национальном сознании и культурных особенностях еврейского народа и о необходимости социалистического издания на еврейском языке.
    Но вопрос, на каком языке: на жаргоне или древнееврейском, Либерман решил в пользу последнего, ибо он полагал, что прежде всего надо подготовить кадр пропагандистов из интеллигентной талмудической молодежи и что научное изложение социализма возможно только на языке, хотя не разговорном, но имеющем богатую литературу. Такое издание он впоследствии осуществил за границей. В Вильне он успел привлечь к своим планам несколько человек из молодежи, хорошо знавших язык библии и пророков. Лично я не достаточно владел ветхозаветным языком и еще меньше был знаком со светской литературой на древнееврейском языке, и в этом деле я не мог быть ему полезен. Я готовился к работе среди русского народа. Но впоследствии, когда я был нелегальным, и Либерман издавал газету в Вене, я вел в России для него сношения со многими из его сотрудников и последователей.
    Въ интернате еврейского учительского института подпольную литературу распространяли наши бывшие товарищи по раввинскому училищу Вайнер, Викер и др. Я начал также пропагандировать своих русских товарищей по реальному училищу, но с первых шагов мне там не повезло. Один из них, Корженевский, жил в доме преподавателя естественной истории, фамилию которого я забыл. Раз учитель нашел у Корженевского на кровати забытую им книгу Бакунина: «Анархія по Прудону» и потребовал от него, чтобы он сказал, кто ему ее дал, обещав при этом, что тогда он не даст хода этому делу. К. указал на меня. Учитель сдержал слово, но он передал мне через К., чтобы я воздерживался от дальнейшей пропаганды. Но скоро наш кружок провалился по другому поводу.
    Летом 1875 года Зунделевич и я наняли уединенный домик в лесу, недалеко от дачного места «Железная Хатка», и устроили там сапожную мастерскую. Мы пригласили сапожного мастера-еврея для обучения нас сапожному мастерству. Условия были очень выгодны для мастера. Мы покупали сапожный товар и предоставляли ему продукты нашего производства. Нас обучалось 4 человека. Через 2 или 3 недели мастер уже стал продавать на базаре обувь нашего производства, надо прибавить, не очень изящную и прочную. Но мы подавали надежды. Неожиданно мы должны были оставить нашу мастерскую. В учительском институте, по доносу одного из учеников, был произведен обыск и найдены революционные издания. На допросе один из учеников показал на Зунделевича. Но мы были предупреждены во время, и Зунделевич, сопровождаемый мною, успел уехать в Ковну и оттуда за границу. В это время полиция открыла нашу мастерскую и произвела обыск у моих родителей. Я тоже поспешил уехать за границу. Дальнейшее расследование заставило Либермана также оставить семью и бежать за границу. Из воспитанников бежал Вайнер [* См. газету «Впередъ», № 15 и следующие.].
    Так я первый раз попал за границу нелегальным образом. Я познакомился с контрабандистами, которые меня потом неоднократно перевозили в Россию и обратно за границу и с которыми я вел самостоятельные сношения после ареста Зунделевича. Они жили в местечке [* Не помню названия местечка, кажется, Ширвинт.] Сувалкской губернии, расположенном у самой границы, в 40 верстах к югу от Вержболова. Для поездки в это местечко слезали на предпоследней или последней железнодорожной станции до Вержболова и отправлялись туда на лошадях. Главным из контрабандистов был небольшого роста, коренастый рыжий еврей, по имени Залман. Фамилию его я забыл. У него был сын, которому, после ареста с контрабандой, удалось бежать и уехать в Америку. Ему помогал еще шурин, который был ранен в спину, когда он раза в лодке перевозил запрещенные вещи через пограничную речку. На его несчастье, подкупленный часовой был сменен раньше, чем он ожидал. Когда он был на середине речки, новый страж его окликнул. Он тогда повернул назад. Несмотря на то, что он был уже у прусского берега, часовой выстрелил в него. Немцы забрали его в больницу и возбудили дело о стрельбе русской пограничной стражи на прусской территории. Дело разбиралось в международной комиссии. Контрабандист выздоровел, но вернуться в Россію не решился. Он остался на прусской стороне и оттуда помогал Залману в его рискованном промысле. Он и сам приезжал нелегально на русскую сторону. Это был бесстрашный, отчаянный человек. Другими помощниками Залмана были жители местечка не евреи и пограничные крестьяне: литовцы, поляки и немцы. Сам Залман должен был в 1881 г., после ареста перевезенных им из-за границы Н. А. Морозова и Астафьева, покинуть Россию и переселиться в Америку. Но к этому событию я еще вернусь. Способы переправы людей через границу и обратно были самые разнообразные. В разное время я их все испытал. То часовой, как заметит Залмана с его клиентом, удалялся в другую сторону, то таможенный чиновник у шлагбаума сухопутной границы пропускал по каким то подозрительным удостоверениям, то работник мельницы, стоявшей у пограничной речки, переносил людей на спине, точно кули муки, то Залман одевал русских евреями, как это он сделал со Стефановичем, и переводил их через границу, как своих родственников и т. д. Но при всех этих приемах возникали иной раз случайные осложнения, из которых он умел выпутываться. Он знал, что запрещенные книжки более опасный товар, чем обыкновенная контрабанда, но он их переносил через границу и сам возил их в Вильну или прямо в Петербург. Через него Зунделевич переправил из-за границы две типографии и также динамит. Принадлежности для типографии «Народной Воли» Залман сам доставил в Петербург.
    — А должно быть, он этим много зарабатывает, — спросил он меня раз о Зунделевиче.
    Не помню, под каким именем он знал Зунделевича, но после его ареста он откуда-то узнал его фамилию. Меня он знал под именем Бернштейна.
    После переезда за границу в 1876 г., Зунделевич остался на некоторое время в Кенигсберге. Оттуда он ездил в Россию и в заграничные пункты. Постоянный наш кенигсбергский представитель Финкельштейн должен был бежать из Германии. Посылка с паспортными печатями, назначенная для транспорта в Россию и посланная из Женевы на его адрес, была вскрыта немецкой полицией, под надзором которой он находился. Будучи привлечен к допросу, он скрылся, уехав в Лондон. Перед оставлением Кенигсберга, Зунделевич передал агентуру по сношению с границей студенту медику Клейнборту. Вайнер и Либерман поехали в Лондон. Вайнер сделался столяром, натурализировался в Англии и остался навсегда в Лондоне. Теперь он является владельцем большой мебельной мастерской.
    Либерман был принят редакциею «Впередъ» в сотрудники. Он писал в газете «Впередъ» очерки из Белоруссии, под видом корреспонденций и другие статьи. В Лондоне он, при помощи недавно умершего эмигранта Гольденберга и Вайнера, основал еврейское социалистическое общество (Hebrew Socialist Union). В 1878 г. Либерман под именем англичанина Фримэна появился в Вене и стал издавать первую социалистическую газету на древнееврейском языке под названием: «Гоэмес» (правда) для распространения в России. Одним из главных его сотрудников был Л. Цукерман, арестованный впоследствии в типографии «Народной Воли» в качестве наборщика. В России я помогал ему сноситься с его корреспондентами и читателями. В том же году он был арестован в Вене по обвинению в революционной деятельности, судился, был оправдан, но был выдан Германии по ее требованию, где он вместе с двумя русскими студентами-медиками Е. Г. Гуревичем (теперь датский консул в Киеве) и М. Аронзоном (теперь практикующий врач в Нью-Йорке) обвинялся в составлении тайного сообщества (Geheime Verbindug). Суд приговорил всех троих к различным срокам тюремного заключения. Либерман пробыл два года в известной исправительной тюрьме Plötzensee. Потом Пруссия предлагала выдать его России, но так как ответа на это предложение не последовало, то по отбытии наказания он был выпущен в Англию. В Лондоне он в 1880 г. познакомился с высланным из Франции Гартманом и, узнав от него мой адрес, он обратился через меня с предложением своих услуг исполнительному комитету, но приезд его в Петербург не состоялся. Отзыв Гартмана был не в пользу его приезда. Он считал его слишком экспансивным и мало пригодным для дисциплины и выдержки, требуемых условиями конспирации. Но я думаю, что «Народная Воля» потеряла в нем мужественного и самоотверженного бойца. Это была удивительно цельная и юношески пылкая натура. Скоро его не стало. Он из Лондона переехал в Нью-Йорк, где он недолго спустя застрелился.
    После краткого пребывания с Зунделевичем в Кенигсберге, я поехал в Берлин. Там группа русских студентов тогда основала коммунальное общежитие, дававшее приют приезжавшим из России за границу и обратно эмигрантам. Это было еще до покушений на Вильгельма Геделя и Нобелинга; стало быть, до пресловутого закона о социалистах. После казарменного гнета самодержавия в России и рабского безмолвия общества, тогдашняя Германия нам казалась свободной страной. Не стесняемая агитация перед муниципальными и парламентскими выборами и свобода проповеди социализма на собраниях и в печати — возбуждали в нас зависть. Наша коммуна, занимавшая большую квартиру в одном из домов на Zionskirchplatz, в которой жила масса молодых людей, а некоторое время и барышни, не обращала на себя ничьего внимания. В околотке знали, что там живут русские студенты, имеющие свою Küche и Köchin. Русские «нигилисты» не были еще страшны для Германии, и полицейского надзора за русскими учащимися вообще еще не было. С иностранцев тогда еще не требовали заграничных паспортов. Любая бумажка, удостоверяющая личность и засвидетельствованная присяжным переводчиком Герлахом в Unter den Linden, служила видом на жительство. Со стороны торговцев русские пользовались доверием, и коммуна имела неограниченный кредит. Ответственными лицами перед домовладельцем и поставщиками были Цукерман и Аронзон, но по заборным книжкам могли брать в лавках как кухарка, так и каждый из жильцов. Такой порядок вел к экономическому кризису и распаду коммуны.
    Как раз в дни изобилия я в коммуне не жил, проводя в ней только воскресные дни. Свое пребывание в Берлине я, конечно, считал временным, я решил использовать его, как для своего развития, так и для изучения какого-нибудь заводского ремесла. Сапожное перестало удовлетворять. В Шарлоттенбурге, тогда еще дачном предместье Берлина, был машиностроительный завод, из которого типография Роммов в Вильне выписывала скоропечатные станки. Рекомендованный членом нашего виленского кружка, студентом Максимом Роммом [* Теперь врач в Нью-Йорке.], как родственник, я был принят на завод в качестве волонтера. Меня поставили к токарному станку, выделывающему мелкие железные части: гайки, сайбы, небольшие винты, валики и т. д. Для работы на станке надо было предварительно научиться приготовлению и исправлению инструментов. Надо было пройти различные стадии работы: научиться в кузнице ковке и закалке резцов, брать уроки по их точению и т. д. Первые два месяца я работал даром, потом мне назначили жалованье в 20 марок в неделю. Через 5 месяцев я под предлогом отъезда на родину, оставил Шарлоттенбург и поступил в качестве рабочего на такой же станок в машиностроительный завод Борзига в Берлине. Проработав там три месяца, я убедился, что в состоянии работать на любом заводе, и стал готовиться к отъезду в Россию.
    Из этого периода интересно вспомнить эпизод, характеризующий тогдашнюю веру народников-бунтарей в возможность в близком будущем народного восстания. Проездом из Швейцарии остановился в Берлине Кравчинский и узнав, что я работаю на машиностроительном заводе, советовал мне попасть как-нибудь на оружейный завод, так как оружейные мастера скоро понадобятся революционерам. Хотя я лично еще не был знаком с крестьянской массой, но я скептически относился к вере в готовность народа к бунту. В отношении пропаганды я придерживался взглядов впередовцев, что она требует подготовки и знаний. Вечерами я посещал социал-демократические собрания, курсы для взрослых и публичные лекции в университете. Мы были знакомы со многими из социал-демократических вожаков. Мы встречались часто с Эдуардом Бернштейном и Карлом Каутским, приехавшим тогда из Австрии. Оба еще были молодыми людьми, начавшими выступать на митингах, как партийные ораторы. Социал-демократы оказывали нам услуги по снабжению адресами для писем, посылок и других конспираций. Мы помогали им в предвыборной агитации. При выборах в рейхстаг (в 1875 или в 1876 году, не помню точно) мы раздавали на улицах, ведущих к избирательным помещениям, избирательные листки с социал-демократическими кандидатами. Вспоминаю, как приехавший в то время в Берлин Зунделевич был арестован за то, что стал предлагать избирательные листки близко от входа в избирательное помещение и социал-демократам, участвовавшим в избирательной комиссии, пришлось его выручать. Он конечно, не сказал, что он иностранец. Такие взаимные отношения не мешали нам порицать немцев за отсутствие в них революционности и за участие их представителей в буржуазном парламенте. Наши симпатии были поэтому на стороне Иоганна Моста, впоследствии ставшего анархистом, но тогда представлявшего левое крыло берлинских социал-демократов. В редактируемой им партийной газете «Freie Presse» он отстаивал революционные выступления и одобрительно высказывался о методах борьбы русских социалистов. Помню, что мы ему доставляли для газеты известия о русском движении в виде корреспонденций. Мы восторженно также слушали публичные лекции по философии и политической экономии слепого проф. Дюринга, в которых он нападал на социал-демократов за их государственность. Трогательно было видеть, как жена приводила его в аудиторию и помогала подняться на кафедру. Это, между прочим, было время, когда Дюринг еще не был юдофобом.
    Я готовился к отъезду. Это было весною 1876 г. Но прошло еще месяца два, пока я получил из Петербурга паспорт и пока я решил, куда ехать. Мое желание было отправиться в деревню, но предварительно я хотел использовать свое знание токарного ремесла на железе, чтобы сойтись с городскими рабочими, как средой переходной к крестьянству. Я хотел сделать этот опыт самостоятельно. Я выбрал для этого Кременчуг, куда я имел подходящие указания и рекомендации. А. М. Эпштейн прислала мне письмо к своей подруге по медицинским курсам, которая была замужем за доктором С., состоявшим врачом в железнодорожных мастерских в посаде Крюкове за Кременчугом. Один из берлинских товарищей Камионский снабдил меня письмом к своему брату и другим лицам, жившим в Кременчуге. Кроме того, из Петербурга я получил связь с Киевом, куда я должен был по пути доставить литературу.
    Перед отъездом мне пришлось пережить наиболее острый момент экономического кризиса берлинской «коммуны», как громко тогда молодежь называла общежития, в которые участники обязаны были вносить все свои денежные получки для уравнительного пользования ими. Молодежь склонна была видеть в таких общежитиях опытные социалистические станции. Но идея социализма основана только на труде, т. е. на общем производстве продуктов и справедливом их распределении, а тут имело место только общее потребление средств, происходивших притом не из трудового источника. Но эти общежития имели и свои хорошие стороны, — поскольку они не поощряли праздного тунеядства. Товарищеская помощь неимущим или малоимущим членам общежития преподносилась не как благотворительность, а как право. С другой стороны, известный нравственный подъем и самоограничение имущих членов вырабатывало альтруистическую психику, без которой существование будущего общества будет немыслимо. В этом смысле общежитие представляло большой плюс. Это было бы хорошо, если бы участники сообразовали траты со своими ресурсами. Но нерасчетливое пользование кредитом привело к невозможности платить к сроку долги. В одно прекрасное утро булочник, мясник, зеленщик, мелочник и бакалейщик прекратили отпуск продуктов. Началась жизнь впроголодь, и такое положение продолжалось довольно долго, пока коммуна не была ликвидирована геройскими усилиями, ибо для ликвидации тоже нужно было достать денег. Но мы бодро и не без юмора и шуток переносили черные дня коммуны. Так как еда, в особенности хорошая, была для нас недоступна, то кто-то предложил установить культ еды, состоявший в том, что проводили время без движения, предаваясь благоговейным размышлениям о пище, как об источнике жизни, и по временам выходили на поклонение различным проявлениям божества, выставленным в окнах гастрономических и колбасных заведений. Как во всяком культе, формы почитания заключали в себе рациональные и иррациональные элементы. При отсутствии пищи вполне резонно было избегать движений, чтобы меньше тратить энергии, но совершенно не резонно было раздражать аппетит видом недоступных яств. Но экзегеты новой религии нашли объяснение этой на первый взгляд нелепости: это необходимо было для испытания веры адептов новой религии.
    Закончилось коммунальное предприятие в суде, который отнесся милостиво к несостоятельности наших представителей. Он не нашел признаков злостности в безрасчетных заборах и рассрочил платежи на два года [* Аронзону, как студенту, университетский суд, кроме того, вынес порицание.].
    При таких условиях крушения нашего общежития я покинул Берлин. Через день Залман меня встретил в Шталлупенене, последней станции перед Эйдкуненом, и мы поехали на лошадях в немецкое селение на границе. В тот же день я перешел через пешеходный мостик в Россию по годичному проходному билету (каковой имеют все пограничные жители) его сына. Помню, как пограничный чин, взяв в руки билет, внимательно меня осмотрел и махнул рукой. Часовой поднял шлагбаум и пропустил меня с хорошо, известным ему Залманом. Два дня я, однако, провел в доме Залмана из-за чемодана с запрещенными изданиями, который ему удалось переправить на русскую сторону только во вторую ночь. Кроме того, еще пришлось вывести этот груз из района пограничных осмотров и, таким образом, я попал в Ковно только на четвертый день.
    Об остановке в Киеве, по дороге в Кременчуг, у меня остались смутные воспоминания. Я, например, не помню, с кем я именно виделся и кому передавал перевезенный мною через границу тюк книг. Помню, что это происходило в детском приюте, в котором учительницей была Елена Косич. Я исполнил также поручение Либермана. Я завел сношение с писателями на древнееврейском языке Левиным и Шульманом, будущими сотрудниками его газеты«Гоэмэс», а также с доктором Каминером, сочувствовавшим этому изданию.
    В Кременчуге я наткнулся на некоторые препятствия к осуществлению своих планов. У меня оказались неподходящие бумаги для рабочего. Мне прислали из Петербурга паспорт на имя купеческого сына Гурвина. Инженер, заведовавший мастерскими в посаде Крюкове, знакомый доктора С., отказался меня принять с таким документом, да и наружность мою он нашел чересчур «интеллигентской». Но, пока что, я остался в Кременчуге. Благодаря привезенным рекомендациям, я познакомился скоро с местной интеллигенцией. Мне доставили уроки. Я занялся организацией революционного кружка. Я нашел для этого благодарную почву в кружке самообразования учащихся в реальном училище и женской гимназии. К этому кружку примыкали некоторые украинцы, имевшие сношения с Киевом. В Кременчуге я пробыл месяцев 10 и успел расширить кружок привлечением новых членов. Из этого кружка вышел Арончик, впоследствии принимавший участие в московском подкопе, и другие революционные деятели [* Укажу здесь на популярного и известного всем, бывавшим в Швейцарии, врача А. Б. Членова, Б. С. Гуревича, недавно скончавшегося Р. С. Малкина и др.].
    Некоторые члены кружка готовились перейти от слова к делу, т. е. к пропаганде среди рабочих. Двое из них, реалисты Ромбро [* Як. Ромбро был выпущен из тюрьмы после 8 мес. заключения. В 1879 г. я с ним встретился в Петербурге, как с студентом технологом. Скоро он эмигрировал в Лондон, потом переехал в Нью-Йорк, где составил себе имя, как жаргонный писатель социалистических общеобразовательных изданий.] и Овсянников, оставили училище и поехали в Харьков. Они успели завести там сношение с рабочими, но наткнулись на провокатора, который их выдал. Овсянников, мальчик лет 16, запуганный жандармами и под давлением вызванных в Харьков его родителей, известных в Кременчуге староверов, показал, от кого он получил книжки. Он был освобожден. В Кременчуг нагрянула следственная комиссия, производила обыски и допросы, но я успел вовремя уехать в Киев, забрав с собою всю революционную литературу. Власти так и не узнали, кто такой был Гурвин. Как всегда бывало, предпринятые после этого по отношению к молодежи репрессии явились лучшей пропагандой революционных идей. С тех пор Кременчуг сделался на юге одним из революционных очагов. Со многими из членов кружка я в 1879 году встретился в Петербурге, как с учащимися в высших учебных заведениях и участниками революционных организаций. По дороге в Киев я чуть не был арестован. Я выехал из Кременчуга на пароходе по Днепру. На одной из станций на пароход сели чины уездной полиции и стали присматриваться к пассажирам. От буфетного лакея я узнал, что они ищут, какого-то молодого человека. Я, прежде всего, разорвал багажную квитанцию на чемодан с книгами, и когда к вечеру мы остановились у станции Черкассы, я незаметно ушел с парохода. Я отправился на станцию и на лошадях поехал на железную дорогу. В Киеве мне удалось получить свой запрещенный багаж без квитанции, при помощи Левина, служившего в пароходном обществе.
    Ко времени этого пребывания в Киеве относится мое знакомство с Григорием Гольденбергом, сыгравшим такую печальную роль в открытии властям и провале террористической организации «Народной Воли». Это был смуглый, долговязый, сухопарый юнец, вращавшийся в кружке молодежи, посещавшей дом доктора Каминера, все дети которого принимали участие в движении. Старшие две дочери уже тогда эмигрировали. Одна из них, Надежда, вышла замуж за П. Аксельрода и осталась навсегда в Швейцарии. Другая, Августина, вернулась в Россию в качестве нелегальной. По дороге из Швейцарии она прожила некоторое время, в 1876 году, в нашей берлинской коммуне. Гольденберг произвелъ на меня впечатление пустого юноши с революционным честолюбием. Я бывал в доме его родителей и познакомился с его сестрами — простыми, симпатичными девушками. В числе их знакомых был живший по соседству с ними гимназист Вася, впоследствии известный шлиссельбуржец Василий Иванов.
    Из Киева я снова отправился в Берлин, где я рассчитывал встретиться с Зунделевичем и также с Либерманом, который должен был переехать из Лондона в Вену. Там я имел в виду запастись другим видом и решить вопрос, куда ехать. По пока все это устроилось, я провел в Берлине месяца три.
