piątek, 24 kwietnia 2026

ЎЎЎ Іван Ласкоў. Драма паэта. Койданава. "Кальвіна". 2026.








 

                                                                      ДРАМА ПОЭТА

                                                                              1. Арест

    «Однажды Платон, вернувшись с работы, почему-то задержался в своей комнате. (...) Я встревожилась, прибежала к нему. Смертельно бледный, в одежде, лежит на кровати. (...) Спрашиваю: «Что с тобой?» Он молчит и курит папиросу за папиросой. (...) Потом гляжу — он не отрывает глаз от ружья. Я пришла в ужас. (...) Наконец, Платон медленно встал и снял со стены фотографию Максима. Подержав, положил ее в ящик письменного стола.

    — Почему ты снял Максима? — удивилась я. Я думала, что он на ружье смотрит, а он, оказывается, глядел на портрет. Плохо дело», — ответил Платон и снова лег. Долго лежал молча, потом сказал: «Максима взяли...»

    В те дни, когда через мои редакторские руки проходили эти воспоминания вдовы Ойунского («Полярная звезда», 1983, N 6), мне и в голову не приходило, что когда-нибудь пойму не только внешний, но и подспудный смысл тоски поэта. Тогда я думал, что так проявилась в нем боль за друга. Теперь понимаю, что это была тревога за себя. Пророческая тревога...

    «Зам. нач. 3 отдела ГУГБ НКВД СССР. Майору г/б т. Ассову. Во исполнение Вашего телеграфного распоряжения от 15/1-38 г., при этом направляю протокол допроса обвиняемого Аммосова Максима Кировича о к/р и шпионской деятельности работника Якутии Ойунского Платона Алексеевича», — писал фрунзенский энкавэдэшник капитан Иванов. А в протоколе — такие страшные слова Аммосова: «С политической стороны Ойунский мне всегда был известен как человек антисоветских, националистических убеждений. Во всей нашей контрреволюционной националистической работе... Ойунский принимал активное участие».

    1937 год для советских людей был годом тяжких испытаний. Но не для всех. Ойунский в 1937-м отметил странную для писателя дату — «двадцатилетие начала творческой деятельности». Вместе с ним «юбилей» по решению обкома ВКП(б) отмечала вся Якутия. Имя Ойунского присвоили национальному театру. Готовилось к изданию 6-томное собрание сочинений, на которое издательству пришлось затратить 80 тысяч тогдашних рублей. «Революционный поэт» за особые заслуги был премирован легковым автомобилем. А в декабре избран в первый состав Верховного Совета СССР...

    Была и потеря: умерла шестимесячная дочь. Но и эту утрату постарались скрасить: сообщение о смерти грудного ребенка было напечатано в республиканских газетах...

    Не знаю, снились ли такие почести тем якутским писателям, что творили рядом с ним. Сегодня же все это вообще кажется сказкой. Но, видно, не было у стихотворца ощущения прочности своего счастья. «Взяли Максима» — и...

    Новый, 1938 год Ойунский встретил в пути, направляясь на сессию Верховного Совете, в Москве его ждал приятный сюрприз: вышла книга о депутатах — деятелях культуры. В ней был и очерк об Ойунском, с портретом. Сказка продолжалась. Но на обратном пути оборвалась — и началась драма.

    И. Николаев и И. Ушницкий в книге «Центральное дело», со слов депутата Д. П. Новиковой, арест его описывают так: делегация сделала в Иркутске остановку. Вместе с Ойунским в гостиничном номере поселились А. Габышев, С. Аржаков и Н. Фаткулов. Все трое пошли бриться, а когда вернулись, Ойунского не оказалось. Ночевать не пришел. «Утром следующего дня Аржаков, Габышев, Фаткулов пошли искать Ойунского, побывали во многих учреждениях, даже побродили по людным местам, но безуспешно. (...) Они решили, что Платон Алексеевич уехал по каким-то своим делам».

    Странно читать все это. Три крупных деятеля (Председатель ЯЦИК, Председатель СНК, секретарь Алданского райкома), разыскивая пропавшего депутата Верховного Совета СССР (явное ЧП!), ходят «по многим учреждениям», не догадываясь зайти в милицию, скорую помощь, наконец, в НКВД: три дурака каких-то! И зачем, спрашивается, понадобилось всей делегации останавливаться в Иркутске? Ведь в те времена якутяне ездили в центр и из центра через Большой Невер — станцию на Амурской железной дороге, куда прямо из Якутска таким важным лицам подавались машины.