    Вторичное пребывание в Берлине оказало особое влияние на мои дальнейшие планы. По стечению случайных обстоятельств, я именно в Берлине получил возможность поближе познакомиться с подлинными представителями великорусского крестьянства, работа среди которого была моим конечным стремлением. Хотя встреча эта изменила мое книжное представление о русском народе, но не изменила моих отношений и чувства долга к нему. С другой стороны, оно дало другое направление моим стремлениям относительно формы этих отношений. Дело в том, что в 1877 году я застал в Берлине артель, — насколько мне помнится в 25 человек — крестьян-кустарей войлочного производства из различных деревень Арзамаского уезда, Нижегородской губернии. Один немецкий предприниматель, ездивший на нижегородскую ярмарку, законтрактовал их в виде опыта на два года для своей войлочной фабрики в Берлине. Эта была темная крестьянская масса. Среди них было только двое грамотных. Один из них служил приказчиком, который вел сношения с хозяином, понимавшим по-русски, расчеты с ним, хозяйство. Другой был старик-начетчик, проводивший все свободное время в чтении псалтыря и житий святых. Контракт, заключенный с артелью, условия работы и содержание рабочих не соответствовали требованиям фабричных законов Германии. Но русское посольство, оберегавшее мужичков от тлетворного влияния пропаганды, не оказывало им никакой защиты. Они жили на окраине города, в помещении, имевшем вид обширного сарая с нарами у стен. Днем они на нарах уваливали войлочные изделия, а ночью спали. Тут же для артели готовили пищу две русские женщины, прибывшие с мужьями. Я точно не помню теперь цифр, но русские войлочники получали ничтожное вознаграждение, а штрафы за прогульные дни были огромны. Жизнь, которую вели арзамасцы в Берлине, была своеобразна. Они получали от мастера ежедневный урок, рассчитанный на 12-14 часов работы, я выполняли его следующим образом. По деревенской привычке они вставали в 4 часа утра и к 2-м часам пополудни уже кончали урок. Остальную часть дня многие из них проводили в ближайших к фабрике пивных низшего сорта. Но обыкновенное пиво и легкое Weissbier, т. е. «белое пиво», напоминающее квас, или сладковатые водочные ликеры, которые пьют немецкие рабочие, их мало удовлетворяли. Кто-то их научил пить дешевый спирт, употребляемый для горения, разведенный с белым пивом. В пивных они требовали «вайсбир» и «брен-спирт». Большинство арзамасцев, за исключением только 2-3 человек, усвоивших европейское платье, ходили, как у себя дома, в цветных ситцевых рубахах навыпуск, широких шароварах и нередко босиком. Берлинцы относились к ним довольно презрительно. Я не помню теперь, кто первый из берлинского кружка завел с ними сношения, но ко времени моего второго приезда в Берлин, я один там был на положении нелегального эмигранта, жившего под чужою фамилиею. У меня был паспорт на имя какого-то болгарина Джекова. Остальные были студенты различных высших учебных заведений, люди политически не скомпрометированные, а пропаганда среди арзамасцев была связана с преследованием, по возвращении на родину. Арзамасцы находились под наблюдением агентов русского посольства. Поэтому я и взялся за сношения съ ними. Надо сказать, что я был плохим пропагандистом. Отчасти потому, что я мало был знаком с психологией крестьянской массы и не знал, как к ней подойти.
    Прием мой состоял в чтении подпольных книжек, — как «Сказка о четырехъ братьяхъ», «Хитрая Механика» и др., — с толкованиями. Так как на заводе собраний нельзя было устраивать, то чтение и беседы происходили в пивных. Образовалась группа в 10-12 человек, которая охотно слушала чтение, поддакивала, задавала вопросы или дополняла чтение рассказами из своей собственной жизни. В общем, они мало или превратно понимали значение книжек. Надо сказать, что моими слушателями была молодежь. Старшие, более солидные люди, оставались в «казарме», как они называли свой завод и слушали божественное чтение начетчика. Меня угнетали обстановка, при которой приходилось вести пропаганду, и более всего то, что мои посещения являлись лишним предлогом хождения по пивным, имевшего последствием прогульные дни и штрафы: на следующий день после выпивки ребята «похмелялись».
    В народнических кругах «Новь» Тургенева подвергалась жестокой критике. Ее считали пасквилем на хождение в народ. Но, несмотря на преувеличение и шарж в обрисовке типов, мы во многих сценах находим жизненную правду. Нечто сходное с пропагандой Нежданова было и в моих посещениях арзамасцев. Я помню, однажды я расстался с ними в таком виде, что не мог попасть домой до утра. Я натыкался на людей и фонарные столбы и все время вертелся возле какой то площади, потеряв представление о направлениях и расстояниях. Наконец, я столкнулся с двумя буршами, бывшими в таком же состоянии, и мы все, обнявшись, повалились на панель. Помню, что один из них кричал: «Was mich hauen»? Что дальше было, я и тогда плохо помнил, Но когда я пришел в себя, я лежал на кровати и за мной ухаживал мой товарищ по комнате, студент З. Зак, брат Льва Зака [* Братья Заки, студенты, технологи, участвовали в устройстве берлинской коммуны. Младший из них, Лев Маркович, научившись в Берлине кузнечному ремеслу, поехал в Россию, чтобы поступить на завод в качестве рабочего. Он скоро был арестован на Урале и сослан в Сибирь. Я с ним встретился через много, лет, в 1890 г., в Средне-Колымске. Это была уже его вторая ссылка. В 1895 г., по возвращении на родину, в Минск, он скончался от дизентерии. Это был незаурядный человек — по характеру, способностям и влиянию на окружающих. Старший брат умер еще раньше, на юге России. После Берлина я встретился с ним летом 1878 г. в Петербурге. Он жил в «Яковлевке», на Екатеринославском проспекте, с Ник. С. Русановым, тогда студентом 1-го курса военно-медиц. академии, и И. Н. Емельяновым. Я у них изредка ночевал и встречался с Трощанским и Оболешевым.]. Оказалось, что Nachtwächter нас рознял и отправил на извозчике домой, кое как добившись от меня адреса и денег для возницы. Это было весьма благородно со стороны тогдашней немецкой ночной полиции, особенно, если вспомнить грубое отношение немецких шуцманов к русским «нигилистам» после издания закона о социалистах. Снисходительно также отнесся к моему поведению хозяин нашей квартиры. Это был социал-демократ genosse Борхард, посвященный в наши русские дела и все удивлявшийся необходимости соединять пропаганду социалистических идей с пьянством. Чтобы не ходить по кабакам, я раз пригласил своих арзамасцев за город, думая расположиться для чтения в парке. Как раз мы попали на народный праздник с базаром. Продавались всякие напитки, и скоро вся компания весело каталась на лошадках карусели, рядом с детьми, на потеху взрослой немецкой публики. После этого случая я на некоторое время прекратил свои посещения арзамасцев. Но ко мне явился от них скоро делегат — звать меня читать. Это был молодой здоровый парень по имени Григорий (фамилию его я теперь забыл). Совершенно безграмотный, он, однако, лучше других усваивал культурную внешность и привычки. Ему нравилась немецкая жизнь. Он уже знал много немецких слов в своеобразном произношении. Он одевался по-европейски и страшно хотел учиться. Из моих слушателей это был самый понятливый. Я на него возлагал большие надежды, полагая с ним встретиться на его родине. Из разговоров с немецкими служащими я узнал, что хозяин считал опыт с русскими рабочими неудачным, по причине большого количества прогульных дней, и не предполагал возобновлять с ними контракта по его окончании.
    Последний раз перед своим отъездом из Берлина я посетил арзамасцев вместе с Г. В. Плехановым. Георгий Валентинович провел в Берлине несколько дней проездом (из России в Швейцарию или обратно — не помню), и я его повел на войлочный завод. Мы провели там два дня. Ночевали у приказчика, занимавшего отдельную квартиру, фамилию его, как и другие вообще фамилии, я теперь не помню. Скоро после прибытия приказчика в Берлин, его подцепила какая-то гулящая немка и он на ней женился. Несмотря на то, что он был хорошо грамотен, он туго усваивал немецкую речь. Он объяснялся со своею женою больше знаками или каждый говорил на своем языке и они как-то друг друга понимали. Я слышал, что Г. В. написал свои воспоминания о посещении арзамасцев, кажется, в «Русскихъ Вѣдомостяхъ», но мне их не пришлось читать.
    С моим отъездом из Берлина, связи с арзамасцами не прекратились. Для пропаганды среди них приехал из Румынии, живший там эмигрантом, после своего бегства из московской тюрьмы, доктор Ивановский, Василий Семенович, и до меня доходили сведения о дальнейшей судьбе русских мужичков в Берлине. Они все вернулись на родину, только один из них остался в Берлине. Это был Григорий. Он приходил ко мне прощаться перед моим отъездом и тогда уже просил меня найти ему место. Он говорил, что ему немецкие порядки лучше нравятся, чем русские. В то время меня это очень огорчило, ибо я считал его наиболее распропагандированным, а тут оказалось, что он думает не о своих братьях на родине, а о том, как бы ему самому лучше устроиться. Но это было лишь индивидуальным разочарованием. Сношения же с арзамасцами вообще во многих отношениях изменили мое настроение. По своим взглядам я и раньше примыкал к лавристскому течению, требовавшему от пропагандиста научной подготовки. Но я был искренним народником и верил, что Россия, в деле осуществления социализма, пойдет своим особым путем. Но столкновение с подлинными представителями крестьянской массы, правда, недостаточное и случайное, поколебало у меня веру в ее естественную революционность и социалистические инстинкты. С. другой стороны, для меня стало ясным, что рядом с революционной пропагандой необходимо вести в народе простую культурную работу или даже прежде всего культурную работу. У меня поэтому явилось решение устроиться где-нибудь в деревне в качестве культурного работника. Но нелегальное положение мешало выполнению этого плана. Трудно пустить где-либо корни, когда живешь по фальшивому виду и когда приходится бежать при первых признаках полицейского внимания. Я жалел тогда, что так рано пришлось сделаться нелегальным.
    Вот с каким настроением я приехал из Берлина в Москву в конце 1877 года. Еще в дороге я думал о том, как бы достать подлинные документы. Я заехал в свой родной город так, чтобы прибыть туда ночью, и отправился к одному своему родственнику, стоявшему близко к делам общественных управлений и имевшему связи с уездными мещанскими управами. Он обещал устроить мне приписку к обществу одного из уездных городов Виленской губернии. Но это обещание было выполнено только летом 1878 г., когда я получил паспорт на имя Вениамина Голдовского, мещанина города Лиды. Оказалось, что меня приписали к какой-то старухе, вдове Голдовской, как ее сына, нигде раньше не приписанного и неизвестно, где и как выросшего. Но все было обставлено, как следует. Нашлись свидетели, которые присутствовали при моем рождении и хорошо знали меня в детстве.
    Время в ожидании этой приписки я провел в Москве, примкнув к кружку, состоявшему главным образом из студентов университета. В этом кружке принимали участие Армфельды, Татьяна Лебедева, Елизавета Дурново, Л. Левенталь, Фриденсон и другие москвичи, попавшие потом в тюрьму и на каторгу. Кружок вел сношения как с деревней, так и с городскими рабочими. В среду последних перед самым моим отъездом из Москвы втерся приехавший из Питера провокатор Рейнштейн, убитый весною 1879 г.
    Чтобы охарактеризовать патриархальность нравов, — в смысле отсутствия конспиративности, — среди революционеров и, с другой стороны, слабую бдительность властей, я приведу некоторые факты из моей жизни в Москве. Первые месяцы я жил без прописки в Европейской гостинице, официально в качестве секретаря доверенного киевских сахарозаводчиков Камионского, одного из бывших членов нашего берлинского кружка. Он занимал в гостинице 3 номера, в одном из которых я жил. Администрация гостиницы у меня ни разу не требовала документа. Потом я с подложным видом поселился на одной квартире с легальными людьми, с будущим карийцем Левенталем, тогда студентом-медиком, и фармацевтом Гинтофтом, впоследствии сосланным в Сибирь. Вспоминаю также открытый гостеприимный дом семейства Маковых, у которых вечно толкались нелегальные и поднадзорные, инженера Тверитинова, у которого я одно время жил, врача Михайлова, сына фабриканта, и много других. Помню многолюдные сходки под открытым небом в парке Петровско-Разумовской академии и в аудиториях московского университета. Особо многолюдные сходки происходили в университете после известного избиения студентов охотнорядцами. Как популярных ораторов на этих сходках я вспоминаю медика Викторова, Марковича и окончившего в том году курс Елпатьевского. Благодаря своим связям с Петербургом и знакомству с делом снабжения революционных организаций заграничными изданиями, естественно вышло, что московский кружок поручил мне доставку этих изданий из Петербурга. Из переписки с Зунделевичем я знал заранее об ожидавшихся транспортах. Мне также были известны лица, которым доставлялись издания. Таким образом я за время своего пребывания в Москве несколько раз ездил в Петербург, где часто приходилось ждать приезда из-за границы Зунделевича или прибытия груза. В первую поездку я имел от организации студентов Петровско-Разумовской академии рекомендации к Владимиру Галактионовичу Короленко. К этой организации примыкали сестры Ивановские [* Авдотья, Прасковья и Александра Семеновны.], братья Пругавины, Мороз, Черкасов, Григорьев и Вернер. Последние двое, как известно, одновременно с Короленко, были исключены из Петровско-Разумовской академии. В. Г. Короленко жил тогда в Петербурге вместе с матерью, братьями и сестрами. Один только старший брат его жил отдельно. В свои приезды в Петербург я большею частью находил приют в этой милой семье, в которой я сразу почувствовал себя, как родной. Мое нелегальное положение никого не смущало. Владимир Галактионович не был тогда еще писателем. Он был только корректором. Чуть ли не вся семья для добывания средств к жизни занималась корректурой периодических изданий. Скудныя средства, добываемые этим, тогда плохо оплачивавшимся трудом, не мешали быть им гостеприимными и готовыми делиться всем, что у них было.
    Таким образом среди московских революционных кружков я получил известность под кличкой «Володьки», поставщика нелегальной литературы, хотя эта роль в моей революционной карьере вышла случайной и временной, в ожидании, когда мне можно будет устроиться в народе. Из Петербурга я привозил также в Москву «Начало» — первый подпольный революционный журнал, издававшийся в России. Сколько мне помнится, я получал это издание в Петербурге от Адриана Михайлова. Хотя я официально не состоял в организации «Земля и Воля», так как я прежде всего хотел самостоятельно устроиться в народе, но я был знаком и встречался со многими из ее членов. Во время пребывания в Петрограде, я оказывал им содействие в различных предприятиях. Я укажу здесь на мое косвенное отношенье к убийству Мезенцева.
    Это было в начале июля 1878 г. Я приехал из Москвы в Петербург за революционными изданиями. В ожидании приезда из-за границы Зунделевича, я жил в семье Короленко и между прочими конспиративными квартирами — посещал квартиры, в которых встречались «троглодиты», как квартиры отставного артиллериста Грибоедова, художницы Малиновской, присяжного поверенного Корша (у которого жил Н. А. Морозов) и Ф. М. Личкус, будущей жены Кравчинского. С. М. Кравчинский меня знал еще в Вильне реалистом, а в 1876 г. я с ним виделся в Берлине.
    Малиновская жила на Забалканском проспекте. Я застал ее раз рисующей какой-то портрет. Она заканчивала заказ. Кравчинский, разговаривая с нею, следил за ее работой. Увидев меня, он обрадовался, и как бы что-то сообразив, обратился ко мне с вопросом:
    — Не сможете ли, в ожидании приезда Зунда, съездить по одному делу в Москву?
    Я ответил утвердительно.
    — В таком случае, поезжайте сегодня, — сказалъ С. М., — нужно из Москвы привезти пролетку и как можно скорее, а отсюда сейчас некому ехать.
    —Хорошо, — ответил я, — что, опять какое-нибудь бегство замышляете? Я имел в виду бегство П. А. Кропоткина.
    — Да, вероятно, — ответил С. М., сдвинув брови, но — лучше не расспрашивайте; это не мой личный секрет. При этом он как-то машинально вынул из кармана короткий кинжал в ножнах и снова положил его в карман.
    Вечером того же дня я уехал в Москву и на следующий день утром, сейчас же по прибытии в Москву, отправился в Петровскую: академию. Я не помню именно, к кому я там должен был обратиться, но лицо, которому я передал записку Кравчинского, сейчас же отправилось со мною в ближайшее, от академии подмосковное село, кажется, Владыкино, к распропагандированному крестьянину, у которого пролетка находилась на хранении. Недалеко от дома этого крестьянина жили тогда сестры Ивановские.
    Насколько мне помнится, пролетка была привезена из Петербурга в Москву для устройства побега д-ру Ивановскому. Рысак «Варвар», который играл роль при бегстве Кропоткина и убийстве Мезенцова, тоже одно время находился в Москве и возвращен был обратно в Петербург.
    Крестьянин сейчас же запряг свою лошадь в телегу, вытащил из сарая пролетку, привязал ее оглобли к задку телеги, и мы вместе поехали в Москву, на Николаевский вокзал. Там я сдал пролетку, как товар большой скорости, на предъявителя. Имя и адрес отправителя были вымышлены. Железнодорожные артельщики при мне вкатили пролетку в товарный вагон и за приличное вознаграждение закрыли ее рогожами и привязали к крюкам в вагоне, чтобы она не двигалась. Пролетка была отправлена в Петербург в тот же день товаро-пассажирским поездом, а я поехал вечером скорым. Когда я на следующий день утром приехал в Петербург, пролетка уже была там. На вокзале, согласно посланной мною по адресу Малиновской условной телеграмме, меня ждал Кравчинский. Мы получили с товарной станции пролетку и повезли ее привязанной к задку извозчичьего экипажа в татерсал, где находился «Варвар». Там Сергей Михайлович сказал, что он покупает у меня пролетку, просил хозяина татерсала и конюхов ее осмотреть, те ее вполне одобрили, как и цену, за которую я ее продавал. Пролетка, действительно, была чистенькая и почти новая. Чтобы испробовать пролетку в езде, в нее впрягли «Варвара», и С. М., правя сам лошадью, прокатился со мною по некоторым улицам.
    После этого я провел в Петербурге еще несколько дней. К тому времени приехал Зунделевич и получился ожидавшийся транспорт заграничных изданий. К этому же времени приехали в Петербург с юга участники неудачной попытки под Харьковом освободить Войнаральского и также бежавшие из киевской тюрьмы Стефанович, Дейч и Бохановский. Тут еще было несколько человек, бежавших из ссылки, в том числе Павловский и Пьянков. Зунделевич снова готовился ехать за границу, чтобы перевести туда киевских беглецов, а также д-ра. И. И. Добровольского и Исаака Павловского. Иван Иванович Добровольский был осужден по процессу 193-х на каторгу, причем суд ходатайствовал о неприменении к нему этого наказания. Но ходатайство суда, касавшееся кроме Добровольского и многих других осужденных, по представлению Мезенцова, не получило высочайшего утверждения. По отношению к Добровольскому мера наказания была увеличена: он получил 10 лет каторги. Каким-то образом он после суда был выпущен на поруки под залог. Прокуратура не сомневалась, что ходатайство суда будет утверждено. Когда узнали о конфирмации царем приговора, Иван Иванович скрылся.
    Зунделевич поехал в одном вагоне со Стефановичем, Дейчем и Бохановским, а я, по его просьбе, должен был устроить в другом вагоне И. И. Добровольского и Павловского. Последние узнали, что одновременно с ними ехали киевские беглецы только тогда, когда они уже перешли границу и соединились с ними вместе. Так как для ареста д-ра Добровольского, попавшая впросак прокуратура подняла на ноги всю явную и тайную полицию, то его пришлось загримировать и вообще принять меры, чтобы его на вокзале не узнали. Все сошло благополучно. Иван Иванович попал в Женеву и прожил в Швейцарии до 1906 г. В эмиграции он сделался известным журналистом. В течение четверти века его талантливые научные обзоры печатались в «Русскихъ Вѣдомостяхъ, «Сѣверномъ Вѣстникѣ», «Русской Мысли» и других толстых журналах. Павловский тоже приобрел известность, но печальную, как ренегат и сотрудник «Нового Времени», в котором он писал под псевдонимом Яковлева. Могу сказать, что отступничество Льва Тихомирова не обошлось без тлетворного влияния на последнего Павловского.
    С С. М. Кравчинским я снова встретился уже за границей. В начале 1881 г. я приехал к нему в Кларан с печальным известием об аресте на границе Н. А. Морозова. Потом мы жили одновременно в Кларане (в конце 1881 года) и Женеве (в 1884 году), часто встречались и сблизились, но он ни разу не вспоминал про нашу последнюю встречу в Петербурге. Я, в свою очередь, не предлагал ему по этому поводу никаких вопросов. Но и там я много раз видел в руках С. М. тот самый кинжал, который я видел в Петербурге.
    Для чего именно потребовалась пролетка, я узнал уже после 4 августа 1878 года (день убийства Мезенцова). Я был тогда в Киеве. Будь я тогда арестован и опознан служащим татерсала, я был бы привлечен к делу об убийстве Мезенцова, как это было с д-ром Веймаром, который, оказывается, не знал о приготовлениях к убийству, но судом был признан виновным на основании косвенных улик.
    Когда я вернулся из Петербурга в Москву, я был обрадован известием из Вильны о состоявшейся приписке меня к обществу. Через несколько дней я получил по почте двухгодичный паспорт на имя лидского мещанина Вениамина Голдовского, единственного сына престарелой матери. Я сделался опять легальным человеком и мог прочно основаться в деревне, где только хотел. Мои планы были настолько мирны, что они не встретили сочувствия многих близких людей. Но я получил поддержку у жившего тогда с семьею в Москве известного лавриста Бутурлина, которому я был рекомендован редакцией «Впередъ» и питерскими лавристами д-ром Гинцбургом, Кривушей и др. На многолюдных сходках я не решался говорить. Я был слишком застенчив. Но в тесном кружке я отстаивал культурно-революционную работу против бунтарской агитации в народе. Но тут возникли два вопроса: где и как поселиться? Первый вопрос было решить легко: у меня было даже несколько мест на выбор, разумеется, в Великороссии. Но второй вопрос было труднее решить. Стремление тогдашней радикальной молодежи к опрощению имело две основы: моральную и практическую. С точки зрения последней, чтобы пользоваться доверием народной массы, — нужно было проникнуть в нее в виде рабочего или мужика. Но я успел на опыте убедиться, что лично я, хотя и научился для этой цели ремеслам, не гожусь для такого переодевания. Мне казалось, что интеллигент, близко соприкасающийся с деревней, как учитель, земский служащий или мелкий землевладелец, может легко приобресть доверие крестьян. Но в этом отношении мне мешал национальный вопрос. В своей нелегальной жизни мне, конечно, приходилось вне так называемой «черты» проживать по бумагам не-евреев, но постоянно скрывать свою национальность или креститься для права жительства я не считал возможным. Поэтому я решил добиться положения, не требующего много времени на подготовку и вместе с тем дающего право повсеместного жительства. Я остановился на профессии землемера. Тогда в некоторых городах были двухгодичные курсы для выпуска землемеров под названием землемеро-таксаторских классов, впоследствии преобразованных в землемерные училища. Такие курсы находились, между прочим, в Киеве. Я решил отправиться туда.
    Перед отъездом из Москвы я передал сношение с Петербургом, для доставки запрещенных изданий, Льву Григорьевичу Левенталю. Но он недолго занимался этими сношениями. Во время своей второй поездки из Москвы в Петербург, в октябре месяце 1878 года, он был арестован на Николаевском вокзале в Петербурге, когда он возвращался в Москву с чемоданом изданий. О его поездке знал провокатор Рейнштейн и за ним была установлена слежка, повлекшая за собою несколько арестов. Левенталь, после двухлетнего заключения в Петропавловской крепости, судился по делу д-ра Веймара, к которому он не имел, собственно говоря, никакого отношения, и был осужден на каторгу.
     В. Иохельсон.
                                                          Продолжение следует.
    /Былое. Журналъ посвященный исторіи освободительнаго движенія. № 13. Кн. 7. Петроградъ. 1918. С. 53-75./





                                                                   В. И. Иохельсону
    Иохельсон, Владимир Ильич — один из активных деятелей революционного движения 70-х г.г. и член партии «Народной Воли». Родился в 1856 г. в г. Вильне. Иохельсон является близкими другом А. Зунделевича и А. Либермана. На нелегальное положение он перешел в 1875 г., еще будучи реалистом, юношей 19-ти лет. В 1873 г. он эмигрирует в Берлин. В 1876 г. работает среди молодежи в Кременчуге. В 1877 г. опять эмигрирует заграницу (в Берлин). В 1878 г. работает в Москве, но наездами для свидания с А. Зунделевичем бывает и в Петербурге, где между прочим принимает косвенное участие в организации убийства Н. В. Мезенцева С. М. Кравчинским. В 1879-80 г.г. он деятельно работает в партии «Народной Воли», главным образом, в нелегальной типографии, и в это время особенно сближается с Гесей Гельфман, которой впоследствии посвящает некролог (см. «Календарь Народной Воли», Женева, 1883 г, стр. 14-28). В конце 1880 г. он уезжает за границу. Здесь он заведует типографией и издательством «Вѣстника Народной Воли» (1883-1884 г.г.). В 1885 г. он едет вновь в Россию, но на границе проваливается, и его арестуют. После 2-х летнего заключения в Петропавловской крепости он в 1887 г. в административном порядке ссылается на 10 лет в Якутскую область. В 1898 г. он возвращается наконец в Россию. В ссылке Иохельсон начинает заниматься этнографией и усиленно изучает быт тамошних инородцев. В 1894 г. он принимает вместе с В. Г. Таном деятельное участие в научной экспедиции, организованной по инициативе Д. А. Клеменца Восточно-Сибирским Отделом Географического Общества на средства Сибирякова. В 1901 г. он является одним из самых деятельных членов известной экспедиции Американского Музея естественной истории в Нью-Йорке для изучения народов обоих побережий Тихого океана. В 1908 г. мы видим Иохельсона в составе экспедиции И. Р. Географического Общества, организованной на средства Рябушинского, для изучения Камчатки и Алеутских островов. Иохельсон известен своими этнографическими исследованиями: по изучению быта коряков. Ценным вкладом в науку является также его исследование юкагирского языка. С 1912 года до последнего времени (1921 г.) Иохельсон деятельно работает в Академии Наук в Петрограде, в Музее Этнографии.
    По своим убеждениям Иохельсон примыкал в 70-е г.г. к фракции «лавристов» и находился в самой тесной связи с кружком лиц, связанных с этой фракцией (Бутурлиным, д-р Гинзбургом, Кривушей и др.).
    Об Иохельсоне см. подробно — 1) „Еврейская Энциклопедія” т. VIII, Спб., стр. 894-895; 2) „Большая Энциклопедія” изд. „Просвѣщеніе”, т. XXI, стр. 457; 3) Корресподенція „Изъ Вильно”, газета „Впередъ!”, Лондон, 1875 г., 1 сентября № 16, стр. 505-506; 4) Старикъ, „Движеніе” 70-хъ г.г. по Большому процессу”, „Былое”, 1906 г. № 11, стр. 49; 5) Вл. Іохельсонъ „Далекое прошлое” (автобіографія), „Былое”, 1918 г., № 13, стр. 53-75; 6) Г. Е. Гуревичъ, „Процессъ еврейскихъ соціалистовъ въ Берлинѣ”, „Еврейская старина”, Петроградъ, 1918 г., томъ X стр. 152 и 158.
    Переписка с Лавровым у Иохельсона началась еще в 1875 г. Лично с Лавровым Иохельсон познакомился через Л. Н. Гартмана в 1882 г., в связи с подготовкой к выпуску в свет „Календаря Народной Воли” (Женева, 1883 г.), изданием которого заведовал Иохельсон. Для „Календаря” понадобилась фотографическая карточка А. Зунделевича, которая и помещена на одной из групп, приложенных к „Календарю”.
    Подлинник письма хранится в Музее Революции в г. Петрограде.
    П. В-в.
    *
    328, rue st-Jcques.
        Любезный товарищ!
    Сию минуту получил Ваше письмо и сию минуту отвечаю. Рад бы радостно исполнить Ваше желание, но у меня никогда не было карточки Зунделевнча (1). Кто Вам, сказал, что она у меня есть? Но далее: Вы пишете так, как будто Зунделевич умер; я знаю, что он взят, что он в опасности, но в первый раз слышу, что он умер. Как? Когда? При каких обстоятельствах? Сделайте одолжение, напишите. Если же я не так понял Ваше письмо, напишите также успокоительное известие (2). Очень благодарен Вам за фотографию Квятковского (3), которой у меня тоже не было. Относительно Ваших товарищей по «Нар. Волѣ», скажите им, что я всегда готов содействовать, чем могу, всем группам социалистов-революционеров, но должен высказать и то, что стремлений к Земскому Собору, выраженных в последних номерах «Нар. Воли» (4), вовсе не разделяю, даже непременно заявляю себя против них. У Квятковского, вероятно, было взято письмо мое, где я высказывался в этом смысле. Гартман (5) знает об этом и читал его.
    Жму руку и желаю всего лучшего.
    Л. Лавров.
    Сейчас узнал, что карточка Зунделевича есть у Григория Евсеевича. Гуревича (6) (5 rue Malebranche), но он не желает ее давать для снятия с нее копии для группы, опасаясь, что это повредит Зунделевичу, который, по его словам, жив. Если хотите, перепишитесь с Гуревичем.
    -----------
    1) Зунделевич Арон Исаакович. Родился в 1854 г. Известный революционер 70 и 80-х г.г. Член «Земли и Воли». Один из самых крупных практиков и организаторов революционного дела в России. Его специальностью были — устройство подпольных типографий, транспорт революционной литературы и перевозка товарищей по партии из-за границы в Россию и обратно. В этих областях ему не было равных среди русских революционеров по инициативе, смелости замыслов и уменью организовать все дело. Так, в 1877 г. он привез в Россию из-за границы целую типографию, которую так умело поставил, что сна продержалась в Петербурге на Николаевской улице целых 4 года и погибла совершенно случайно. Это была самая крупная подпольная типография, которую когда либо имели русские революционеры. Зунделевич организовал также типографию и для «Народной Воли» в Саперном переулке. Арестован он был в 1879 г. в Публичной Библиотеке и в 1880 г. судился по процессу «16-ти», по которому был приговорен к бессрочной каторге. Отбывал он ее в Каре и Акатуе. В 1898 г. был переведен на поселение в Читу, а в 1906 г. вернулся в Россию. По убеждениям Зунделевич был очень близок к социал-демократам и сильно тяготел къ германской социал-демократии. Он одним из первых среди русских, революционеров выдвигал на первый план политическую свободу, признавая за террором большое значение для ее проведения в жизнь.
    О Зунделевиче подробно см. — 1) М. Р. Поповъ. Изъ моего прошлаго «Минув. Годы», 1908 г. № 2, стр. 171; 2) Розановъ подполковникъ, «Записки по исторіи революц. движенія въ Россіи». Спб. 1913 г. стр. 493-494; 3) «Большая Энциклопедія», изд. Просвѣщеніе т. XXI стр. 400-401; 4) Б. Глинскій. Революц. пер. рус. исторіи, Спб. 1913 г. т. II, стр. 306-807, 312, 313 и 468; 5) П. Лавровъ Народники-пропагандисты 1873-78 годовъ, Спб. 1907 г. стр. 287, 288 и 298; 6) С. М. Степнякъ-Кравчинскій. Подпольная Россія, Спб. 1912 г. изд. «Свѣточъ» стр. 162 —163; 7) «Процессъ 16-ти террористовъ (1880)» подъ ред. В. Бурцева изд. «Дон. Рѣчь», Спб., 1906 г.; 8) О. С. Любатовичъ. Далекое и прошлое «Былое» 1906 г. № 5, стр. 238-241 и № 6, стр. 108, 111, 119, 120 и 121 и 8) Г. Гуревичъ Процессъ еврейскихъ соціалистовъ въ Берлинѣ, «Еврейская Старина», Петроградъ, 1918 г., т. X, стр. 153,158, 161; 9) Корреспонденція «Изъ Вильно», газета «Впередъ!» Лондонъ 1875 г. 1 сентября № 16 стр. 505-506 и № 18 отъ 15 ноября стр. 661 и 663; 10) Вл. Іохельсонъ. Далекое прошлое. «Былое», 1918 г. № 13, Стр. 54, 55, 57-60, 62, 65, 70, 71 и 73.
    П. В-в.
    2) По словам В. И. Иохельсона, он не писал Лаврову о смерти Зунделевича, а здесь произошло недоразумение — Лавров неправильно понял письмо.
    П. В-в.
    3) Квятковский (1852-1880) Александр Александрович — известный революционер, член «Земли и Воли» и Исполнительного Комитета партии «Народной Воли». В период «хождения в народ» и «поселений в нем» Квятковский усиленно работает среди крестьян в Тульской, Нижегородской, Воронежской губерниях и в Поволжье. Одно время он работает и среди рабочих в г. Костроме, для чего он поступает простым рабочим на механический завод Шипова. Квятковский принимал участие в покушении Соловьева на Александра ІІ-го 2 апреля 1879 г. На Липецком и Воронежском съездах русских революционеров Квятковский был деятельным членом этих съездов, причем определенно высказывался за террор. В 1880 г. он судился по известному процессу «16-ти» и был приговорен вместе с Л. К. Пресняковым к смертной казни, которая была приведена в исполнение в Петропавловской крепости 4 ноября 1880 г.
    Подробно о Квятковском см. — «Большая Энциклопедія» изд. «Просвѣщеніе», т. XXI стр. 513-514; Рожановъ подпол., «Записки по исторіи револ. движенія въ Россіи», Спб. 1913 г. стр. 495-496; «Процессъ 16-ти террористовъ» подъ ред. Бурцева, Спб. 1913 г.; «Литература партіи Народной Воли» подъ ред. Базилевскаго, изд. «Донской Рѣчи», вып. I, стр. 174-175, 184-193; О. С. Любатовичъ, Далекое и недавнее, «Былое» 1996 г. № 6, стр. 108, 114, 115, 117, 118, 120, 121, 122 и 123; Н. А. Морозовъ, Возникновеніе Народной Воли, «Былое», 1908 г. № 12, стр. 7, 10 и 13; М. Р. Поповъ, Земля и Воля наканунѣ Воронежскаго съѣзда, «Былое» 1906 г., № 8, стр. 15, 18-22, 27 и 32; Его же. Изъ Моего революціоннаго прошлаго, «Былое», 1907 г., № 7, стр. 245, 246, 252-260 и 264; Его же. Изъ моего прошлаго, «Минувшіе годы», 1908 г., № 2, стр. 171; «Календарь Народной Воли», Женева 1883 г. — портретъ Квятковскаго въ общей группѣ.
    П. В-в.
    4) Лавров имеет в виду передовые статьи «Народной Воли» в № 6 от 23 октября 1881 г. и № 8-9 от 5 февраля 1882 г.
    В первой статье передовица защищает идею «парламентаризма» от нападения на нее со стороны «защитников рабства и насилия», имеющихся в русской литературе и боящихся, что этот «парламентаризм» станет «орудием в руках русской буржуазии». Редакция считает эту боязнь призрачной, не реальной, и самую точку зрения явно «лицемерной». «Свободный Земский Собор пугает их именно потому, пишет редакция, — что на нем явятся только мужик да интеллигенция» (см. «Литература партіи Народной Воли», подъ редакціей Б. Базилевскаго, изд. «Донской Рѣчи», вып. I, стр. 261). Что касается «русского кулака», то он не будет играть доминирующей роли в Земском Соборе, и именно это обстоятельство и заставляет русское правительство выступать против конституции и созыва Собора. «Горе правительства именно в том, — заключает редакция, — что кулак до сих пор не может оформиться в сословие и на Земском Соборе, сколько-нибудь честной, окажется несвязной кучкой хищников, а не партией» (см. там же, стр. 262).
    Во второй передовице, посвященной вопросу — «что дало нам 1-е марта?», т. е. убийство Александра ІІ-го, — это тяготение к Земскому Собору высказано еще более решительно и определенно. Обсуждая возможность в России «революционного переворота» и образования «революционного правительства», редакция полагает, что «на созванный тогда Земский Собор явятся истинные представители народа, освобожденного политически и экономически, и народная жизнь станет регулироваться неподтасованною народною волею» (см. «Литература партіи Народ. Воли» подъ редакціей В. Базилевскаго изд. «Донская Рѣчь» вып. II стр. 26). В заключение же передовица даже все «торжество революции» и «социалистических принципов» ставит в зависимость от Земского Собора. «Мы настаиваем также на том, — пишет редакция Народной Воли, — что торжество революции и социалистических принципов упрочится только притом условии, если общими силами будет произведена не одна дезорганизационная, разрушительная работа, но и созидательная, т. е. если учредительная деятельность общерусского Земскаго Собора, который займет место временного революционного правительства, распространится на территорию всего государства» (Там же, стр. 35).
    П. В-в.
    5) Гартман (1859-1913) Лев Николаевич — один из деятелей русского революционного движения, в котором принимал участие с 1876 г. по 1880 г. включительно. Революционную деятельность начал на юге России — в Ростове па-Дону, Керчи и в Кубани. В 1878 г. он работал в Саратове, где вступил в кружок сестер Е. и В. Н. Фигнер. Здесь он познакомился с Александром Михайловым, Юрием Богдановичем и Соловьевым. В 1879 г. он принимал вместе с С. Перовской самое активное участие в подкопе и во взрызе императорского поезда, с целью убийства Александра ІІ-го, причем Гартман был хозяином того дома, откуда велся самый подкоп под полотно Московско-Курской ж. д. После этого Гартман эмигрировал во Францию, в Париж, где в начале 1830 года быль арестован по требованию русского правительства, которое энергично добивалось его выдачи. Усиленная агитация всей русской эмиграции в его защиту, во главе с П. Л. Лавровым, с одной стороны, и кампания всей радикальной парижской прессы во главе с В. Гюго с другой — заставили французское правительство отказаться от выдачи Гартмана, и он 7 марта 1880 г. был освобожден из под ареста и выслан в Англию. Гартман был заграничным представителем партии «Народной Воли». Этим и объясняется то обстоятельство, что Лавров свое письмо о его несогласии с партией «Народной Воли» по вопросу о Земском Соборе прочитал именно Гартману. Как представитель Народной Воли, Гартман довольно часто сносился с К. Марксом и Фр. Энгельсом, которые относились к нему самым дружеским образом.
    Подробно о Гартмане см. А. Тунъ. Исторія револ. движенія въ Россіи съ примѣч. Л. Шишко, изд. «Земля и Воля» Спб. 1906 г. стр. 236-237; О. С. Любатовичъ. Далекое и недавнее, «Былое», 1906 г., № 6, стр. 128-129 и 132; «Изъ воспоминаній Л. Гартмана», «Былое» издававшееся Вл. Бурцевымъ за границей, Ростовъ на-Дону, Вып. I, 1906 г., стр. 151-159; Открытое письмо Виктора Гюго французскому правительству о невыдачѣ Л. Н. Гартмана, «Былое», 1907 г. № 4, стр. 191; М. Р. Поповъ. Изъ моего революціоннаго прошлаго, «Былое» 1907 г., № 5, стр. 274, 276, 281, 284, 295 и 296; С. Н. Южаковъ, Л. Н. Гартманъ, «Большая Энциклопедія», изд. «Просвѣщеніе», т. XXI, стр. 147-149; Эд. Бернштейнъ. К. Марксъ и русскіе революціонеры. «Минувшіе Годы», 1908 г., № 11, стр. 21-22; П. Л. Лавровъ о самомъ себѣ, «Вѣстникъ Европы»,. 1910 г. № 10, стр. 104-105; Дейчъ Л., Наша эмиграція въ 70-хъ г.г., «Вѣстникъ Европы», І913 г., № 7; А. Мке. Л. Н. Гартманъ (некрологъ съ портретомъ), «Голосъ Минувшаго», 1913 г., № 5, стр. 276-277; А. Дунинъ. Изъ жизни землевольца, «Наша Старина», 1914 г., февраль, стр. 209-211; С. Княжнинъ. Л. Гартманъ, газ. «День», 1913 г., № 95; В. Л. Осиповъ. Изъ воспоминаній о Л. Н. Гартманѣ, газ. «Рѣчь» 1913 г., № 123 и 165; А. Прибылева, Воспоминанія о Народной Волѣ, «Голосъ Минувш.», 1916 г. № 9, стр. 109.
    П. В-в.
    6) Гуревич Григорий Евсеевичъ, публицист (псевдоним Гершон. Баданес) и общественный деятель, особенно известный среди еврейских кругов. Родился в 1854 г. Сотрудничал в немецких социалистических газетах, где писал главным образом о России. Будучи за границей, состоял студентом-медиком в Берлине и Вене. С 80-х г.г. он начал сотрудничать в «Восходѣ», где поместил свои воспоминания под заглавием «Записки Отщепенца» (1884 г.). В 70-х г.г. он был в очень близких отношениях с А. Либерманом, работающим с Лавровым в «Впередъ!» В 1878 г. он привлекался в Берлине к суду за принадлежность к революционной организации и был присужден к тюремному заключению на 9 месяцев, а затем к высылке из пределов Пруссии. В 1883 г. Гуревич вернулся в Россию, где ему также пришлось отбыть тюремное заключение. Находясь в близкой связи со многими русскими революционерами, сам Гуревич однако не принимал активного участия в революционной работе. В последнее время Гуревич жил в Киеве, где принимал деятельное участие в местной еврейской общественной жизни.
    См. о нем — «Еврейская Энциклопедія» т. VI, Спб., стр. 850; Г. (Гуревичъ). Первый процессъ «нигилистовъ» въ Берлинѣ, «Былое» 1907, № 9, стр. 77-82 и Г. Е. Гуревичъ. Процессъ еврейскихъ соціалистовъ въ Берлинѣ, «Еврейская Старина», Петроградъ, 1918 г. т. X, стр. 151-174; В. Іохельсонъ, Далекое прошлое, «Былое», 1918 г., № 13, стр. 60.
    П. В-в.
     /Матеріалы для біографіи П. Л. Лаврова подъ редакціей П. Витязева. Вып. І. Петроградъ. 1921. С. 50-54./




                                                ИЗ ПЕРЕПИСКИ С П. Л. ЛАВРОВЫМ
     В предлагаемой заметке я хочу привести некоторые из сохранившихся у меня писем П. Л. Лаврова, которые он мне писал в разное время между 1880 и 1885 годами. Я рассматриваю их, как исторический материал и как материал для характеристики Петра Лавровича. К каждому из писем я даю пояснения тех или других упоминаемых в них фактов.
    Мои первые сношения с Петром Лавровичем относятся к 1875 году, когда я сделался нелегальный и когда я корреспондировал в газету «Вперед», издававшуюся под его редакцией в Лондоне. В феврале 1880 г., когда Гартман был по требованию русского правительства арестован в Париже, я был командирован Исполнительным Комитетом Народной Воли в Германию, чтобы оттуда разослать воззвание Исп. Ком. на французском языке в редакции иностранных газет, политическим деятелям и известным русским эмигрантам. Воззвание было составлено Тихомировым, Желябовым и Ал. Михайловым. Перевод на французский язык сделала Анна Павловна Корба; воззвание было размножено при помощи гектографа, за отсутствием в нашей типографии иностранного шрифта. При помощи наших контрабандистов я перешел вместе с пачкой воззваний границу недалеко от Вержболово и разослал воззвания из Кенигсберга, где я остановился у знакомого социал-демократа только на несколько часов, ибо должен был торопиться назад. Я жил в Петербурге на конспиративной квартире в качества ее хозяина, и меня не выписали при отъезде, чтобы не обращать внимания на квартиру участковой полиции. Дворники же не заметили моего отсутствия [* Более подробно этот эпизод изложен в воспоминаниях автора «Первые шаги Народной Воли». Изд. Музея Революции. Петр., 1922 г. Ред.].
    Разумеется, что экземпляр французского воззвания, вместе с отпечатанным русским оригиналом, я послал также Петру Лавровичу. Замечу еще, что указанное воззвание не попало в сборник документов партии «Народной Воли», изданный Базилевским-Богучарским, но в свое время оно было напечатано в некоторых иностранных газетах [* Оно напечатано в русск. изд. кн. «Литература партии Народной Воли». — Ред.].
    Прежде чем привести письма Петра Лавровича, я считаю интересным предложить читателю письмо на мое имя Гартмана от 25 авг. 1880 г., в котором последний говорит о Лаврове.
    *
     16, Green, Terroce, Clerkenwell, E. C. Fondon.
    25 авг. 80.
        Друг Владимир,
    Твое письмо я получил.
    Вот то, чем ты меня удивил — Гришкой. В прошедшем письме ты писал мне, что «Гришка выдал». Я было предположил, что Гуревич, что в Париже, и в этом тоне отвечал, а теперь только уразумел, что дело идет о Гришке нашем, о Гольденберге.
    Да, брат, это скверно. Правда ли, что в Кронштадте и Ревеле арестовали динамит, привезенный из-за границы?
    О какой это ты корреспонденции из Женевы пишешь? Не получил я никакой. И кто это пишет в Женеву для передачи мне, когда легко мог бы и мне прямо послать?
    Что сталось с газетами, что застряли на границе? Скоро их выручат? Листок Нар. Боли прислал ты мне слишком поздно: прежде чем прошло два дня, он был уже перепечатан из какого-то источника во всех английских газетах.
    Либер пишет из Америки к Мосту. Рассказывают очень и очень курьезные факты о Либере, о коих не стоит говорить.
    Про Дейча и Стефановича напишу не теперь, а в другой раз.
    Ответь мне, пожалуйста, на мои вопросы, что писал я выше: относительно 1) корреспонденции из Женевы, 2) газет, что застряли на границе, 3) относительно ареста динамита.
    Теперь писать свободнее, посему я напишу тебе на днях еще письмо; а сегодня трещит голова, ибо за всю ночь спал 2 часа.
    Читал ли мои корреспонденции в Рошфоровском LIntransigeant? Я состою там постоянным сотрудником с месячным жалованьем.
    Посылаю тебе 2 фотографии Маркса, которые он передал .мне специально для отсылки в Россию террористам, коим он вполне сочувствует. Мост пишет свою статью для Нар. Воли. Он сочувствует, всей душой одним террористам.
    Что ты не пишешь ему сам? Чего тут быть тактичным, когда от этого тактика не пострадает, и Мост и ты — оба будете очень довольны. Адрес Моста: J Most Esq., 22 Percy Street, Tottenham Gourt Road, London W.