    Потому-то и следует предположить, что «комната в гостинице», в которой четыре партийно-советских чина размещаются вместе — на самом деле вагонное купе. Ойунский был снят с поезда, когда трое его спутников вышли прогуляться во время большой остановки, а может, и побриться. Вернулись — Ойунского нет, вещей его тоже. Значит, не отстал, сам сошел. Зачем? Да мало ли может быть дел у писателя в таком городе, как Иркутск! Может, рукопись понес в издательство. Поехали дальше...

    А Ойунский уже сидел в Иркутском областном управлении НКВД, арестовавшем его по телеграфному распоряжению, полученному накануне из Москвы.

    У иркутских энкавэдэшников была одна задача: задержать и отправить назад в Москву, в НКВД СССР. Им даже не было известно, за что и почему они должны арестовать проезжего депутата. Распоряжения допрашивать его они не получали. Поэтому в управлении лишь описали вещи, бывшие при арестованном: двое часов, очки, какие-то письма, проект нового якутского алфавита, 1872 рубля денег и уже собирались препроводить в камеру до утра, до поезда на Москву. Но арестованный внезапно потребовал бумагу и ручку.

    Он давно уже был готов к такому удару и давно решил, что будет делать. И получив требуемое, придвинул к себе лист и, сильно щурясь, без отнятых очков (их он выпросит назад только в Москве), достаточно уверенно вывел:

    «Народному комиссару Внутренних Дел СССР Николаю Ивановичу Ежову. От арестованного 3/11-1938 года Слепцова-Ойунского Платона Алексеевича.

                                                                             Заявление.

    Николай Иванович!

    С искренним раскаянием подаю на Ваше имя данное заявление о своем участии в организации контрреволюционного движения, сначала в лице — «Саха Омук» с 1922 года.

    Данное общество в 1927 году организовало контрреволюционное восстание против Советской власти с целью добиться организации буржуазно-демократической республики. После разгрома своих вооруженных сил в 1927 году контрреволюционная националистическая интеллигенция перешла на нелегальную работу по сохранению своих кадров. Аммосов М. К. и Барахов И. Н., выполняя волю своей подпольной организации — мне запретили выступать с разоблачениями контрреволюционной деятельности не только подпольной группы, но также и контрреволюционной деятельности националистической интеллигенции.

    В данное время остатки разбитых сил контрреволюционной националистической интеллигенции собираются для подготовки вооруженного выступления в случае войны с Японией. (...)

    В состав руководящей группы входят: Аммосов, М. К.; Барахов, И. Н.; я, Слепцов-Ойунский; Донской, С. Н. (1-й); Сивцев, Г.Ф.; Колесов, Г. Г.; Гаврильев, К. О.; Николаев, Н. Г.; Бояров, А. Ф.; Донской, С. Н. (2-й) и т.д. Подозреваю по участью в деятельности общества «Саха Омук» таких лиц: Афанасьева, П. П.; Оторова (бывшего бандита, возвратившегося из ссылки); по связям с Бараховым и Аммосовым — Аржакова, С. М.; по связям с Сивцевым, Гаврильевым — Максимова, И. Т.; по участью в антисоветских движениях — Давыдова, А. Ф. (кулак); по участию в «Саха Омук» — Дьяконова, Ф. (учителя); Андреева, Г. Г. (зав. начальной школой в г.Якутске); Попова, М. П. (инженера); Пинегина, А. (учителя).

    С искренним раскаянием в совершенных мною преступлениях, подаю Вам свое заявление на Ваше рассмотрение. К сему Слепцов-Ойунский. 3/11-1938 г.».

    Таким образом, Ойунский «признался» еще до первого допроса, снятого в Москве, установив тем самым печальный рекорд. Почему он это сделал, зачем?

    Был в его жизни такой момент. В 1930 году судили в Якутске Донского 1-го — того самого, о котором Аммосов дал такие показания: «Донской мне говорил, что Ойунский полностью в курсе дела шпионской деятельности в пользу Японии его — Донского». При царе Донской был улусным головой, при Колчаке заправлял вилюйским земством, активно выступал против большевиков. Затем переметнулся на их сторону. В 1923 году, как тогда выражались, пролез в партию. Одно время работал наркомом земледелия, затем директором «Якутторга». Государственный торг, возглавляемый им, в убыток себе подкармливал частных торговцев, выделяя им не только денежные кредиты, но и дефицитные товары, которые нэпманы перепродавали по спекулятивным ценам. Большую материальную поддержка оказывал «Якутторг» и потребительскому обществу «Кыттыгас», снабжавшему продуктами и боеприпасами белобандитов Ксенофонтова. И вот этого Донского Ойунский отважился защищать на суде, заявив, что он — «козел отпущения» и ему «не место на скамье подсудимых».