    Пиши же Лаврову: старик просто обижается; всеми оставлен, никто знать не хочет о нем. Полагаю, что ты ничего не имеешь против него, ну так что же не завести переписки? Не беда, что незнаком, Лавров сам бы написал тебе, да, чувствуя, что от него открещиваются, не хочет начинать, не хочет получать вновь отпора.
    В своих письмах ко мне он просто скорбит душой. Старик хорош, только много немецких книг читает, и от того тянет от него немецким духом. Конечно, не распространяй этого между другими: я пишу тебе то, что Лавров высказывает дружески, искренне, и этого не следует распространять.
    Ты обрадовал бы его сильно, переписавшись с ним. Юр. Мих. был в Париже и не зашел к нему. По этому поводу Лавров просто скорбит и скорбит и жалуется, что его незаслуженно покидают. И впрямь незаслуженно: он сжился со своей программой, но он симпатизирует террористам от всей души. Его адрес: P. Lavroff,. 328, Rue. St. Jacques, Paris.
    С Марксом я теперь в самый дружеских отношениях и скоро буду сотрудничать с ним, по его предложению, в одной английской социалистической газете.
    Следующий раз пришлю тебе письмо для питерцев.
    Жму твою руку Л. Гартман.
    *
    К этому письму необходимо дать следующие пояснения.
    После взрыва в ноябре 1879 г. царского поезда под Москвой мне было поручено отвезти Гартмана за границу, так как его усиленно разыскивали [* Подробный рассказ об этом см. в тех же воспоминаниях «Первые шаги Народной Воли». — Ред.]. После этого переписка Гартмана с Россией проходила большей частью через мои руки.
    О предательстве Гольденберга, открывшего, можно сказать, правительству карты Исполнительного Комитета и способствовавшего таким образом разгрому последнего, мы узнали через Клеточникова очень скоро после ареста Годьденберга, в конце 1879 г. Но, чтобы не расстроить сочувствующие Народной Воли ряды, сведения эти в большой публике не распространялись, пока они не стали известными всем из процесса 16-ти в начале 1881 г. Гартман узнал о «Гришке» из моего письма к нему, но он сначала не понял, о ком идет речь, ошибочно относя мое сообщение к тогдашнему эмигранту в Париже Григорию Евсеевичу Гуревичу, впоследствии датскому консулу в Киеве [* О Г. Е. Гуревиче — см. примеч. на с. 54 — первого выпуска «Материалов для биография П. Л Лаврова» под ред. П. Вятязева. Петр., 1921. — Ред.].
    В Ревеле действительно был арестован привезенный на пароходе из Англии динамит, но человек, пришедший за его получением, успел скрыться. Это был студент Ф., теперь инженер путей сообщения в Германии.
    Гартман вначале получал из Петербурга сведения для помещения в иностранных газетах, охотно печатавших его статьи.
    Вопрос о газетах, застрявших на границе, невидимому, относится к пачке номеров «Народной Воли», застрявшей при моем переходе через границу у нашего контрабандиста.
    Либер это эмигрант Либерман. Он сначала жил в Лондоне. В 1880 г. он предлагал через меня свои услуги Исполнительному Комитету; но его поездка в Петроград не состоялась, благодаря неблагоприятному отзыву Гартмана о его неконспиративности. Он уехал в Нью-Йорк, откуда писал в газету левого социал-демократа Моста, ставшего потом анархистом. Вскоре Либерман застрелился в Нью-Йорке [* О Либермане автор подробнее говорит в своих воспоминаниях «Далекое прошлое», напечатан. в 13-й кн. «Былого», с. 57-80. — Ред.].
    Фотографии Маркса с его подписью по-французски я переслал с оказией в Петербург.
    Я, переслал также статью Моста, с которым я действительно списался. Я, впрочем, был с ним знаком еще в Берлине в 1875 г. Пошла ли его статья в печать, не помню.
    От Петра Лавровича никто, конечно, не открещивался, но народовольцы, поглощенные террористической борьбой, не могли заниматься эмигрантами, которых считали чуть ли не дезертирами, претендовавшими притом на руководство из-за границы революционным движением в России. Только после 1-го марта 1881 г. Народная Воля вступила в сношения с эмигрантскими кругами, и Петру Лавровичу было предложено стать во главе заграничного «Красного Креста Народной Воли» по сбору пожертвований.
    Лично с Лавровым я виделся один только раз в конце 1881 года, когда из Швейцарии проехал через Париж в Лондон для свидания с Гартманом, который меня вызвал для переговоров с представителем «New York Herald». Но об этом буду говорить в своих «Воспоминаниях».
    С Марксом и Энгельсом Гартман был на ты. Когда Гартман был выпущен французами в Лондон, Маркс устроил для него банкет, и он и Энгельс пили с ним брудершафт. Когда я приехал в Лондон, Маркс был уже настолько болен, что я не мог его посетить; но я обедал с Гартманом у Энгельса, от которого у меня сохранилась фотографическая карточка с надписью. Энгельс, как и Маркс, отрицательно относились к революционным вспышкам в Германии, считая их гибельными для организационного роста социал-демократического движения, но сочувствовали русскому террору, как форме политической борьбы с оплотом европейской реакции — русским абсолютизмом.
    Перехожу к письмам Лаврова. Вот первое из них.
    *
    328, rue St. Jaques.
    14 октября [1882].
        Любезный товарищ,
    Гартман мне писал несколько раз о «Владимире», находящемся в Швейцарии, с которым он переписывался и который, тому несколько времени, жил в Цюрихе под адресом W. Goldowsky. Hattingen, Ritterstrasse, 7. Теперь он просит меня поставить ему некоторые вопросы, передать Вам одно поручение и войти с ним в переписку по этому поводу. Мне сообщили, что этот «Владимир» — Вы, и потому я обращаюсь к Вам. Если тут ошибка, то прошу Вас не читать далее и возвратить все посланное подателю. Но, кажется, ошибки нет.
    Гартман писал мне, что тому месяца 4½ назад Вы звали его в Россию от имени его товарищей. Он писал Вам 28 сентября на Ваш прежний цюрихский адрес, причем спрашивал Вас: 1) может ли он ехать в Россию? 2) Когда? 3) Может ли получить деньги на проезд из Лондона? — Он просит и меня постараться (если Вы не в Швейцарии) получить ответ на эти вопросы. — Само собою, разумеется, что раз Вы в Швейцарии, Вы ему ответите сами. — Он дал мне для переписки два адреса. Один обычный: D-r Z. W. Lilienthal. 301, East 10-th Street New-York City, Другой — шифрованный по ключу «Земли и Воли», но который я не мог разобрать, так как не знаю значения точек, в нем поставленных (один петербургский адрес, в котором не было точек, я разобрал прекрасно). На всякий случай я сообщу его Вам в следующем письме: может быть, Вы удачнее разберете и найдете нужным отвечать Гартману на этот адрес, а не на Lilienthal. Если Вам известен смысл точек, поставленных после некоторых чисел, сообщите мне.
    Далее, Гартман мне прислал письмо для пересылки в Петербург, которое просит дослать или по особому адресу, если он у меня есть, или по адресу, который он мне дал и который мне давно известен. Но так как он старый, а в последнее время много народу позабрано, то я не решился послать на него; мой же адрес для этого не считаю. удобным. К тому же Гартман в последних строчках последнего полученного мною письма (от 30 сент.) предпочитает, чтобы я переслал его Вам для своевременной отправки, куда надлежит, если Вы в Швейцарии. Я и посылаю его Вам. Доставьте кому нужно. Может быть не лишне сообщить Вам, что он пишет: «поступайте осторожнее с письмом, чтобы не стереть написанного». Я хранил его в особом конверте, не разворачивая. Просит и о «возможно скорой» отправке его в Россию.
    Жму руку и прощу Вас известить меня о получении письма и о всем, что Вы предпримите.
    П. Лавров,
    *
    Письмо это, помеченное 14 окт. без указания года, относится к концу 1882 года, когда Гартман уже переехал из Лондона в Нью-Йорк. Хотя Лавров не был уверен в том, что я именно и есть тот Владимир, к которому адресовано письмо, он тем не менее послал мне его с несколько наивной для конспиратора заметкой, чтобы я дальше не читал, если письмо не для меня назначено.
    Следующие сохранившиеся у меня письма Лаврова — открытки, относящиеся к 1884 и 1885 г. г., когда я заведовал типографией и изданием «Вестника Народной Воли» [* Открытки адресованы на имя В. Голдовского.]. Некоторые из писем П. Л. мной давно были переданы в Музей Революции. Одно из этих писем напечатано в моей статье об издании «Календаря Народной Воли» [* Журнал «Музей Революции» № 1. — Ред.], а другое П. Витязев поместил в книге, посвященной Лаврову [* «Материалы для биографии П. Л. Лаврова». Под ред. П. Витязева, Вып. 1, с. 50-54. Петр. Изд. «Колос» 1921. — Там же помещены биографические сведения о Вл. И. Иохельсоне. — Ред.].
    *
    328 rue St. Jacques
    10 апреля [1884].
        Любезный товарищ,
    Как только я получу от вас или корректуру страниц 4-6 рукописи, Вам посланной, или временно эти самые страницы, чтобы прочесть их вместе с остальными и исправить статью в целом, на другой же день будет Вам выслана вся статья (насколько она войдет в № 3), которую я сегодня кончаю. Так как статья посылается не переписанной, то необходимо будет, я полагаю, две корректуры. Присылайте мне, пожалуйста, всегда 2 экземпляра. Корректуру буду возвращать в самый день присылки. Жму руку.
    П. Лавров.
    *
    Открытка эта касается корректуры вступительной статьи для № 3 «Вестника Нар. Воли» [* Речь идет о большой статье П. Л. Лаврова «Социальная революция и задачи нравственности», напечатанной в №№ 3 и 4 «Вестн. Нар. Воли». Статья перепечатана отдельным изданием в 1921 г. под ред. П. Витязева (Петр. Изд. «Колос»). — Ред.]. Надо заметить, что разбирать рукописи Петра Лавровича было мучением, как для наборщиков, так и для корректора, обязанности которого я исправлял. Притом, Лавров имел обыкновение посылать статьи частями с неизбежными пропусками или повторениями, которые приходилось исправлять в корректуре.
    *
    328, rue St. Jacques
    11 апреля [1884].
        Любезный товарищ,
    Сию минуту получаю от Вас. Игн. три первые листика корректуры моей статьи с моими исправлениями, как они были. Не понимаю, что это значит, и думаю, что произошло недоразумение. Вас. Игн. хотел Вам писать тому несколько дней, а я Вам писал вчера, что, мне крайне нужна или корректура следующих за этим рукописных моих страниц 4, 5, 6, или, если они набраны, то корректуру их. Еще раз прошу прислать мне или их на одни сутки, пли их корректуру. Как только я получу, на другой день вышлю всю статью. Жму руку.
    Нужны ли вам полученные мною 3 первые листка?
    П. Л.
    *
    Открытка от 11 апреля 1884 г. касается корректуры той же статьи, что и предыдущая открытка. Надо заметить, что П. Л. имел обыкновение отмечать на письмах число и месяц, но не год, который восстанавливается по почтовому штемпелю.
    Вас. Игн. (Василием Игнатьевичем) назывался за границей Лев Тихомиров.
    *
    328, rue St. Jacques
    17 апреля [1884]
    Мне очень трудно оценить верность возражений, которые Вы выставляете против набора меньшим шрифтом, но если нельзя, то набирайте № 10. Только статья и без того длинная, выйдет еще длиннее. По времени, которое я употребляю на чтение ее гранок, я полагаю, что будет менее 3 листов. — Цитаты взяты из 5 разных статей: 1) 2 небольшие из «Оч[ерков] вопросов практ[ической] фил[ософии]» (1860): это посылать на стоит; 2) «Современные теории нравственности» [* Точное заглавие статьи: «Современные учения о нравственности и ее история» («Отеч. Зап.» 1870. №№ 4-5). — Ред.] (1870): постараюсь послать; 3) «Исторические письма» (1870) послать не могу; 4) «Государств. элемент в будущем обществе» (1875) [* Напеч. в сборн. «Вперед», т. IV (Лонд. 1860). — Ред.]: нет ли этого в Женеве? 5) «Вперед!», газета № 13 [* Статья «Социально-революционная и буржуазная нравственность». — Ред.]: послать переплетенный большой том очень неудобно; нет ли в Женеве? Кажется, нельзя будет послать, потому что есть [два слова неразобраны] в чем согласна и М. Н.
    П. Лавров.
    В начале открытки помещены еще следующие строчки, зачеркнутые самим П. Л.
    «Если я посылаю печатные статьи, то прошу очень беречь и возвратить как только можно будет; а кроме того, обратить внимание, что есть в тексте изменения против печатного».
    *
    Это письмо касается той же статьи для № 3 «Вестника Нар. Воли», которая упоминается и в предыдущих двух открытках. В ней были большие выписки из прежних работ Петра Лавровича. Чтобы облегчить работу наборщиков, я просил. П. Л. прислать нам оригиналы для извлечения из них цитат.
    М. Н. — Мария Николаевна Оловенникова, которую называли за границей Мариной Никаноровной. Она заведовала в Париже конторой «Вестника, Н. В.», а я в Женеве заведовал типографией. Женевцы меня величали «monsieur le Directeur de lImprimerie russe». Собственно говоря, y нас была только наборная, а не типография, и русский набор, сверстанный в рамах, возили в швейцарскую типографию для тиснения. Когда не было денег на рассыльного, сам monsieur le Directeur тащил тележку с набором в типографию. У нас к тому времени было три наборщика: Бухановский, Гетцов и Коган. Последние два жили под чужими именами.
    Наборщики получали от 75 до 120 франков в месяц, но так как из Парижа деньги присылались весьма неаккуратно, то наборщики получали неполное жалование, довольствуясь 50 фр. в месяц. Они как то умудрялись на это жить и одеваться. Бухановский, любитель театра, и оперу посещал. Наборная, впрочем, была должна не одним только наборщикам, но и типографии, бумажной фабрике и брошюровщику, и monsieur le Directeur часто имел неприятные напоминания особенно к концу года, когда в Швейцарии принято взыскивать долги по годичным счетам.
    *
    25 апреля [1884]
    Очень благодарю за поздравление с выходом номера у Вас 23 апреля, но здесь мне поздравлять себя не с чем. Я ждал целый вчерашний день и не получил. Жаль, что Вы не послали экземпляра 4 под бандеролью. Это дошло бы скорее. Так делалось с первым номером. Буду ждать и книгу и обещанную корректуру, которую не задержу. Если получу сегодня, вышлю завтра; если получу завтра, вышлю в тот же день. Жму Вашу руку.
    Надеюсь, что вы послали и первые листы.
    П. Л.
    *
    328, rue St. Jacques
    7 сентября [1884]
        Любезный товарищ,
    Сейчас получил Ваше письмо и 12 экземпляров № 3 [* «Вестника Народной Воли». — Ред.]. Благодарю Вас и Ваших товарищей по типографии за поздравление. Нам, пишущим статьи и редактирующим их, было бы гораздо правильнее посылать работающим в типографии специальный привет, так как именно на них лежит самая трудная и скучная часть работы, и без их готовности давать свой труд и свои силы мы были бы совершенно беспомощны.
    Крепко жму руку Вам и всем наборщикам.
    П. Лавров.
    Пожалуйста пришлите последние страницы моей статьи для номера 4 как только они будут набраны. Их осталось, кажется, всего 9, по рукописи.
    *
    328, rue St. Jacques
    13/1 янв. 1885.
        Любезный товарищ,
    Сегодня утром получил сперва 2 экз., потом 3 зкз. № 4, но все без портретов, Так как многие спрашивают с портретами, то, пожалуйста, пришлите. Очень благодарю за поздравление и прошу передать от меня всем товарищам, трудящимся в типографии, мои наилучшие желания на новый год.
    П. Л.
    Получили ли Вы посланное на днях письмо для передачи и передали ли?
    *
    Это единственное письмо П. Л., на котором, при дате написан и год. Открытка эта касается получения Лавровым первых книжек № 4 «Вестника Нар. Воли». Не имея под руками этого номера, я не помню, какие портреты были к нему приложены.
    *
    328, rue St. Jacques
    15 нюня [1885]
         Дорогой товарищ,
    Как я ни устал от вчерашнего празднества, но Вы осыпали меня такою кучею любезностей, что мне хочется ответить Вам сегодня же. Ваше любезное письмо, Ваш прелестный подарок, Ваша подпись на трех телеграммах, — это даже чересчур много. Жму крепко Вашу руку за Ваш привет и прошу Вас передать Вашим товарищам по типографии и по той группе, которая послала мне свои пожелания по-русски французскими буквами, мою глубокую благодарность. Жуковскому и группе, в которой он участвовал, пишу особо; следовательно и там в моем письме есть Вам доля. Будем работать вместе, пока есть силы и возможность, как знаем и как умеем.
    Еще раз крепко жму, руку.
    П. Лавров.
    *
    328, rue St. Jacques
    16 июня [1885]
        дорогой товарищ,
    Снова беспокою Вас письмом. Сегодня только подучен и передан мне подарок, посланный мне дорогою для меня группою, в которой и Вы участвуете. Еще раз приходится мне благодарить Вас и просить Вас передать мою глубокую признательность и дружеский привет всем, участвовавшим в посылке.
    Жму руку Вам и всем им.
    П. Лавров.
    Кстати прошу Вас передать и мою благодарность, как Н. Б., автору прекрасного стихотворения, особо мне переданного, и присутствовавшим на празднестве, так и совершенно неизвестному мне автору того неподписанного стихотворения, которое находится в книге вчера полученным.
    *
    Оба эти письма касаются празднования в Париже 60-летнего юбилея Лаврова. Из Женевы ему были посланы три поздравительных телеграммы от 3-х групп: от типографии «Вестника», от народовольцев вообще и от старых эмигрантов во главе с Жуковским Эльснинцом, Соколовым, Жемановым и др. Я участвовал во всех, группах. Подарок, посланный типографией, состоял из роскошно переплетенных книжек «Вестника Нар. Воли» с золотым обрезом и тиснениями. Н. Б. — был Николай Берг, бывший московский нотариус. Автором другого стихотворения был московский артист Гурьев, проводивший лето с семьею в Швейцарии.
    В. И. Иохельсон.
    /Былое. № 21. Петроград. 1928. С. 147-155./




    В. И. ИОХЕЛЬСОН.
                                                      КАЛЕНДАРЬ НАРОДНОЙ ВОЛИ.
                                                                    Из воспоминаний.
    Ни одно революционное подпольное издание не имело такого успеха, как «Календарь Народной Воли». Он был издан в конце 1883 года в количестве 1.000 экземпляров, и на складе Народной Воли в Женеве в конце 1884 года уже не было ни одного экземпляра. Так как я был его издателем, да и самая мысль об издании календаря принадлежала мне, то я хочу рассказать историю этого издания. Прибавлю, что я один составил революционный месяцеслов, отдел, который дает изданию название календаря, и справочный отдел и был также автором биографического очерка о Гесе Гельфман.
    В конце 1881 года я, находясь в Цюрихе, получил предложение от Герасима Романенко переселиться в Кларан и занять его место преподавателя в школе для русских детей, содержавшейся некиим Monsieur Parchet, бывшим несколько лет преподавателем французского языка в Катковском лицее в Москве. У него завязались связи в русских аристократических сферах и, когда он, по возвращении на родину, устроил школу для болезненных русских детей, то к нему охотно направляли своих детей разные высокопоставленные лица. Романенко, в свою очередь, заменил в этой школе известного эмигранта Эльсница, который должен был оставить это место после того, как он официально выступил, как один из редакторов революционного журнала «Община». Романенко, бывший студент одесского университета и член народовольческой организации в Одессе, которой руководила В. Н. Фигнер, отправлялся в Москву. Он сделался там членом народовольческого центра, скоро был арестован и под влиянием какого-то душевного перелома давал откровенные показания. Он был выпущен на свободу и через много лет он уже стал известен, как сторонник идей своего земляка Крушевана. Романенко имел поместье в Кишиневской губернии.
    Часть своих уроков в школе г. Паршэ Романенко предоставил В. А. Зайцеву, издававшему совместно с доктором И. А. Белоголовым и А. X. Христофоровым журнал «Общее Дело». Зайцев внезапно скончался весной 1882 года, и его место одно время занимал Н. С. Русанов, а потом — эмигрант бакунист Н. В. Соколов, бывший полковник, автор книги «Отщепенцы».
    Поселившись в Кларане, я занимал также место Романенко в качестве заграничного агента Народной Воли.
    Летом 1882 года, когда народовольческая организация в России была почти разбита, заграницу приехала М. Н. Оловенникова. Она была у меня в Кларане проездом и поехала в Париж, который она не покидала до своей смерти.
    Скоро после нее прибыл в Швейцарию Л. Тихомиров. О его пребывании, сначала в Женеве, а потом в деревушке на французско-швейцарской границе знало только несколько человек. Он опасался, что Россия может потребовать у Швейцарии его выдачи, и потому он с эмигрантами вообще не знакомился. Осенью 1882 года Тихомиров начал переговоры с чернопередельцами и П. Л. Лавровым о совместном издании журнала «Вестникъ Народной Воли». В издании должны были участвовать представители различных революционных групп, ставших на платформу Народной Воли, т. е. признавших необходимость политической борьбы. Но статью, представленную Плехановым для первого номера Вестника Народной Воли, Тихомиров отказался поместить, так как она была пропитана взглядами Маркса, сторонником учения которого уже тогда был Плеханов. Хотя в первой книжке Вестника Народной Воли еще была помещена статья Аксельрода, но на этом отношения группы бывших чернопередельцев к Вестнику Народной Воли и закончились.
    Вот в то время, когда Тихомиров начал вести переговоры об издании периодического журнала, я однажды предложил ему предварительно издать под названием Календаря Народной Воли справочную книжку по истории русского революционного движения, имея в виду незнакомство с нею молодежи в России. Тихомирову эта идея понравилась, и он предоставил мне заняться этим изданием, взявши на себя редакцию и составление историко-литературного отдела. Я достал средства на типографские расходы; бумагу для печатания получили в кредит. По делу издания Календаря Народной Воли у меня сохранилась большая часть переписки, как письма Оловенниковой, Кравчинского, Лаврова, Чайковского, Плеханова, Засулич и др. Эти письма оставались за границей до 1908 г. [* В настоящее время тов. Иохельсон передал все эти письма в Музей Революции. Ред.]. Использовав печатные источники, как Колокол Герцена и другие революционные издания, как заграничные, так и русские, я обратился за сведениями к различным эмигрантам о времени и подробностях тех или других событий или за фотографическими карточками. М. Н. Оловенникова высказала сомнение в выполнении этого предприятия. Она написала мне между прочим:
    «Вы так долго молчали, милый Владимир, что я уже собиралась спрашивать, не рассердились ли Вы на меня за что-нибудь? — как получила Ваше письмо. Спешу ответить на него, чтобы Вас устыдить своей аккуратностью.
    Относительно Календаря могу сказать, что идея мне нравится, но сомневаюсь, чтобы ее можно было привести в исполнение. Откуда вы достанете материал? Здесь ведь многого нет, многое вовсе нигде не было напечатано. Календарь же должен по Вашему содержать все факты революционной борьбы в хронологическом порядке. Этого положительно невозможно достигнуть в такой короткий срок и с такими незначительными силами (вы ведь работаете только вдвоем). Поэтому я и думаю, что выйдет у вас что-нибудь очень неполное и вкрадется, вероятно, кроме того много ошибок. Во всяком случае, я со своей стороны постараюсь сделать все, что могу. Сегодня же переговорю с Петром Лаврычем и пересмотрю имеющийся у него материал».
    С. М. Кравчинский тоже немедленно ответил на мое письмо. Ко времени составления Календаря Н. В. он с женой находился в Италии. Незадолго перед этим они жили в Кларане по соседству со мной, но мы получили точные сведения о том, что русское правительство, узнав через шпионов о местопребывании Кравчинского, потребовало от швейцарского правительства его выдачи, как убийцы Мезенцова. Оно надеялось, что это удастся, как с выдачей Нечаева. Кравчинский тогда уехал в Италию, где он жил под покровительством своих друзей, итальянских социалистов, разумеется, под чужой фамилией. В Кларане он жил под фамилией Бельдинского, и из Италии он мне прислал доверенность на получение его корреспонденции и т. д., которую он продолжал получать по кларанскому адресу. Всем чужим, которые приходили о нем справляться, я говорил, что он уехал в Америку. Вот письмо его по поводу календаря:
    «Дорогой Владимир, спешу ответить на Ваше письмо, которое получил только что. Мысль о календаре очень хорошая, и, если будет составлен хорошо, мне кажется, должен даже дать деньги. Хорошо бы расширить III отдел, который может дать книжке вес.
    Предложение перевести очерк биографии Перовской принимаю. Жалею только, что Вы написали мне об этом так поздно: мне бы хотелось не ограничиваться простым переводом, а составить нечто, хоть немного более приближающееся к биографическому очерку. На это Вы совсем не даете мне срока. Во всяком случае, если только у вас там есть хоть какие-нибудь материалы, еще не напечатанные, относящиеся к жизни Перовской, пришлите немедленно. Женевская биография [* Это биография Перовской, изданная «Красным Крестом».] у меня, конечно, есть, но желательно иметь что-нибудь еще. Серьезно я боюсь, что моя итальянская биография в русском переводе покажется очень слабой. Что она нравилась в книжке, это одно дело, а отдельно совсем другое. Тигрыч [* Кличка Тихомирова.], как литератор, понимает это. Мне бы интересно знать, читал ли оную Тигрыч, или другой кто из редакторов мою биографию? Как бы то ни было, раз ее выбрали, переведу и постараюсь, где возможно, дополнить в примечаниях, как Вы пишете, или в тексте — смотря по количеству материала.
    Тигрычу от меня кланяйтесь и скажите, что судьба известной ему „вещи” занимает меня не меньше, чем его. Я написал об ней писем 8, по меньшей мере, в Париж и Женеву и даже деньги послал на присылку. Обещают, что вот-вот, не сегодня-завтра будет, и тогда немедленно пришлю на Ваш адрес или на другой, какой пришлется мне. Ну до свидания. Ваш Сергей.
    Р. S. Чисел и даже годов почти всех упомянутых Вами событий не помню. Гесиной карточки у Фанни [* Жена Кравчинского.] нет. Кстати: Вы спрашиваете о времени ареста Дмитрия [* Т. е. Клеменца.]. Неужели это тоже в календарь хотите помещать? Мне кажется, не следует, потому что подобные «события» придадут ему странный вид в глазах „публики”».
    Письма Лаврова, Чайковского и др. эмигрантов были столь же сочувственны.
    Вот письмо П. Л. Лаврова:
    «Любезный товарищ, сию минуту получил Ваше письмо и сию минуту отвечаю. Рад бы радостно исполнить Ваше желание, но у меня никогда не было карточки Зунделевича. Кто вам сказал, что она у меня есть. Но далее вы пишете так, как будто Зунделевнч умер; я знаю, что он встал, что он в опасности, но в первый раз слышу, что он умер. Как? Когда? При каких обстоятельствах? Сделайте одолжение, напишите [* П. Л. Лавров, по-видимому, нс понял моего письма. Я не мог писать о смерти Зунделевича, так как я постоянно имел о нем сведения. В. И.]. Если же я не так понял Ваше письмо, напишите также успокоительное известие. Очень благодарен Вам за фотографию Квятковского, которой у меня тоже не было. — Относительно Ваших товарищей по «Народной Воле», скажите им, что я весьма готов содействовать, чем могу, всем группам социалистов-революционеров. Но должен высказать и то, что стремлений к Земскому Собору, выраженных в последних номерах «Нар. Воли», вовсе не разделяю, даже непременно заявлю себя против них. У Квятковского, вероятно было взято письмо мое, где я высказывался в этом смысле. Гартман знал об этом и читал его.
    Жму руку и желаю всего лучшего.
    П. Лавров.
    Сейчас узнал, что карточка Зунделевича есть у Григория Евсеевича Гуревича (неразборчивое слово), но он не желает ее давать для снятия с нее копии для группы, опасаясь, что это повредит Зунделевичу, который, по его словам, жив, если хотите, перепишитесь с Гуревичем».


    Статьи историко-литературного отдела, придававшего календарю солидность и интерес, принадлежали следующим авторам:
    «Побег Михаила Федоровича Грачевского» и «Пребывание Халтурина в Зимнем дворце» написал Тихомиров. Он же доставил рукописи документов: «Программа Исполнительного Комитета», «Письмо императору Александру III Исполнительного Комитета» и «Подготовительная работа партии». «Взгляд на прошедшее и настоящее русского социализма» принадлежит П. Л. Лаврову.
    «София Перовская» — перевод Кравчинского из его книги «La Russia soterranea. Profili e bozzetti rivoluzionarii di Stepniak» с дополнениями но биографии, изданной «Красным Крестом», и некоторым другим сообщениям.
    «Воспоминания о С. Перовской» есть отрывок из очерка «Поездка в Петербург», помещенного в упомянутом выше итальянском издании «Подпольной России». Кравчинский называет автора этой трогательной статьи именем Рина. На самом деле этот очерк написала приятельница Кравчинского, Анна Михайловна Эпштейн. А. М. Эпштейн, Ольга Любатович и я поехали из Швейцарии в Петербург, когда Н. А. Морозов был арестован на границе, чтобы посмотреть, нельзя ли устроить бегство Морозова. Вначале власти не знали, кто именно арестованный. Но об этой поездке в другой раз.
    Биография Геси Гельфман написана мной.



    Весьма трудно было собрать портреты революционеров для фотографических групп. Не удалось найти портретов декабристов, петрашевцев, каракозовцев и долгушинцев. Портреты таких розыскиваемых лиц, как Тихомиров, Кравчинский или Оловенникова, не могли, конечно, войти в группы. Всего было собрано 30 портретов. Потом возник вопрос, в каком порядке расположить портреты на группах. Мы, наконец, составили две группы п портреты расположили в хронологическом порядке. Наверху помещены наиболее старые революционные деятели, независимо от партийности. Так, Лавров и его антагонист Бакунин поставлены рядом наверху одной группы, а наверху другой — М. Л. Михайлов, Герцен и Чернышевский. Потом идут «пропагандисты» и «бунтари» семидесятых годов. Нижние половины групп занимают казненные и деятели Народной Воли. Я возбудил также вопрос, поместить ли вообще портрет Нечаева и не нужно ли выделить его из преемственной цепи революционных групп, как представителя чуждого, по своим методам действий, нравственной высоты всех остальных революционных формаций. Но Тихомиров, сам перед своим падением склонявшийся к нечаевским методам, отстоял его. Портретов Желябова и Гельфман я не мог достать, и пришлось воспользоваться рисунками корреспондента английского журнала, кажется, Illustration; и надо сказать, что лицо и вся фигура Желябова вышли у него довольно удачны, но не так похожа вышла Гельфман. К сожалению, среди народовольцев очутился также рабочий Окладский. Мы еще тогда не знали, что сейчас после процесса, на котором Окладский держался даже вызывающе по отношению к суду, он, чтобы избежать каторги, стал давать откровенные показания. Его выпустили на свободу, и он сделался под чужой фамилией провокатором.
    Негативы для групп приготовил художник поляк-эмигрант 1863 года, живший в Монтре. К сожалению, я забыл его фамилию. Тысячу отпечатков каждой группы (всего 2000), наклеенных на картоне, приготовил бесплатно фотограф В. М. Острога, имевший ателье зимой в Ментоне и летом в Трувиле. Под этой фамилией жил известный польский эмигрант Валериан Мрочковский, товарищ Якоби и член основанного Бакуниным «Интернационального Союза Социальных Революционеров». Он был женат на княгине Оболенской. Приведу тут его письмо ко мне по поводу фотографических групп.
    «Ментона, 7 января 1883 г. Только что получил письмо от К. Е Зайцевой с вопросом, могу ли отпечатать 1.000 экземпляров фотографий для Календаря Народной Воли. Спешу с ответом. Сделаю эту работу с большим удовольствием. Присылайте негатив, как можно скорее, чтобы иметь нужное время сделать достаточное число оттисков. Уложите негатив в деревянный ящик, чтобы в дороге не сломался. Пришлите также размеры страницы, на которой будут наклеиваться фотографии, чтобы можно было соответственно обрезать их. Также адрес, по которому должен буду выслать их, и нужно ли переслать все сразу, или удобнее для Вас будет получать их частями в меру того, как будут готовы. С искренним уважением и готовый к услугам остаюсь В. Острога».
    К этому письму прибавлю, что в нем говорится об одной группе и только об отпечатках, но он, в конце концов, приготовил 2.000 отпечатков и наклеил их также на картон.
    Так как издание мною Календаря Народной Воли связано со временем моего учительства в школе г. Паршэ, то закончу эти воспоминания эпизодом, прекратившим мою преподавательскую деятельность. Среди воспитанников школы был сын прокурора, а потом министра юстиции Муравьева.
    Как известно, он обвинял первомартовцев. Известно также, к каким грубым и непристойным выходкам Муравьев прибегал во время судебного следствия и судоговорения, и с каким достоинством отпарировал его нападки Желябов. Муравьев своим поведением на суде вызвал в революционных кругах большое возбуждение. Когда он приехал в Кларан, г. Паршэ сообщил мне о желании Муравьева побывать на уроках в школе. Сам Паршэ хорошо знал, кто такие его учителя. Он ставил нам только одно условие, чтобы мы не выступали печатно в революционной прессе. Я просил Паршэ, чтобы он привел Муравьева в класс во время урока и не знакомил бы нас, ибо я ему руки не подам. Так и ограничилась наша встреча молчаливым поклоном. Он немного посидел в классе и ушел. К обеду, устроенному в пансионе для Муравьева, я не явился.
    После возвращения своего в Петербург, он навел справки в департаменте полиции и написал Паршэ письмо с указанием, что, если учителями будут у него эмигранты, то, как он, так и другие родители возьмут от него своих детей. Так мы и расстались с бедным Паршэ, который, согласно условию, должен был учителям выплатить содержание за шесть месяцев вперед и пригласить из Петербурга рекомендованных ему учителей, которые обошлись ему значительно дороже учителей эмигрантов и которые, в конце концов, революционизировались там от знакомства с эмигрантами.
    К эпизоду с Муравьевым еще прибавлю, что благодаря мне и Л. И. Мечникову не произошло в Кларане покушение на Муравьева. В Женеве тогда жила в качестве эмигрантки Елизавета Петровна Дурново, близкая родственница П. Н. Дурново, директора департамента полиции и потом министра внутренних дел. Узнав от меня о приезде в Кларан Муравьева, она явилась в Кларан с револьвером с целью убить Муравьева. Мы были дружны с ней еще с Москвы. Она обратилась ко мне с требованием, чтобы я ей указал Муравьева. Я сообщил об этом Л. И. Мечникову, и нам удалось убедить ее, что такой акт, при всей его закономерности, неуместен на территории страны, дающей убежище русским эмигрантам.
    Когда в 1898 г., после 13-летнего отбывания заключения и ссылки, я снова попал в Кларан, то уже не нашел никакого следа ни от школы, ни от имени Паршэ.
    Календарь Народной Воли был издан вторым изданием в 1898 г. эмигрантом-книгопродавцем Эльпидиным в Женеве; он сделал это без всякого разрешения, и притом выпустил предисловие «От издателей». В 1917 г. В. Л. Бурцев выпустил в свет свой «Календарь Русской Революции» и, к сожалению, ни словом не обмолвился в предисловии о его предшественнике, справочным материалом которого он несомненно воспользовался.
    /Музей Революции. Сборник. № І. [Петербург] Петроград. 1923. С. 44–51./






    Я принадлежал к организации Народной Воли с начала ее возникновения до конца 1885 г., т. е. до времени моего ареста. Я примкнул к организации скоро после Липецкого съезда и в конце 1879 г. уже числился одним из агентов Исполнительного Комитета.
    Предметом сегодняшней беседы я выбрал свои воспоминания и переживания за последние месяцы 1879 г. и за первые месяцы 1880 г. Это время можно назвать первыми днями расцвета народовольческой деятельности.
    Хотя мои воспоминания носят в значительной степени личный характер, но, надеюсь, что они дадут и общую картину той революционной эпохи.
    Я прибыл в Петербург с юга России в конце лета 1879 г. и первым делом, к которому меня пристроила организация, была работа в динамитной мастерской.
    Это была квартира в Басковом переулке в пятом этаже. Она была устроена с таким расчетом, чтобы окна выходили в открытое место и чтобы из квартир соседних домов нельзя было в них заглядывать. В квартире жили Григорий Исаев и А. В. Якимова. Работами руководил Ширяев. Здесь было два лабораторных прибора для производства нитроглицерина. В сосуд с известной смесью серной и азотной кислот, стоявший в холодной ванне, пускали капли глицерину из стеклянной банки с краном. При образовании нитроглицерина жидкость часто начинала дымиться от самонагревания смеси. Для предупреждения взрыва быстро охлаждали смесь бросанием в ванну кусков льда. Раза три, я помню, за время моей работы на этой квартире, мы стали задыхаться в ядовитых парах, и пришлось открыть окна с риском обратить внимание соседей на выходивший из нашей квартиры дым. Но все обходилось благополучно. В последнем процессе при смешении нитроглицерина, насколько мне помнится, с магнезией, получался динамит в виде тестообразной жирной массы, которую мы мяли руками. От отравления при вдыхании паров нитроглицерина и от проникновения его через кожу при приготовлении месива появлялась тошнота и головные боли. Я помню, раз с А. В. Якимовой случился продолжительный припадок, и мы в тот день остановили производство. Я ходил за кислотами в аптекарский магазин Штоля или еще в один оптовый склад, название которого забыл. Кислоты покупались обыкновенно в 20 фунтовых бутылях, и это не обращало на себя ничьего внимания.
    Через две или три недели работы в динамитной мастерской я поехал с поручениями по Варшавской железной дороге, но помню теперь только пребывание в Минске, где у меня уже были связи и где я достал тогда через одного из братьев Хургинов несколько мещанских паспортных бланок, необходимых для уезжавших из Петербурга на юг для приготовления подкопов [* Нередко списывали копии с настоящих паспортов. Это делалось таким образом. Кто-нибудь занимал номер в гостинице, как приезжий, и помещал объявление в газете, что ищет служащих для экономии или другого дела. От являвшихся, которым выдавали денежный аванс, отбирали паспорта, снимали с них копии, подписи и печать и потом возвращали их владельцам с выражением сожаления, что дело расстроилось.]. Потом московские народовольцы завязали с Минском прямые сношения. Из Минска доставляли также шрифт. Я, помню, останавливался там у инженера Носовича. Один из членов минского кружка, Гецов, сделавшись нелегальным, впоследствии очутился в Женеве, и я пригласил его в качестве наборщика в типографию «Вестника Народной Воли», которой я в 1884-85 гг. заведовал. В 1900 г. я с ним встретился в Нью-Йорке, где к тому времени он владел уже двумя аптеками.
    Я вернулся в Петербург в сентябре. Я нашел, кажется, динамитную фабрику уже на другой квартире. У меня осталось в памяти, что тогда приезжал в Петербург Гольденберг, и что к его отъезду я ему привез на вокзал чемодан с динамитом. Помню, что Исаев просил меня отвезти чемодан, потому что «долговязый Гришка» может обратить на себя внимание дворников [* Я был одним из тех лиц, которых Гольденберг в своих знаменитых показаниях нс оговорил, хотя он меня знал с 1877 г. Весной 1879 г. после убийства князя Кропоткина в Харькове, он у меня скрывался в Киеве. С другой стороны о других он дал самые детальные показания о совершенно незначительных делах.].
    В конце сентября производство динамита было закончено. Ширяев, Исаев, Якимова и др. поехали в Москву или дальше на юг. Я вспоминаю, как уехали Ширяев и Якимова. Я проводил их на Николаевский вокзал и помог им устроиться в третьем классе с их тяжелым и опасным багажом. Спираль Румкорфа в полированном ящике и гальваническая батарея были прямо положены на сетку, а чемоданы под лавки. Ширяева я уже больше не видел после этих проводов. Через несколько дней после его возвращения в Петербург после московского взрыва он случайно был арестован на квартире своей невесты. Помню, как возмущался преступной халатностью Ширяева Михайлов, который в конце концов был тоже арестован благодаря собственной неосторожности. Якимова и после Москвы содержала динамитную мастерскую, как квартирная хозяйка, но с этой квартирой я непосредственных сношений не имел, хотя знал, где она находилась.
    После отъезда Михайлова в Москву деловые сношения со мной перешли к Квятковскому. Я встречался также с Морозовым, Тихомировым и Оловенниковой. Встречи часто происходили на Лиговке в конспиративной квартире, занятой Грязновой, жившей потом в типографии Народной Воли в качестве кухарки. На этой квартире жил также известный под кличкой «Абрам» рабочий Лубкин, застрелившийся при аресте типографии Народной Воли. Сейчас я говорю о моменте, когда отдельная народовольческая типография только устраивалась. При разделении Земли и Воли, как известно, типография перешла к группе чернопередельцев, и для Народной Воли Зунделевич привез из-за границы новую. Часть шрифта для новой типографии добыли в Петербурге. Я помню, как Тихомиров раз повел меня к Н.Ф. Анненскому, жившему тогда в Троицком переулке, и мы оттуда вынесли по несколько страниц неразобранного шрифта. Потом я раза два повторил свое посещение с тою же целью. Замечу, что Грязнова только в ноябре была поселена в типографии в качестве кухарки. Одно время эту роль играла Сергеева, жена Тихомирова, впоследствии перешедшая с ним в лагерь монархистов.
    Паспортный стол Земли и Воли был передан народовольцам, и чернопередельцам предоставлено было право им пользоваться. Квятковский предложил мне им заведовать. Я согласился. Он для меня нанял комнату с отдельным ходом на Бассейной в квартире одной старой немки. Он мне говорил о ней, как о своей хорошей знакомой, на которую можно положиться. Это была сестра прислуги, служившей у Квятковского летом в Лесном, когда у него жила В. Н. Фигнер. Квятковский мне дал для прописки паспорт какого-то кавказца. Такой вид вовсе не соответствовал моей светлой наружности, но я тогда еще не интересовался вопросами об антропологических типах и не возражал. В участке прописали, значит хорошо. Скоро я оказался обладателем кожаного чемодана, наполненного печатями, штемпелями и красками, тетрадями с образцами текстов для паспортов, формуляров и удостоверений; папками, в которых были снимки с подписей, и много других вещей, относящихся к взрывам, а не к паспортному делу. Вообще учреждение не было в порядке. Я им занялся. Я изучил паспортный устав и как и что надо писать в различных случаях. Квятковский почти ежедневно приходил ко мне за паспортами, отпусками, аттестатами, отставками и др. документами, удостоверяющими личность. Почти все я писал своей рукой, подписи делал Квятковский или я сам выводил их измененным почерком. Много было нелегальных, принужденных часто менять паспорта. Уезжавшие запасались двумя — тремя видами. Недостаток был в печатных бланках для мещанских и крестьянских паспортов. Приходилось на старых паспортах вытравливать написанное щавелевой кислотой и другими химическими продуктами, а потом бланки проклеивать, чтобы не расплывались чернила. Все это неудобно было делать в комнате, и я производил это в квартире Морозова, жившего с Ольгой Любатович под именем супругов Хитрово. Со стороны чернопередельцев ко мне ходил за паспортами Н. П. Щедрин. После его отъезда на юг был делегирован один из братьев Приходько, не помню который.
    Тут я хочу несколько остановиться на человеке, который был мне одновременно товарищем и учителем, роль которого в движении и личные достоинства которого недостаточно оценены. Я говорю об Ароне Исаковиче Зунделевиче. Он теперь в Лондоне, и я к сожалению не могу у него проверить того, что тут напишу. Он сам мог бы сообщить немало интересного и важного для истории революционного движения 70-х гг. прошлого столетия. Но я не мог его к этому побудить. Когда я с ним виделся в Лондоне (в 1908 и 1912 гг.) он мне говорил, что писать не хочет и не умеет, и что память ему во многом изменила. О трагическом свидании с Гольденбергом в Петропавловской крепости, которое предоставили им по просьбе Гольденберга в его камере в присутствии прокурора Котляревского, Зунделевич мне рассказал как-то неохотно и вяло. Не то событие это потеряло для него интерес, не то ему тяжело было возвращаться к этому моменту. А именно, после этого свидания Гольденберг окончил самоубийством. Зунделевич ему открыл глаза на его предательство. Котляревский играл на самолюбии Гольденберга, уверив его, что в результате его откровенных показаний будут крупные политические реформы и что никто из оговоренных им лиц не пострадает. На одном из последних перед его самоубийством допросов, Гольденберг напомнил Котляревскому, что он ему говорил, что ни один волос не упадет ни с чьей головы. На это Котляревский ответил ему: «Волосы не упадут, но голов немало упадет». Тогда Гольденберг стал просить о свидании с Зунделевичем. Когда Котляревский повернулся к ним спиной, Гольденберг, показывая на него сжатым кулаком, сказал: «Вот кто меня погубил».
    В последний раз перед своим арестом Зунделевич приехал из-за границы в конце сентября или начале октября 1879 г. и привез принадлежности для устройства новой типографии. Тогда же приехал в Петербург Л. И. Цукерман. Личные потребности Зунделевича были весьма скромны. Он никогда не заботился об удобствах для себя. С другой стороны он не только не был ригористом и снисходительно относился к невинным слабостям других, но и сам приносил «гостинцы» и старался доставлять товарищам удовольствия, которыми сам не пользовался. Так, приехав в Петербург, он обыкновенно не устраивался в своей комнате или квартире, а ночевал там, где его заставали дела, и ел, что попадалось или оставалось от других. Он часто ночевал у меня после своего приезда из-за границы. Тогда я познакомился с его личными взглядами на новую форму революционной деятельности. Из воспоминаний Н. А. Морозова мы знаем, как он понимал свои теоретические разногласия с Тихомировым. Но ни у Морозова, ни у других писавших о «Народной Воле», я не встречал упоминаний об особых взглядах, которые развивал Зунделевич на редакционных совещаниях. А между тем то, что я слышал об этом от самого Зунделевича, представляет большой интерес. Зунделевич не только был незаменим для партии в области чисто практических функций, но он был также теоретическим воодушевителем, хотя его нельзя считать ни оратором, ни писателем. Но то, что он высказывал, всегда было ясно и оригинально. Так, например, он не стеснялся говорить о попытке освободить Войноральского, организованной в его отсутствии из Петербурга, как о донкихотском предприятии, лишь случайно ограничившемся одной жертвой: арестован был один участник — Фомин [* Подробности этой попытки, в которой, кроме Фомина, участвовали: Михайлов, Квятковский, Баранников, Перовская и М. Оловенникова, см. М. Р. Попов «Из моего революционного прошлого», «Былое»», 1907 г., август, стр. 252-253.]. Зунделевич был против вооруженного сопротивления при аресте в смысле либерального принципа защиты личности и жилища от насилия полиции. Он допускал его только тогда, когда арест и без того должен был вырвать борца из рядов революции. Он вообще не носил с собою оружия. Если б не предательство Гольденберга, правительство ничего бы не знало про его деятельность, и его арест, при отсутствии тогда в партии провокаторов, мог бы окончиться для него несерьезными последствиями.
    Зунделевич мне раз прочел свою программу, предложенную им при обсуждении декларации редакции Народной Воли. Я не могу передать подробностей, но общий смысл его плана сохранился у меня в памяти. Многочисленные попытки деятельности в народе и организации городских рабочих дали в результате одни жертвы. Только небольшая группа народников еще продолжала теоретически отрицать необходимость политической борьбы, хотя практически им постоянно приходилось бороться с агентами правительства. Но большинство революционеров пришло к убеждению, что прежде всего необходимо свергнуть абсолютизм. К этому выводу пришли люди различных фракций. Вот почему в образовании Народной Воли приняли участие элементы, которые раньше не уживались вместе. Тут были народники-пропагандисты, народники-бунтари, бланкисты, т.е. ткачевцы, и др. Все желали политической свободы, но различно понимали средства к ее достижению. Большинство, однако, еще основывалось на вере в социалистические инстинкты народной массы и Народную Волю понимали как «народное желание», которому надо было дать обнаружиться устранением гнета самодержавия. Тихомиров, как я его тогда понимал, был выразителем этого направления. Я помню, как он однажды говорил в конспиративной квартире, которую я впоследствии занимал, что он пойдет революционным путем только до передачи власти народу, а потом он, подобно Цинциннату, будет мирно сажать капусту. Н. А. Морозов смотрел на политический террор, как на современную форму революции. При этом он отрицательно относился к централистической организации террора, мешающей повсеместному росту этой формы революции. М. Н. Оловенникову можно рассматривать как представительницу ткачевцев в Народной Воле. Она принадлежала раньше к кружку ткачевцев-орловцев, к которому примыкала также Сергеева, жена Тихомирова. Заговорщицкий элемент в программу Народной Воли, мне кажется, вошел под влиянием этой группы. Военный заговор понимался этой группой в смысле захвата власти для целей декретирования нового строя. Раз, я помню, М. Н. Оловенникова доказывала, что сто решительных офицеров, при условии нахождения среди них начальника дворцового караула, могли бы арестовать царскую семью и захватить в свои руки власть. Более реальными политиками, смотревшими на террор, как на средство завоевания конституционных прав, необходимых для работы в народе, были южане — Желябов и Колоткевич. Народная Воля понималась ими как «народная свобода». Зунделевич тоже смотрел на террористическую борьбу, как на борьбу за политическую свободу, но он несколько иначе ее комментировал. Зунделевич тогда уже был сторонником немецкой социал-демократии. Я бы сказал, что из русских революционеров это был первый социал-демократ. Но он не был слепым поклонником немецкого социализма. Он вполне признавал парламентарную деятельность социал-демократических депутатов, которую отрицали русские революционеры, в особенности бакунинского толка, но когда легальная политическая борьба невозможна, тогда необходима революционная борьба с правительством. Он, правда, допускал несколько особый от западной Европы путь развития России, но социальный строй, говорил он, нельзя изменить в 24 часа. Необходима организация и развитие народных масс, а для этого нужна свобода совести, собраний и слова, печатного и устного, и эту свободу можно добыть при помощи террористической борьбы. Зунделевич шел еще дальше. Он говорил, что если б учредительное собрание санкционировало царизм с его бесправием, то идейное меньшинство вправе было бы вести революционную борьбу против воли большинства. Он был против насилия меньшинства над большинством по рецепту Бланки и Ткачева, но стоял также за право меньшинства бороться с насилием большинства над совестью и словом. Вот, в общих чертах, идеи, которые заключались в его программе.
    28 октября я ждал к себе Зунделевича, но он не заходил ни в этот, ни в следующий день. Через два дня Квятковский мне сообщил, что получены сведения, что «Зунд» арестован был в Публичной библиотеке. Он оставил в кармане пальто три номера «Народной Воли», и швейцар, заметивший их, донес, и его арестовали при выходе из библиотеки. И в этом печальном эпизоде он обнаружил небрежность, непростительную по отношению к себе, в то время как он всегда заботился о безопасности других. Для меня лично его арест был большим ударом. Я как бы осиротел.
    После отъезда участников покушений на царя в Москву и дальше на юг, в Петербурге еще остались силы, которые были использованы для подготовления покушения на петербургского генерал-губернатора Гурко, который был назначен после покушения Соловьева с особыми полномочиями. Он утверждал приговоры военных судов и в жестокости конкурировал с киевским и одесским сатрапами — Чертковым и Тотлебеном. Сначала надо было устроить наблюдение над его выездами. В этом наблюдении участвовало много лиц, которые дежурили на Мойке, где находился генерал-губернаторский дворец, с утра до поздней ночи. Не помню теперь, как продолжительны были дежурства, но наблюдатель оставлял свой пост только тогда, когда он замечал появление своего заместителя. Из производивших наблюдения, кроме меня, я вспоминаю Ольгу Любатович, Евгению Фигнер, Гесю Гельфман, М. Н. Оловенникову и ее сестру Наташу, Гриневицкого, Мартыновского и Коковского. Может быть были и другие наблюдатели, которых не помню или с которыми мне не приходилось сменяться. Наблюдениями руководил Квятковский, которому доставлялись записи по наблюдениям. Наблюдатель должен был издали гулять, не выпуская из виду подъезда дворца, или проходить деловым шагом с портфелем под мышкой. Часто я гулял не один, а с одной из дам под руку. Наблюдение чрезвычайно облегчалось парадами выездов Гурко. За полчаса до выезда его коляска появлялась уже у подъезда с нарядным кучером и выездным лакеем. За пять минут до выезда из ворот дворца выскакивали на лошадях четыре гвардейских казака в парадной форме с винтовками и пиками наперевес. Двое из них становились с боков коляски, двое сзади. Направление лошадей показывало в какую сторону поедут. В это время наблюдатель успевал высмотреть лихача, на которого садился без торгу после проезда Гурко и, не говоря, куда именно ехать, направлял его вслед за Гурко. Петербургские лихачи привыкли к седокам, показывающим только повороты и платящим хорошо. Где коляска Гурко останавливалась, там, не доезжая до нея или проезжая мимо, наблюдатель останавливался на каком-нибудь углу или у подъезда и оставался в этом районе до отъезда Гурко в другое место. На обязанности наблюдателя, поехавшего за Гурко, было следовать за ним до возвращения во дворец, около которого уже находился другой наблюдатель. Так было установлено, куда, с кем и в какие часы он ездил. Я, например, помню, что по понедельникам он один ездил обедать на Литейный недалеко от Невского. Не знаю, чему это приписать — нашей осторожности или неопытности тогдашних охранников, не обученных еще провокаторами, но никто из нас не привлек к себе внимания филеров, стоявших обыкновенно на другой стороне Мойки, там, где Морская выходит на Исаакиевскую площадь и где находился дом министерства внутренних дел. Они сразу наблюдали за дворцом Гурко и за домом министерства. Я знал в лицо чуть ли не всех филеров. Приходилось также видеть выезды министра внутренних дел Макова, который ездил в закрытой карете под охраной только двух казаков. Карета его тоже долго ждала на улице. Но это были наблюдения, так сказать, по пути.
    Когда данные о выездах Гурко, — случайных и правильных, — были выяснены, явился вопрос о выполнении покушения. Я два или три раза присутствовал на совещаниях по этому вопросу. Они происходили на квартире Гриневицкого. Были: Гриневицкий, Мартыновский, Коковский и я, как предполагаемые исполнители, и Тихомиров в качестве члена Исполнительного Комитета. Известно, кто были Мартыновский и Гриневицкий. Первый судился по процессу 16-ти, первому процессу народовольцев, по которому судились Квятковский и Зунделевич. От руки второго погиб Александр II. Коковский был студентом Киевского Университета. Александр Михайлов пригласил его в Петербург одновременно со мной. Коковский был даровитый, развитой юноша, обладавший литературным и ораторским талантом.
    Еще в Киеве он выделялся на студенческих сходках и умел говорить с рабочими. Но он был физически хрупкий, чахоточного сложения — в 1881 году должен был поехать в Крым, где он умер от туберкулеза. Тихомиров посвятил ему в № 4 «Вестника Народной Воли» небольшую статью, в виде воспоминаний [* См. Л. Тихомиров. «Из давнего разговора» (Памяти Коковского). «Вестник Народной Воли», 1885, № 4, стр. 600. Коковскому принадлежат статьи в №№ 1 и 2 «Рабочей Газеты», от 15 дек. 1880 г. и 27 янв. 1881 г. под заглавием: «Рабочее житье-бытье».]. С. И. Мартыновский тоже был еще юноша. Ему еще не было 20 лет. Но он перешел уже на нелегальное положение. Бывший студент Константиновского Межевого Института, он недавно приехал из Москвы. Его смуглое, безбородое еще лицо имело решительный, мужественный вид. Другой тип представлял И. И. Гриневицкий. Студент Технологического Института, он был представителем народовольческого кружка студентов технологов и инженеров. Он был известен под кличкою «Кот». По своей большой круглой курчавой голове, высокому лбу, добродушному широкому лицу, он мне напоминал Кравчинского. Но он был невысокого роста, коренастый. Он был очень скромен и малоразговорчив. Наши собрания не носили официального характера. Они происходили под видом непринужденной беседы. Я вспоминаю вялое лицо и медленную речь Тихомирова. Он сам ничего определенного не предлагал, а скорее вызывал других на предложение своих планов. Из всей этой молодежи я один имел за собою известный революционный стаж и опыт нелегальной жизни, но, как и другие, я не имел боевого опыта. Предлагались различные способы, но, помнится мне, что остановились на метательных снарядах и что Мартыновский вызвался быть первым метальщиком. Я не знаю, имели ли место другие собрания, без меня, или с другими еще лицами.
    Наступило 19 ноября — день взрыва поезда под Москвой. В Петербург стали возвращаться участники неудачных покушений под Москвой и на юге. Некоторые, как Гартман, чтобы проехать беспрепятственно, покинули Москву еще накануне. Замыкали мину Перовская и Исаев. После неудачных покушений на царя все усилия были направлены на новые попытки. Уже имелся в виду взрыв в Зимнем Дворце, и покушение на Гурко было на время оставлено. С приездом участников покушений понадобились новые паспорта, и Квятковский ежедневно приходил ко мне. Но один день его не было, а на следующий пришел Михайлов с сообщением об аресте Квятковского и Евг. Ник. Фигнер по предательству какой-то девицы Богословской. Тогда же каким-то чудом удалось бежать из-под ареста Ольге Любатович и Н. А. Морозову и скрыться в квартире типографии.
    Дня через два после ареста Квятковского я вернулся домой поздно и был удивлен свету в комнате хозяйки. Это она меня поджидала. Она сообщила мне, что утром приходил околоточный справляться обо мне, узнать, что я делаю. Она сказала, что я на службе, где не знает. Я успокоил хозяйку, а сам подумал, не находится ли это в связи с арестом Квятковского. Надо было об этом дать знать Михайлову или М. Н. Оловенниковой, которые вели тогда со мною сношения, но уже было поздно, притом за мной могли следить. Я остался дома, думая, что если заберут, то пусть заберут. Я ночью не спал, на всякий случай укладывал чемодан с паспортным бюро и свои вещи. Утром я имел свидание с Михайловым, предварительно приняв все меры предосторожности. Он сказал, что необходимо сейчас же оставить комнату, если не поздно. Решено было, что я отвезу все на Николаевский вокзал и сдам на хранение, и что Мартыновский временно возьмет оттуда к себе чемодан с паспортным бюро. Мартыновский под видом вновь приезжего заехал с чемоданом в меблированные комнаты на Гончарной улице по паспорту Голубинова, написанному моей рукой. После этого я получил поручение от Михайлова подыскать помещение для конспиративной квартиры, в которой я мог бы поселиться с Гесей Гельфман, недавно бежавшей из ссылки. Я встретился с нею у Розы Личкус, тетки жены Кравчинского, и мы вместе пошли искать квартиру и закупить на рынке мебель. Когда все было устроено, я поехал к Мартыновскому за чемоданом, но в меблированных комнатах, где он поселился, его не оказалось, и швейцар и старший дворник мне говорили, что фамилия «Голубинов» в книге для жильцов вовсе не значится. А в это время Мартыновский уже был арестован. Об этом мы узнали в тот же день после моего посещения номеров. Вышло это так. Мартыновский как-то два дня прожил без прописки в номерах и переехал в том же доме во дворе в другие меблированные комнаты, где тоже не успел еще прописаться. В то время полицией производились повальные обыски целых домов, в особенности домов с меблированными комнатами, где жили учащиеся. Обыски делались полицией без жандармов и чинов прокурорского надзора довольно поверхностно, т. к. обыски производились по целым ночам, и полиция выбивалась из сил. Такой же обыск был произведен в номерах, в которых жил Мартыновский. Полиция не обратила бы внимания на хранившиеся у него вещи, если бы не нашли в столовом ящике номеров «Народной Воли». Только тогда было приступлено к более тщательному обыску. Открыли «паспортный стол», принадлежности для взрывов, химические продукты для приготовления взрывчатых веществ, гальванические запалы и другие вещи, не относящиеся к занятиям паспортиста.
    Если бы Мартыновский был прописан в первых номерах и там арестован, то была бы оставлена засада, и я бы не мог уже уйти оттуда свободным. В отчете о процессе 16-ти приведены показания старшего дворника того дома, в котором был арестован Мартыновский, в которых он описывает мои приметы и одежду, как лица, справлявшегося о Голубинове.
    В числе документов «паспортного стола» нашли копии паспортов, по которым жили Квятковский и Евгения Фигнер, уже арестованные; но всего ужаснее было то, что там нашли черновой проект метрической выписки о бракосочетании канцелярского служителя Лысенко с дворянкой Рогатиной. По справке в адресном столе оказалось, что супруги Лысенко живут по Саперному переулку 10, кв. 9. Полиция пошла туда с обыском и встретила вооруженное сопротивление. Тогда только полиция обратилась к жандармским властям, и квартира была взята. Это была квартира «Типографии Народной Воли». Арестованы были Софья Иванова и Бух (супруги Лысенко), Цукерман и Грязнова. Другой наборщик Лубкин застрелился. Полиция из антагонизма с жандармами хотела сама отличиться, и поэтому Клеточников не мог предупредить обыска на Саперной, ибо III Отделение ничего не знало еще ни о результатах ареста Мартыновского, ни о приготовлении к обыску на Саперной. Бумаги, найденные у Мартыновского, разбирались в секретном отделении у градоначальника на Гороховой. Я лично узнал о том, каким образом провалилась типография, только в ноябре 1880 года из отчета о процессе 16-ти, первом народовольческом процессе. Я был тогда в Цюрихе и пришел просто в ужас. Хотя я не имел представления о том, что в хранившихся у меня материалах находилась копия такого важного документа, но меня удручала какая-то ответственность, и я написал Н. А. Морозову, находившемуся тогда в Женеве, отчаянное письмо. Приведу тут полученный мною ответ от него по этому поводу от 21 ноября 1880 г.
    «Дорогой Владимир. Напрасно ты беспокоишься и волнуешься по поводу провала типографии, как он выяснился из процесса. Тебя никто не будет, да и не может обвинять за это. Дело в том, что о причинах этого провала мы знали на другой же день после него, но не говорили об этом, боясь деморализующего влияния, так как типографию провалила безалаберность человека, который играл заметную роль в деятельности последнего времени».
    Этот человек был Квятковский, повешенный вместе с Пресняковым. Надо сказать, что при обыске у Квятковского нашли также план Зимнего Дворца с отмеченным крестиком местом, откуда Халтурин 5 марта 1880 г. произвел взрыв столовой. Найденный план все-таки не предупредил взрыва.
    Тем не менее, по отношению к провалу типографии Народной Воли я и после указанного письма чувствовал на себе какую-то вину. Я не мог мириться с фактом нахождения в моих руках копии документа, которую необходимо было уничтожить ради безопасности типографии.
    Вернусь к нашей конспиративной квартире. Она находилась на Гороховой улице между Садовой и Екатерининским каналом; она помещалась во дворе, в третьем этаже, и состояла из трех небольших, скромно, но прилично обставленных комнат с длинным и узким коридором вдоль кухни и комнат. Когда я вернулся в Петербург по возвращении из ссылки в 1899 году, после девятнадцатилетнего отсутствия, — время своего заключения в Петропавловской крепости (1885–1887) я, конечно, не считаю пребыванием в Петербурге, — я с волнением отправился на Гороховую улицу посмотреть дом, с которым у меня было связано столько воспоминаний и переживаний. Но я не мог его найти. Все как-то изменилось. Даже номера домов другие. А между тем я ясно помню наш вход на лестницу во дворе налево и четыре окна над входом, которые видны были из ворот, и в одном из которых находился для наших посетителей знак безопасности, долженствовавший быть снятым на случай провала. Вспоминаю, как я узнавал имена и профессии квартирантов, живших над и под нами, для сообщения их приходившим к нам, чтобы они, если наткнутся на неожиданный у нас обыск или засаду, могли указать, куда направляются.
    Я жил по бумагам отставного чиновника, а Гельфман по паспорту мещанки. Для дворников она была моею гражданскою женою, и к ней поэтому относились проще, чем к барыне. У нас не было прислуги. Когда мы были одни, Гельфман нередко приглашала жену одного из дворников для домашних работ, и у нас установились со «двором» хорошие отношения. Утром около 10-11 часов я обыкновенно уходил с портфелем под мышкой, якобы на частную службу, и возвращался к обеду с той или другой покупкой, состоявшей из двадцати-тридцати фунтов бумаги для типографии Народной Воли, типографских красок, бутыли азотной или серной кислоты и других вещей не для мирного обихода. За кислотами обыкновенно заходил Тихомиров, который уносил их с соблюдением различных предосторожностей на квартиру Якимовой и Исаева. Прямых сношений между их и нашими квартирами не должно было быть. Но мы знали, где она находилась, и знали со слов посещавших ее, как ловко Якимова и Исаев забронировали в ней фабрикацию динамита. Они подружились со старшим дворником и через последнего с местным околоточным, для которых устраивали приемы и угощение. После приезда из Одессы Н. И. Кибальчича я доставлял кислоты из аптекарского склада к нему на квартиру и он носил их на квартиру Исаева, где он работал.
    За бумагой для типографии к нам приходила С. А. Иванова. Она бывала скромно одета и приносила несброшюрованные номера «Народной Воли», или прокламации, завернутые в черный коленкор, как портнихи носят куски материи или исполненный заказ. Таким же образом она уносила длинные свертки типографской бумаги. Из лиц, живших в типографии, нашу квартиру посещала одна только Иванова. Я знал всех остальных, находившихся там, но в это время я видался еще только с Цукерманом. Наши встречи происходили, согласно условию, на улице или в какой-нибудь кофейной, раз в неделю, в его выходной день. Цукерман и другой наборщик Абрам, настоящая фамилия которого была Лубкин, застрелившийся при аресте, жили в типографии без прописки и, как узники, целую неделю никуда не выходили. Только раз в неделю, по четвергам, день для полотеров, они утром, незаметно для дворников, уходили и возвращались вечером. В этот день наборные кассы, принадлежности для тиснения, краски, бумага и все печатное прятались в устроенный для этого специальный шкап, и после этого полотеры натирали полы прибранной квартиры. Так мы с Цукерманом проводили несколько часов, гуляя по улицам или сидя в какой-нибудь кофейне, вспоминали нашу берлинскую жизнь в 1875 году в коммуне, устроенной русскими студентами. Я, как и Цукерман, должны были воздержаться от посещения каких-либо знакомых, в особенности, от посещения квартир учащихся, от которых могли остаться следы в виде слежки. С тех пор, как я поселился в конспиративной квартире, я перестал бывать у своих многочисленных знакомых; по делу, как, например, для передачи литературы, я назначал свидания на улице или в ресторане.
    Вечера я обыкновенно проводил дома. Часть номеров «Народной Воли» и прокламаций Исполнительного Комитета, попадавших к нам на квартиру из типографии, мы брошюровали или складывали для передачи представителям кружков или рассылки по особым адресам в письмах и посылках. Для рассылки в конвертах имелись экземпляры, напечатанные на тонкой папиросной бумаге.
    Почти ежедневно приходил Михайлов с написанным мелким почерком списком лиц, у которых должен был быть ночью или в ближайшие дни обыск. Мы переписывали фамилии и адреса, чтобы различными путями предупредить их. Прежде всего принимались во внимание лица, стоявшие к нам близко. Подлинный список тут-же сжигался. Я не знал имени Клеточникова и возможно, что я его никогда не видал, хотя я не вполне в этом уверен, но я знал, что эти списки приходят непосредственно от служащего в III отделении [* Однажды Ал. Михаилов мне назначил свидание в Летнем саду. Я пришел несколько раньше назначенного времени и застал Михайлова сидящим на скамейке с молодым человеком, чрезвычайно фатовато одетым, в лакированных ботинках, с цветным галстуком, с франтовской тростью. Выбритый с оставленными маленькими черными бачками и усиками, он производил впечатление великосветского хлыща. Не зная кто это, я прошел мимо их, не подойдя к Михайлову. Потом Михаилов меня догнал в другой аллее и сказал, не останавливаясь: «иди домой, скоро буду». Он пришел и принес список лиц, у которых должен быть обыск.]. Функции нашей квартиры были весьма разнообразны. Кроме сказанного, она служила явочным местом для приезжих лиц, наиболее близких к организации. Я помню, что Желябов, Колоткевич, Фроленко и Кибальчич, когда приехали с юга, в конце декабря 1879 и в январе 1880 гг., имели наш адрес. Для явки к нам также явился незадолго перед своим арестом Юрковский, невошедший в организацию Народной Воли. Квартира наша служила также для временного хранения взрывчатых веществ и местом, где временно могли укрыться особо разыскиваемые лица. Так, Перовская провела у нас после своего приезда из Москвы около месяца. Она жила без прописки и выходила обыкновенно в сумерки под вуалью и возвращалась не поздно. Помню, что в конце ноября нам уже было известно, что Гольденберг дает показания, и что имена участников покушений на царя, в том числе и Перовской, правительству известны. Гартман тоже провел у нас последние дни перед своим отъездом за границу. Одновременно с Перовской жила на нашей квартире нелегально, скрывшаяся из под надзора, Екатерина Туманова, судившаяся вместе с Гельфман и Любатович по процессу 50-ти. Не знаю почему, но она не примкнула к Народной Воле. Я устроил ей переезд через границу. У нас на квартире в задней комнате несколько раз происходили совещания, как я теперь понимаю, Распорядительной Комиссии, на которых ни я, ни Гельфман не могли присутствовать. Нас просто просили уходить. В числе присутствовавших на этих совещаниях кроме Тихомирова и Михайлова был Баранников или Желябов. М. Оловенникова заходила к нам довольно часто и нередко оставалась ночевать, чтобы помочь работе по рассылке номеров «Народной Воли» и прокламаций. Из лиц легальных у нас никто не бывал. За все время существования квартиры я помню, что два или три раза была Наталья Николаевна Оловенникова и раз Ольга Константиновна Трубникова, к которой Гельфман питала особую симпатию. Конечно, такое посещение могло произойти только с ведома Михайлова. Это было при встрече Нового Года.
    Г. М. Гельфман была необыкновенно сердечный и добрый человек. Душевная драма, которую она пережила от разрыва со старозаветной семьей, к которой она была привязана, но из которой она бежала еще молоденькой девушкой, и страдания и издевательства, которым ее подвергали тюремщики во время отбывания ею наказания по суду в Рабочем Доме, не только не озлобили ее, но сделали ее особо мягкой по отношению к людям. Она не была красива, но черные глубокие глаза и приветливая улыбка делали ее лицо в высшей степени симпатичным. Наши отношения были товарищеские. При всей пылкости, с которой она относилась к революционной работе, Гельфман не роптала на то, что ей приходилось немало времени посвящать хозяйству. Правда, я делал покупки, ставил самовары, и наши жилички и секретные гостьи помогали ей в кухне, но на ее долю выпадало все-таки немало труда. То, что осталось у меня в памяти о ней из ее собственных рассказов о себе и из жизни на одной квартире, я использовал для очерка о ней в «Календаре Народной Воли». Я именно составил этот очерк. Часть материалов для него я получил от Тихомирова. Его сведения отмечены в примечаниях, как полученные в редакции «Народной Воли». Считаю своим долгом заметить, что мою статью редактировал и сделал в ней литературные изменения и сокращения Лев Ильич Мечников, так что не я один являюсь автором очерка. Но об издании «Календаря Народной Воли» я составил отдельную статью для журнала «Музей Революции».

    За время четырехмесячного существования описанной конспиративной квартиры, я три раза уезжал из Петербурга с особыми поручениями: я устроил Гартману переезд через границу; по просьбе чернопередельцев я поехал с этой же целью с больной Верой Ивановной Засулич, я ездил за границу для рассылки прокламаций Исполнительного Комитета к французскому народу по поводу ареста в Париже Гартмана. Я остановлюсь тут несколько на этих трех поездках.
    Моя поездка с Гартманом до границы, поездка, подробности которой я и теперь живо вспоминаю, произошла следующим образом.
    В один из морозных дней первой половины декабря 1879 г. раздался в нашу квартиру звонок, сопровождавшийся условным стуком. Когда я открыл дверь, вбежал вечно занятый «дворник», т. е. А. Д. Михайлов, и, обращаясь ко мне на ходу в столовую, — первую комнату, служившую также салоном и мне спальней, — проговорил, заикаясь, как это было с ним, когда он торопился или волновался:
    — Владимир, поедешь проводить «алхимика» (прозвище Гартмана) за границу?
    Это, конечно, уже было решено, но мне было предложено в вопросительной форме. Я выразил свою готовность, указав все-таки на рискованность поездки так скоро после 19 ноября.
    За столом, за чаем, еще сидели Геся Гельфман, Катя Туманова и С. Л. Перовская. Михайлов поздоровался с ними. Круглое, детски-ясное лицо Перовской приняло при словах Михайлова озабоченно-серьезный вид. Видно было что решение на счет Гартмана ей уже было известно.
    — Да, его необходимо скорее отправить за границу... успокоиться, — сказала она, как бы в ответ на мое замечание. Гартман жил в гостинице. Его участие и роль в московском подкопе уже были установлены, газеты сообщали о нем биографические сведения, его фотографии были выставлены на улицах, и за его поимку была назначена награда. Быстрое раскрытие его личности сильно повлияло на Гартмана. Им овладела одна мысль — мысль о том, чтобы не отдаться в руки властей живым. Он стал поэтому нервничать. По словам посещавшего его Ал. Михайлова, Гартман при малейшем шуме в коридоре гостиницы баррикадировал изнутри свою дверь столами и стульями. Такими предосторожностями он легко мог обратить на себя внимание и выдать себя. Вот почему решено было переправить его за границу.
    Михайлов торопился уйти. Вскоре после его ухода я открыл на звонок дверь. На пороге появился хорошо одетый молодой человек в форменной фуражке, закутанный в белое кашне. Это был Гартман. Я сразу его не узнал. Он был рыжеватый блондин, а из под кашне выглядывали небольшие темные баки. Однако, появившийся вслед за ним Михайлов рассеял мои сомнения. Михайловым было установлено правило — не приходить вдвоем или втроем на конспиративные квартиры. Теперь, идя сзади Гартмана, он мог убедиться, следят за ним или нет. Вообще, заботливость Михайлова о безопасности конспиративных квартир и нелегальных лиц была замечательна. Он производил наблюдения на улицах, где были расположены квартиры, проверял условные знаки в окнах, следил за поведением их обитателей. Раз я приехал прямо домой с покупкой, которую тяжело было нести в руках. Откуда ни возьмись явился Михайлов и стал бранить меня за неосторожность.
    — Что же, пешком не можешь идти? Хотя бы до угла только доехал, а то прямо до ворот. Так никогда не заметишь, если за тобой следят.
    Вслед за приходом Гартмана и Михайлова был снят с окна специальный знак, выставленный для первого.
    Насколько мне помнится, Гартман провел у нас до отъезда двое суток. На второй день его прихода была свадьба у дочери нашего хозяина, богатого домовладельца. Я знал это заранее. Михайлов предложил воспользоваться этим для устройства проводов Гартману.
    Ольга Любатович описывает в своих воспоминаниях [* Былое. 1906 г. Июнь. Стр. 125.] встречу Нового Года 1880 г. Встреча эта тоже происходила на нашей квартире. Не стану теперь поэтому описывать проводов Гартмана. За некоторыми исключениями в них участвовали те же лица, бывшие потом на встрече Нового Года. Я вспоминаю Михайлова, Преснякова, Ольгу Любатович, Морозова, Корбу, сестер Оловенниковых, Баранникова, Софью Иванову, Колоткевича, Тихомировых, Исаева и живших у нас Перовскую и Туманову. Было человек двадцать, но не помню кто именно еще. Желябов и Фроленко, встречавшие потом с нами Новый Год, были еще, кажется, на юге.
    На юге еще был Кибальчич, а В. Н. Фигнер всю зиму 1879-1880 гг. оставалась в Одессе. Мне помнится, что Исаева и Якимовой по конспиративным причинам тоже не было, хотя не могу этого точно утверждать.
    Весь дом был иллюминован, на улице стояли кареты и ворота всю ночь были открыты. Звуки музыки и пляски на свадебном пиру совершенно заглушали необычный шум нашей квартиры, где тоже происходили танцы и пение. Танцевали однако в чулках и носках, без кожаной обуви. Но это было веселье на вулкане. Почти все были вооружены, и в нашей квартире было несколько медных разрывных снарядов, принесенных в несколько приемов Михайловым. И можно себе представить, что произошло бы, если бы намеренно или случайно появились непрошенные гости.....
    Наши гости разошлись одновременно с началом разъезда свадебных гостей перед утром. Остались ночевать только Михайлов и Пресняков, которые на следующий день занялись гримом Гартмана.
    Мужчины расположились в зале на полу, а женщины — в двух других комнатах. Мы еще долго не спали. Гартман чувствовал себя хорошо среди своих, после беспокойного состояния в гостинице. Но предстоящий отъезд его волновал. Гартман говорил, что, уезжая, он совершает преступление, что его отъезд — это бегство с поля битвы и измена товарищам. Михайлов его успокаивал, доказывая его право на небольшой отдых и необходимость переждать период интенсивных розысков.
    — Пользы ты теперь не можешь принести, наоборот, товарищи должны отвлекаться от своих обязанностей Заботой о твоей безопасности, — прибавил Михайлов сурово.
    На следующий день мы встали поздно. Пресняков и Михайлов принялись в задней комнате за превращение Гартмана в английского денди. Его стригли, брили, красили в черный цвет, подводили брови и ресницы жидкостями из оловянных трубочек. Бледный цвет его лица сделался смуглым. Пресняков, молодой, интеллигентный рабочий, считался специалистом по гриму. Он сам неоднократно превращался из блондина в брюнета. Хозяйка с Тумановой готовили в кухне завтрак, а в «парикмахерской» Перовская, наблюдая за работой, говорила Гартману то же самое, что он слышал ночью от Михайлова, но в более мягкой и теплой, хотя и решительной, форме. Когда превращение Гартмана в не-Гартмана было окончено, Михайлов преподал нам целый ряд практических советов и наставлений. Все было предусмотрено до мельчайших подробностей. Свой прописанный вид я должен был оставить дома, чтобы не скомпрометировать квартиры на случай провала. Для дороги я получил от Михайлова другой вид.
    Вечером, когда оставалось еще два часа до отхода поезда, я один отправился вперед на Варшавский вокзал, без вещей. По дороге я купил дорожный сак, большой шерстяной шарф, подушку, одеяло и некоторые другие дорожные вещи для Гартмана. На вокзал я приехал заблаговременно, чтобы стать у кассы в числе первых. Я взял два билета третьего класса до Двинска, тогда называвшегося еще Динабургом.
    На вокзале было много народу. Небывалое множество жандармских и полицейских мундиров всех рангов и тайных агентов, сновавших по всем углам вокзала, оглядывавших с ног до головы всякого вновь пришедшего и бесцеремонно всматривавшихся в людские лица и затылки, по-видимому, удручало публику. Неслышно было громких разговоров. Уезжавшие и провожавшие все больше говорили шепотком. На моих глазах двух молодых людей пригласили в жандармскую комнату, очевидно, для удостоверения личности. Никогда я еще не переживал таких тревожных минут, как тогда. Мне вспомнилась особая примета Гартмана, указанная в казенном объявлении — «громадные рубцы на шее и затылке от золотушных ран в детстве», и мне стало казаться, что драма неминуема. При этой мысли я весь холодел. Даже освещение вокзала мне казалось сильнее обыкновенного. Я себе представлял, как Гартман войдет в ярко освещенный зал, и тысячи глазу стремятся на него, и потом... он вытащит свои два револьвера.
    Наконец открыли дверь на перрон. Я поторопился занять два места в вагоне на разных скамьях, так, чтобы я мог со своего места наблюдать за Гартманом. Его сак я положил в углу у самого входа в вагон. Я не должен был сидеть с ним рядом, чтобы в случае чего-нибудь не быть задержанным вместе с ним.
    — Помни, сказал мне Михайлов перед уходом, что ты должен беречь свою квартиру.
    Хотя у меня был новый паспорт, но, будь я арестован вместе с Гартманом, меня бы показывали дворникам и моя квартира, в которой находилась Перовская, могла быть обнаружена.
    Занявши места, я вышел на платформу. Гартман должен был притти к третьему звонку, последовать за мной в вагон и на площадке незаметно для других взять у меня из рук билет.
    После второго звонка я начал волноваться. Оставалась одна минута, полминуты до отхода поезда, а его нет. Вот раздался первый удар третьего звонка. Я подбежал к выходу из зала. Посмотрел — вокзал был совершенно пустой. Все разновидности полицейской власти куда-то исчезли, но его не было...
    Вдруг из противоположных дверей показалась стройная и высокая фигура изящно одетого молодого человека. То был Гартман. В своем новом пальто с меховым воротником, белым кашне на шее и высоким шапокляк он был похож на молодого англичанина. Я понял тогда, как удачно был выбран Михайловым момент. Гартман быстро прошел зал, вышел на платформу и пошел за мной к вагону. Уже раздался свисток обер-кондуктора. Теперь на платформе тоже не было полиции, кроме длинного ряда неподвижных, как статуи, железнодорожных жандармов, вытянувшихся во фронт лицом к вагонам.
    На площадке вагона, когда поезд уже пыхтел и колеса двинулись, я передал Гартману билет. Он отправился за мной в вагон. В небольшой передней он успел сложить цилиндр, положить его за пазуху, надеть старую барашковую шапку. В вагоне я указал ему взглядом место, где лежал его сак, и сам сел на свое место в стороне.
    В длинном вагоне третьего класса царил полумрак. Большие чемоданы и узлы, загромождавшие верхние полки, заслоняли и без того тусклый свет стеариновой свечки. Все устраивались поудобнее, перекладывали багаж. В полумраке своего углового места завозился и Гартман. Вскоре я различил его фигуру уже без кашне и без мехового воротника (который был только пристегнут к пальто), но с купленным мной пестрым шарфом, закрывавшим его рубцы на затылке и шее. Голова его прислонилась к стене. В нахлобученной старой шапке он со своим бритым лицом уже более походил на чухонца, чем на англичанина. Он имел вид человека, который собирается спать.
    В вагоне все стихло. Время было тяжелое, и пассажиры неохотно разговаривали между собою. Какая-то чуйка начала было неодобрительный разговор о «скубентах», виновных в причинении беспокойств честной публике, но соседи не откликались.
    Вдруг послышалось из соседнего вагона бряцание шпор. Публика насторожилась. Представители полиции, исчезнувшие куда-то из вокзала, а потом и с платформы, оказались в поезде. Одновременно двумя партиями и из двух противоположных концов поезда они стали осматривать вагоны. Так открылось шествие и в нашем вагоне. Нижние чины освещали публику ручными фонарями, а агенты в погонах и в штатском всматривались в лица. И этот осмотр для нас окончился благополучно. На наш счет сомнений не было, но в публике потом говорили, что из других вагонов каких-то молодых людей сняли с поезда.
    До самого Пскова на каждой станции происходил такой же осмотр поезда местными властями, и с таким же благополучным исходом. Потом обходы прекратились. Только на станциях особо больших городов присутствовали всевозможные власти. Но внутри вагонов публику уже не беспокоили. В Двинске я сходил в кассу взять два билета дальше, до Ковны. После Двинска я подсел ближе к Гартману, и до Ковны мы уже ехали, как познакомившиеся в поезде пассажиры. Гартман совсем не выходил из вагона. До Двинска он пользовался услугами кондуктора, а затем я уже сам покупал для нас обоих провизию. Мы успокоились, и вообще в вагоне чувствовалось больше свободы и мирного оживления.
    В Ковне мы должны были оставить поезд, и опять наступили тревожные минуты. Уже было темно, когда поезд остановился. На вокзале — то же обилие начальства, оглядывавшего публику. Гартман взял свой сак и последовал за мной. Мы снова прошли точно сквозь строй и благополучно вышли на улицу. Я повел Гартмана на постоялый двор. Это был простой кабак, в котором имелись две клетушки для проезжающих. Я уже раза два там был, и хозяйка-еврейка встретила меня как знакомого. С пропиской там не беспокоили. Я занял одну клетушку, сказав хозяйке, что завтра мы поедем обратно. Поужинав, мы расположились на жестких койках. Гартман по обыкновению приставил к запертой на крючок двери стол. Я ему не мешал. Из кабака доносились шум и пение гулявших новобранцев. В Ковне происходил тогда набор. Хозяева и прислуга были заняты, и на нас не обращали внимания. Но и тут не обошлось без инцидента. Шум в кабаке вдруг усилился. Началась драка, битье посуды и крики женщин о помощи. Кого-то послали в участок, а нас хозяйка просила через дверь быть свидетелями. Я ответил, что мы придем, но вместо того мы потихоньку оделись и вышли задним ходом на улицу. Там, под прикрытием собравшейся толпы, мы стояли, пока буянов не увели в полицию. Когда все стихло, мы вернулись в свою каморку. Я предполагал на следующий день рано утром отправиться в пограничное местечко к нашему контрабандисту Залману, чтобы условиться с ним насчет переправы Гартмана, оставив последнего на один день в кабаке. Но казус с новобранцами заставил меня несколько изменить план. В Ковне жил тогда в своем собственном деревянном домишке бывший могилевский раввин Соловейчик. Дочь его Марианна получила немецкое воспитание и сочувствовала немецкому социализму. Она была замужем за местным купцом и жила вместе с отцом и женатым братом. Все были превосходные люди. С этой симпатичной семьей меня познакомил в 1877 г. Цукерман, бывший родом из Могилева. С тех пор я неоднократно пользовался гостеприимством этой семьи, знавшей, что я нелегальный. Я направлял к ним и других лиц. В данном случае я не хотел было подвергать их столь опасному риску. Но пришлось на это решиться. Я пошел сначала один. По обыкновению Марианна охотно согласилась приютить на день моего товарища, не спрашивая, кто он такой. Прислуга и дети были на время удалены из дому, и мы поместили Гартмана в мансардной комнате. Бедный старик Соловейчик был опасно болен. Рак на левом плече, сведший его скоро в могилу, доставлял ему сильные страдания, но это не мешало ему интересоваться всем тем, что делается в Петербурге.
    Оставив Гартмана в таком надежном месте, я спокойно отправился на границу. До Вильковишки, последней станции перед Вержболово, я ехал по железной дороге, потом верст 20 на лошадях в сторону от полотна. На станции Вильковишки мобилизованы были все власти, в числе которых уже были также солдаты пограничной стражи. На случай, если б меня спросили, куда я еду, у меня был адрес помещика того уезда, продававшего землю. Но никто меня не останавливал. Я нанял извозчика в пограничное местечко. По дороге меня встречали и обгоняли верховые солдаты пограничной стражи. Я оставил извозчика до въезда в местечко и пошел к Залману пешком. Он жил в своем деревянном домишке, недалеко от пограничной речки, где находилась кордегардия, шлагбаум, пограничные посты и сухопутная таможня. Таможенные чиновники, офицеры и солдаты пограничной стражи и жандармы наполняли местечко. Как я опасался, Залмана не оказалось дома. Он был на немецкой стороне. Жена его была смущена моим приходом днем и без предупреждения. Пришлось провести день, не выходя из избы, в ожидании Залмана. Вечером он явился. Он выразил неудовольствие, что я приехал прямо в местечко, вместо того чтобы вызвать его в Ковно. Он, конечно, был прав. Это его компрометировало. Но в Петербурге было решено, что я не должен ни писать, ни телеграфировать предварительно. Я остался ночевать у Залмана, и на рассвете мы отправились с ним на станцию.
    По приезде в Ковно, Залман отправился на свой постоялый двор, и мы с ним условились, что я приведу своего спутника к вечернему поезду на вокзал. Я имел поручение проводить Гартмана до Берлина, но Залман окончательно запротестовал, говоря, что двоих труднее переправить через границу, что это лишнее, и что он сам обо всем позаботится. Я должен был с ним согласиться.
    Вечером того же дня Гартман, опять закутанный в свой пестрый шарф, прошел со мной на вокзал в зал третьего класса, опять таки перед самым отходом поезда, и я указал ему на Залмана, за которым он должен был следовать в вагон. Этим окончились мои обязанности по отношению к переправе Гартмана.
    Я переночевал в доме Марианны и утром на следующий день отправился обратно в Петербург.
    Я вернулся в Петербург на пятый день после отъезда в 9 часов утра. Я не должен был итти прямо домой, а предварительно узнать от Михайлова, все ли там благополучно. Он жил в гостинице на углу Невского и Владимирской по паспорту отставного офицера и носил фуражку с красным околышем. Он каждый день выходил из дому в 11 часов утра. К этому времени я тоже пришел на Владимирский и пошел по панели, направляясь к Невскому. Встретив Михайлова, я поздоровался с ним как знакомый, и он передал мне, что дома у нас все хорошо.
    Когда я проходил в ворота нашего дома, дежурный дворник поздоровался со мной по обыкновению, точно я никуда не отлучался. Благодаря сменам дежурных дворников мое отсутствие никем не было замечено. Это ободрило меня на дальнейшие отлучки.
    Вскоре после моего прихода домой явился Михайлов. Я передал ему отчет о поездке. Допущенные мною отступления не вызвали неодобрительных замечаний. Победителя не судят: в тот же день получилась из-за границы условная телеграмма от Гартмана, а через несколько дней и письмо из Парижа.
    Скоро после своей поездки с Гартманом — это кажется было в начале января 1880 г., не помню точно, — я встретил где-то Стефановича. Он обратился ко мне с просьбой поехать с больной В. И. Засулич для переправы ее за границу. Это было тогда, когда все основатели «Черного Передела» — Плеханов, Стефанович, Дейч и Аксельрод, — решили покинуть Россию. Но они это устроили другими путями. Для В. И. они хотели более спокойной и надежной переправы. Я согласился ехать, если меня организация отпустит. Как я ожидал, никто не был против этой поездки. При всех теоретических и практических расхождениях между расколовшимися землевольцами, т. е. народовольцами и чернопередельцами, между ними не было вражды, которая мешала бы оказанию помощи. Товарищи вчерашнего дня стали политическими противниками, но не врагами. С особой симпатией все относились к Вере Засулич. Для народовольцев покушение на Трепова являлось первым террористическим актом, хотя в основе его лежали не общие политические мотивы, а месть за товарища. Правительство к ней относилось тоже как к террористке. Из показаний Гольденберга власти знали, что она находится в России, и ее усиленно разыскивали. Лично у меня сохранились приятные воспоминания о первом знакомстве с ней, и я охотно поехал с ней.
    Я позволю себе сделать тут маленькое отступление о моей первой встрече с Засулич.
    Мое первое знакомство с В. И. Засулич относится к тому времени, когда, после оправдания судом присяжных, ее хотели арестовать в административном порядке, и ей удалось скрыться. Тогда еще я должен был с нею ехать за границу, но не поехал потому, что она долго не соглашалась оставить Россию. Познакомил меня с ней Д. А. Клеменц, которого я знал с 1875 года, когда он был в Вильне проездом за границу. Клеменц сыграл значительную роль в моей жизни. В 1875 г. он повлиял на направление моей революционной деятельности, а через 20 лет, в 1894 г., когда Клеменц уже был правителем дел Восточно-Сибирского Отдела Географического Общества в Иркутске, а я находился еще в качестве ссыльного в глуши якутских улусов, — он привлек меня к участию в «Якутской экспедиции» на средства Сибирякова и этим открыл мне научную карьеру.
    Первая встреча моя с Клеменцом в 1875 г. происходила в Вильне у его приятельницы, Анны Михайловны Эпштейн. Он ехал за границу. Его вдумчивая наружность, образная речь и обаятельная простота произвели на меня, юнца, неотразимое впечатление. Из-за границы он писал А. М. Эпштейн частые письма, которые она читала в нашем кружке. Это было живое и остроумное описание его путешествия по Европе. Письма его состояли из прозы, пересыпанной стихами, были полны юмора, метких сравнений и серьезных мыслей.
    Вторично я встретился с Д. А. Клеменцом в Петербурге в один из своих приездов из Москвы в 1878 г. Он был тогда занят заботами о безопасности скрывавшейся Веры Засулич. Он хотел возможно скорее выпроводить ее за границу. Но Зунделевич долго не приезжал в Петербург. Поэтому Клеменц просил меня поехать с ней. Он назначил мне свидание у доктора Веймара, в квартире которого некоторое время после суда и скрывалась под охраной Клеменца Засулич. Ко времени моей встречи с Клеменцом он уже переселился с ней по каким-то соображениям к Грибоедову, отставному артиллеристу, товарищу Кравчинского. Веймар жил в собственном доме на Невском около Морской. Веймар меня не знал, и Клеменц сообщил мне какой-то пароль. Помню еще одну предосторожность. Хотя время было точно назначено, около 12 часов дня, тем не менее я должен был звонить только в том случае, если в дверях была выдвинута медная пластинка: «дома нет», иначе я должен был уйти, по-видимому, чтобы не столкнуться с легальными посетителями. Я нашел дощечку: «дома нет» и позвонил. Мне открыл дверь сам Веймар. Это был выше среднего роста мужчина, с большой русой бородой и карими приветливыми глазами. Несмотря на поздний час Клеменц еще находился в постели. Он быстро оделся, и мы отправились к Грибоедову, жившему на Николаевской улице. Если вспомнить возбуждение в обществе по поводу процесса Веры Засулич, сочувствие, которым встречено было ее оправдание во всех слоях населения, и популярность, окружавшую ее имя, то понятно будет волнение, охватившее меня, когда мы подымались к Грибоедову. Грибоедовых мы застали за чаем. Кроме Засулич, тут была еще ее подруга Коленкина. Вскоре после нас пришел Лизогуб, которого я уже знал. Он был в цилиндре и фрачной паре. Как представитель черниговского дворянства, он был принят на аудиенции какого-то министра, о которой рассказывал юмористические вещи, и все смеялись. Коленкину, которую я видел первый раз, я сначала принял, по ея энергичному и несколько суровому виду, за Засулич. В. И. была одета просто, даже нигилистически. Блондинка с подвижным, приветливым и добрым лицом, В. И. мало казалась похожей на террористку, но в порывистых движениях и быстрой речи сквозила моральная сила. Оказалось, что она не соглашалась ехать за границу. Клеменц убеждал ее на время оставить Россию, рисовал все прелести порядков западных стран, предлагал сопровождать ее и показать все интересное за границей. Разве можно было желать лучшего гида? Но напрасно Клеменц тратил свое красноречие. Я уехал обратно в Москву, оставив ее в Петербурге. Некоторое время спустя она все-таки поехала за границу с Зунделевичем. Она пробыла в Швейцарии до лета 1879 г. и вместе со своими друзьями вернулась в Россию. Теперь она снова собралась за границу.
    И так я вторично оставил свою квартиру на несколько дней, не заявив об этом домовой конторе. Я встретился с В. И. на вокзале. Не помню теперь, кто ее провожал. Кажется, Дейч. Помню, что она была с подвязанным лицом. Мы сели в вагон. Я ехал более спокойно, чем с Гартманом. Повальные осмотры вагонов уже не производились, и мы доехали до Ковно без всяких приключений. Мы заехали в гостиницу. Я немедленно отправился на постоялый двор, где останавливался Залман. Он уже был там. При последней встрече мы условились, что в случае надобности я перед выездом из Петербурга вызову его условной телеграммой через местечко на немецкой стороне. Вечером того же дня он уехал с Верой Ивановной по направлению к границе.
    После отхода поезда я посетил семью Соловейчик. Я был принят так же радушно, как всегда. Но Марианна меня встретила с упреком, что никого с собой не привел.
    — Наверное Вы с кем-нибудь опять приехали, сказала она, а потом прибавила: а я догадалась, кто был Ваш недавний спутник. И она назвала имя Гартмана.
    Когда я вспоминаю свою третью отлучку из квартиры на Гороховой, у меня прежде всего всплывает в памяти один вечер — вечер 5-го февраля 1880 г., когда произошел взрыв в Зимнем Дворце.
    Было около 8 часов вечера. В квартире у нас никого не было кроме меня и Гельфман. Мы еще не знали о взрыве. Раздался звонок, сопровождаемый двумя условными стуками. Я открыл. Вошел Желябов. Своей обычной гордой походкой, с приподнятой головой и грудью вперед, он прошел через гостиную, освещенную керосиновой лампой, вошел во вторую комнату, где находилась Гельфман, и лег на диванчик, который стоял у кафельной печки и на котором спала обыкновенно Перовская и другие дамы, случайно ночевавшие у нас. Нередко у нас оставалась Мария Ник. Оловенникова. Когда Желябов с нами здоровался, видно было, что он был взволнован. Обыкновенно Желябова описывают брюнетом, с черной бородой. У меня в памяти он сохранился темным шатеном. Он был одет в этот вечер в черный полушубок, на котором темно-русые концы волос его окладистой бороды казались светлее обыкновенного, в картузе и высоких сапогах. Он был бы похож на русского торговца из внутренних губерний, приехавшего в Петербург по делам, если б не необыкновенный блеск его темно карих глаз и печать превосходства в выражении лица.
    — Вот вы тут сидите, заговорил Желябов, а не знаете, что час тому назад мы совершили два террористических акта, и что все участники невредимы.
    Он рассказал о взрыве в Зимнем Дворце и об убийстве Жаркова. Он уже знал, что взрыв не достиг цели, но указывал на его значение. Подробности и размеры взрыва ему, впрочем, еще не были известны. О «казни» Жаркова он подробно рассказал, как было. Жарков был убит на льду Невы двумя агентами Исполнительного Комитета. Один из них, знакомый Жаркова, по приглашению которого он пошел, шел впереди, за ним следовал Жарков. Второй агент незаметно для Жаркова держался в отдалении, сзади. Когда первый агент с Жарковым дошли до середины реки, второй подбежал к Жаркову и ударил его гирей по затылку. Когда он, оглушенный, упал, первый повернулся и вонзил ему кинжал в сердце. Тогда оба агента положили на убитом приготовленную прокламацию Испол. Ком. и пошли дальше. На набережной их ожидал третий агент. Рассказ этот меня взволновал, и мысленно я себя спросил, мог ли бы я совершить эту «казнь» по приказанию или поручению Исполнительного Комитета, и моментально ответил, что нет. В то же время у меня в голове появились имена совершивших казнь, и невольно у меня вырвалось вслух:
    — А я знаю, кто это были.
    Желябов приподнялся на кушетке и спросил меня:
    — Ну, а кто это были? Я назвал их.
    — Откуда ты это знаешь? — спросил Желябов.
    — Я догадываюсь.
    Желябов подумал и сказал:
    — Но тебе об этом не следует говорить. Притом ты ошибаешься.
    Но я, конечно, не ошибался. Я невольно знал о приготовлениях, ибо они происходили почти на моих глазах. В конце января 1880 года была взята типография «Черного Передела». Из лиц, арестованных в ней, наборщик Жарков был на следующий день освобожден. По сведениям Клеточникова, сообщенным нам Михайловым, Жарков именно предал чернопередельческую типографию. Освобожденный якобы из под ареста Жарков, знавший Преснякова по его деятельности среди рабочих, через общих знакомых рабочих добился свидания с ним. Я не помню теперь, как Жарков объяснял свое освобождение. Но он предлагал свои услуги для устройства новой народовольческой типографии, чтобы ее предать. После провала первой типографии Народной Воли была организована «летучая типография», в которой Пресняков принимал участие. Пресняков имел с Жарковым несколько свиданий, о которых он сообщал Михайлову. Свидания Михайлова с Пресняковым происходили на нашей квартире в моем присутствии, и из их разговоров для меня ясно стало, что под предлогом показать летучую типографию Пресняков поведет Жаркова через Неву. Чтобы Жарков не опасался итти, Пресняков должен был предоставить Жаркову следовать за собой. Днем 5-го февраля я был у Кибальчича. Я принес ему бутыль с кислотой. Я застал у него Преснякова и Грачевского. Уходя, они условились вечером встретиться. Пресняков имел при себе револьвер и кинжал, а Грачевский унес что-то железное. Я на это не обратил внимания, но вечером во время рассказа Желябова все это получило определенное освещение. Впоследствии Пресняков при встрече со мною подтвердил мою догадку. Для властей виновники этого террористического акта остались необнаруженными. На суде их не обвиняли в этом убийстве. Только недавно в одном воспоминании, — не помню кого,— я прочел имя Преснякова в связи с убийством Жаркова, но там не упоминается Грачевский и не указаны подробности.
    Накануне взрыва в Зимнем Дворце, 4 февраля, был арестован в Париже Гартман. Новое покушение на царя в самом дворце послужило лишним мотивом для русской дипломатии во Франции настаивать на выдаче Гартмана.
    Правительство послало в Париж Муравьева, будущего обвинителя на суде по делу о первом марта, с документами, устанавливающими причастность Гартмана к московскому взрыву. Чтобы воздействовать на общественное мнение Франции и таким образом повлиять на французское правительство, которое готово было удовлетворить требование России, Исполнительный Комитет решил обратиться с воззванием к французскому народу. Михайлов мне передал, что решено, чтобы я поехал в первый большой германский город и оттуда разослал воззвание по указанным адресам.
    Вспоминаю, как на 5-й или 6-й день после 5-го февраля у нас в первой комнате несколько человек были заняты приготовлением конвертов с прокламациями: «По поводу взрыва в Зимнем Дворце» и «По поводу убийства предателя Жаркова» для рассылки их по почте. В это время во второй комнате Тихомиров читал Михайлову, Баранникову и не помню еще кому черновик составленного им воззвания «К французскому народу», и он изменял, согласно замечаниям слушателей. Насколько помню, французский перевод воззвания был сделан А. П. Корбой и потом был умножен на гектографе, за отсутствием иностранного шрифта в «летучей типографии». Я, к сожалению, не помню теперь содержания воззвания и не могу его восстановить. Оно не приводится также в сборнике народовольческих документов Базилевского [* Должен тут внести поправку. Прокламации этой не было в заграничном сборнике Богучарского: «Литература партии Народной Воли». но я нашел ее теперь на русском языке и на французском (как она была напечатана в Justice от 5 марта 1880 г.) в русском издании «Литер. партии Народн. Воли», выпуск второй, стр. 336-344.].
    На следующий день я отправился за границу. Я получил от Михайлова инструкции поехать в Кенигсберг и, не входя там ни с кем в сношения, разослать в заказных письмах воззвание редакциям парижских газет и наиболее известным русским эмигрантам. Насколько помню, я не имел с собою для пересылки никаких писем и сам не должен был писать. В своих воспоминаниях Ольга Любатович говорит, что, будучи в Женеве, она получила от «товарищей» из России поручение организовать агитацию в пользу освобождения Гартмана, но она говорит не об официальном поручении Исполнительного Комитета. Этого не было. Правда, летом 1880 года, Желябов обратился к Драгоманову с известным письмом, предлагая ему «склонять общественное мнение в пользу народовольцев» и «быть хранителем архива Народной Воли». Потом Гартман, Романенко, я и др. являлись заграничными представителями народовольческой партии. В 1882 году П. Л. Лавров и Вера Засулич стали во главе заграничного Креста Народной Воли для сбора денег для заключенных и ссыльных. Но ко времени моей поездки в Кенигсберг Исполнительный Комитет еще не имел за границей официального представителя. Перед своим отъездом я указал Михайлову на те недоразумения, которые могут возникнуть от анонимной рассылки воззвания из немецкого города. Я предлагал самому отвезти его в Париж или послать из Кенигсберга для передачи редакциям кому-нибудь из популярных заграничных эмигрантов, как Лаврову, Кравчинскому или незадолго перед тем оставившему Россию Морозову. Первое предложение он отклонил на том основании, что для нашей квартиры не безопасно мое долгое отсутствие без выписки. Дворники в конце концов могут обратить внимание. Кроме того поездка в Париж опасна еще и с другой стороны. Эмигранты окружены шпионами, и я могу их привести с собою в Петербург. Но еще больше он был против другого предложения — поручить кому-либо из эмигрантов организацию распространения воззвания.
    — Эмигрант не может, говорил Михайлов, явиться нашим представителем. Это прежде всего дезертир. Кто из революционеров сидит за границей, тот или не может разделять нашей программы, или не хочет разделять нашей опасности. Кто хочет с нами работать, тот должен быть в России. Руководство и указания нам из-за границы не нужны. Нашими дипломатами за границей являются наши действия, и с воззванием, нами подписанным, лучше обратиться в редакции непосредственно. Всякий должен понять, что мы не посылаем по почте прямо отсюда из-за возможности перлюстрации в России заграничных писем.
    Я не могу теперь ручаться за точную передачу слов Михайлова, но таков был их смысл. Из обращения же Желябова к Драгоманову мы видим, что за три месяца изменилось отношение вождей партии к вопросу о персональном представительстве за границей. Может быть, на это повлияло то внимание и сочувствие к русскому революционному движению, которые обнаружились в общественном мнении Франции и Англии после шума, поднятого делом Гартмана. Желябов обратился к Драгоманову, как к конституционалисту, и полагал, по-видимому, что и к террору, как к средству политической борьбы, Драгоманов относится сочувственно, чего на самом деле не было.
    Одним словом я поехал в Кенигсберг и, не повидавшись ни с кем из своих знакомых среди русских студентов, провел там день у одного немца социал-демократа, Занятый рассылкой воззвания по указанным адресам в заказных письмах. К воззванию я приложил также прокламации по поводу взрыва в Зимнем Дворце. Впоследствии, когда я очутился в Швейцарии, мне говорили, что все были заинтригованы получением из Кенигсберга воззвания без писем. Некоторые газеты сначала не хотели печатать его, сомневаясь в его подлинности. Тем не менее оно произвело большое впечатление на французов.
    Хочу тут привести один казус, случившийся со мной после перехода русской границы. Я попал с Залманом в немецкое местечко после утреннего отхода почтовой кареты в Шталупенен — первую железнодорожную станцию от Эйдкунена по дороге в Берлин. Чтобы не потерять день, я нанял извозчика. Вскоре после выезда из местечка навстречу нам показался конный прусский жандарм.
   — Halt, крикнул он грубо, Pass vorzeigen!
    Я вынул из кармана свой внутренний русский вид и подал ему. Он посмотрел и сказал:
    Das kann ich nicht lesen. Zurück nach Russland!
    Возница мой начал было с ним спорить, но я его остановил, сказав, что я пограничный житель и, что вернусь на границу для получения удостоверения, полагающегося пограничным жителям для ближних от германской границы поездок. Я боялся, что жандарм может доехать с нами до границы и передать меня, как это бывало в таких случаях, русским таможенным властям. Но когда мы повернули назад, жандарм нас оставил.
    Я провел в местечке целый день и вечером поехал на станцию без помехи в закрытой почтовой карете.
    И третья отлучка из Петербурга прошла незамеченной, и конспиративная наша квартира просуществовала до апреля 1880 года. Я был тогда послан с поручением в Москву, где пребывала М. Н. Оловенникова, и в другие места. По моему предложению я поехал также в Тверь, и при помощи крестьянки-акушерки, знакомой по Петербургу, и ее брата, достал из Тверского казначейства более ста паспортных бланок разных цветов для крестьян и мещан и, предоставив половину Москве, другую половину отвез в Петербург. Об этом рискованном предприятии, которое могло окончиться весьма неблагополучно для участников, стоит подробно рассказать, но приходится отложить до другого раза. При ликвидации квартиры я свез мебель и другие вещи на хранение в имевшиеся раньше для этого склады, и когда Гельфман подыскала квартиру, хозяйкой которой она стала, для новой типографии, она из складов по квитанциям получила нашу старую обстановку для той квартиры.
    На этом я сегодня остановлюсь. Но к изложенному мною хочу прибавить несколько примечаний.
    Богучарский, отдавая в своей книге о Народной Воле должное энергии, выдержке и самопожертвованию ее деятелей, старается тем не менее умалить значение и размах революционной эпохи народовольческой деятельности.
    Он указывает на немногочисленность круга людей, составлявших Исполнительный Комитет, на ограниченность их материальных средств и на несочувствие террористической деятельности так называемых либеральных кругов.
    Прежде всего надо заметить, что Исполнительный Комитет состоял из людей, закаленных прежней многолетней подпольной работой в землевольческой и других революционных организациях, и что качество заменяло тут количество. Кроме того Исполнительный Комитет являлся только боевым авангардом народовольческой организации. От него, как из центра, радиусами расходились революционные группы, выделявшие в него более активных бойцов. Так, была весьма многочисленная военная группа, состоявшая по преимуществу из морских и артиллерийских офицеров. Этой группой главным образом руководил Желябов, часто с агитационными целями ездивший на полигоны и в Кронштадт. С военной группой сносились также Колоткевич и Баранников. В городе штаб-квартирой этой группы служила квартира отставного артиллериста Люстига. Так как мне часто приходилось бывать на этой квартире, то многих офицеров я лично знал. Там были Суханов, Ашенбреннер, Штромберг, Рогачев, Похитонов, Серебряков и другие, ставшие известными по процессам или не открытые правительством. К сожалению, из этой группы вышел предатель Дегаев, погубивший Веру Фигнер и других крупных деятелей последних остатков Исполнительного Комитета. Я знал Дегаева как в начале его революционной карьеры, так и после его падения, когда он приехал за границу каяться, и ему было поставлено условием, что он должен убить Судейкина, при котором он состоял в качестве провокатора.
    В каждом высшем учебном заведении был свой народовольческий кружок, связанный с центром более близкими к нему людьми. Так, технологами руководил Гриневицкий, погибший при убийстве Александра II; студентами института путей сообщения — Арончик, участвовавший в московском подкопе. С университетской группой и медиками имели сношения Ширяев, Исаев и также Желябов и другие. С медичками сносились сестры Оловенниковы. С заводскими рабочими вели сношения Пресняков, Панкратов, Коковский, Грачевский, Фроленко и другие. С интеллигентскими сферами сносились главным образом Перовская, Оловенникова, Корба, Фигнер. С литературным миром сносился Тихомиров, Морозов. С земцами имел сношения Иванчин-Писарев, не состоявший в организации.
    Материальных средств тоже требовалось гораздо больше, чем полагает Богучарский. Хотя все народовольцы состояли из людей с самыми скромными потребностями, принципиально дрожавших над расходованием каждой копейки, но масса нелегальных людей вынуждена была жить на революционные средства. Александр Михайлов, исполнявший обязанности казначея, мне раз говорил, что на одни конспиративные квартиры приходилось ежедневно тратить по 200 рублей. По тогдашним представлениям это были большие деньги. Мы ездили всегда в третьем классе, но разъезды по России поглощали много средств. Приходилось также одеваться соответственно занимаемой мнимой позиции.
    Средства доставляли состоятельные лица, как состоявшие в организации, напр. Лизогуб, так и просто сочувствующие. Отчасти деньги собирались по подписным листам. Кое-что давала продажа номеров «Народной Воли» и фотографий казненных революционеров; фотографии печатал фотограф-художник Шапиро, с которым я был дружен. В числе сочувствующих лиц были и либералы-земцы. Правда, либеральные круги были против покушений на царя, но они сочувствовали террору, направленному против государственных сановников. Вспоминаю разговор на эту тему с одним земцем, от которого я получил для организации 10 000 рублей. Он жил в Европейской гостинице, и я к нему пошел вместе с Иванчиным-Писаревым по поручению Михайлова. Этот земец говорил, что, по его мнению, покушения на царя мешают необходимым политическим реформам, в то время как убийство министров может заставить высшие сферы направить царя по другому руслу.
    Я лично не хочу теперь заняться решением вопроса, какое влияние на ход внутренней политики имела террористическая деятельность народовольцев. Для историка уже имеется достаточно материалов и достаточно времени прошло с тех пор, чтобы беспристрастно можно было бросить взгляд назад. Но одно несомненно, что покушения на царя подорвали мистическое отношение к его особе в народных массах, уничтожили его обоготворение и немало содействовали окончательному падению самодержавия.
    /В. И. Иохельсон.  Первые дни Народной Воли. Петербург. [Петроград.] 1922. 58 с./

                                                        *************************
                                                        *************************

    Беньямин [Вениамин, Владимир, Вальдемар] Ильич [Ильин,] Иосельсон [Іосельсонъ, Иохельсон] – род. 14 (26) января 1855 (1856) г. в губернском г. Вильно Российской империи, в еврейской ортодоксальной семье.
    Учился в хедере и раввинском училище. Член партии «Народная воля». В 1884 г. был арестован полицией и несколько месяцев провел в Петропавловской крепости. В 1886 г. был осужден на 10 лет ссылки в Восточную Сибирь.
    9 ноября 1888 г. Иосельсон был доставлен в окружной г. Олекминск Якутской области и оставлен там на жительство. 28 августа 1889 г. Иосельсон был отправлен из Олекминска в Якутск, а 29 ноября 1889 г. в Средне-Колымск, куда прибыл 17 января 1890 г. 20 июля 1891 г он был возвращен из Средне-Колымска в Якутск, где устроился на работу в канцелярию Якутского областного статистического комитета.
    Принимал участие в Якутской («Сибиряковской») экспедиции Императорского Русского географического общества, в Северо-Тихоокеанской («Джезуповской») экспедиции Американского музея натуральной истории, а также в Алеутско-Камчатской («Рябушинского») экспедиции Русского географического общества.
    С 1912 г. Иосельсон служит хранителем Музея антропологии и этнографии РАН, профессор Петроградского университета. В мае 1921 г. был арестован ЧК, но заступничество М. Горького освободило его из-под стражи. В 1922 г. па командировке РАН, для завершения работы Джэзуповской экспедиции, выехал в США и в СССР больше не вернулся.
    Умер Беньямин Иосельсон 1 (2) ноября 1937 г. в Нью-Йорке.
    Мархиль Салтычан,
    Койданава





Brak komentarzy:

Prześlij komentarz