    Еще тогда поступок этот едва не стоил Ойунскому партбилета. Пришлось каяться печатно (см. газ. «Автономная Якутия», 1930, 13 сент.). В 1937-м защита «контры» на суде стала выглядеть как причастность к «контре». Мучительно перебирая в памяти, за что его могли бы арестовать, он останавливался каждый раз на этом случае. Уменьшить вину можно было только заявлением, что защищал «врага» не по собственному почину, а по чужому заданию. И он писал Ежову: «Мне, как члену аммосовской группы, было поручено всемерно оказывать поддержку в сохранении сил нашей группы и ее авторитета. Этим объясняется мое выступление в защиту Донского С. Н. (1-го) на суде». Кто знает — может, и вправду Ойунский пошел в суд по просьбе Аммосова. Ведь среди нэпманов — клиентов Донского был некий Цугель — вероятно, родственник Аммосова по жене. Не случайно же Аммосов после суда развил бурную деятельности в Москве и спас-таки Донского, приговоренного к расстрелу. Далее Ойунский писал: «Ввиду моих резких выступлений с разоблачениями (в 1925, в 1927, в 1931, 1935 и 1937 гг.) о контрреволюционных делах аммосовской группы и контрреволюционной националистической интеллигенции — ни аммосовская группа, ни местная подпольная организация националистов — меня не ставили в известность о своих делах и намерениях... Но ясно одно: в данное время среди националистических элементов... усиливается ориентация на Японию в борьбе против советской власти». Таким способом, думалось ему, он убивает сразу трех зайцев: снижает собственную вину, отмежевывается от «подпольной организации» и одновременно разоблачает ее, за что полагалось снисхождение.

                                                   2. «Под крылышком» у НКВД

    Первая странность состоит в том, что поначалу арест его тщательно скрывался. «Причитающиеся П. А. Ойунскому деньги, как депутату Верховного Совета СССР, я получала вплоть до июня», — вспоминала А. Н. Борисова-Ойунская. Все это время она продолжала пользоваться автомобилем мужа (с шофером). Напомню, что арестован он был 3 февраля. Таким образом, могло сложиться впечатление, что Ойунский отсутствует в Якутске, выполняя какое-то задание Верховного Совета. А вот такой интересный документ: «23 марта 1938 г. Капитану госбезопасности тов. Зубкину. Прошу перевести 500 рублей Акинине (так в тексте — И. Л.) Николаевне Борисовой, проживающей в г. Якутске, ул. Ворошилова, 36, из личных средств ее мужа арестованного Ойунского-Слепцова Платона Алексеевича. (...) Перевод санкционирован. (...) Капитан госбезопасности Федотов». Впечатление, что с Ойунским все в порядке, таким способом усиливалось (не бедствует, имеет возможность выслать семье деньги).

    НКВД СССР об аресте Ойунского не сообщил сразу даже якутским энкавэдэшникам, которые также были в полном неведении, куда девался депутат. Об этом свидетельствует тот факт, что квартиру Ойунского они обыскали только 7 июня.

    Поэтому, исходя из практики НКВД, можно предположить, что у подручных Ежова был план отпустить поэта, сделав из него осведомителя. Собственная вина его из заявления Ежову выглядела небольшой, других же он разоблачал здорово. Так что совсем не исключено, что, просидев на Лубянке несколько месяцев, Ойунский благополучно вернулся бы в Якутск, и никто из окружающих даже не догадывался бы, где он был и чем теперь занимается.

    Но «разоруженцы», пытавшиеся откупиться от страданий ценой чужих мук, были похожи на скорпионов, жалящих собственный хвост. Называя в качестве «контры» как можно больше людей, иной раз совсем невиновных, меньше всего они думали о том, что оклеветанные будут показывать против них самих. Так было, например, с Аммосовым. Вряд ли он думал, закладывая Ойунского, что от того НКВД получит такие показания: «По указаниям Аммосова я, будучи Пред. ЯЦИКа, сохранил от репрессий повстанцев 1921-1925 гг. и применил к ним амнистию. (...). В начале 1934 г. Аммосов дал мне директиву о проведении диверсионно-вредительской работы на отдельных ведущих предприятиях, а также в колхозах и совхозах и усилить работу по созданию боевых повстанческо-террористических групп». Так было и с Ойунским. Люди, которых он «разоблачал» — Аммосов, Барахов, Донской и другие, оговаривали и его. Поэтому через несколько месяцев на Ойунском повисло столько преступлений, что освободить его из-под стражи было бы преступлением для самого НКВД. Но трогательная забота о нем не кончилась. Теперь его берегли как свидетеля обвинения для будущих судебных процессов.

    Арестуя «врага», НКВД не смотрел, здоров он или болен. Под следствием умирали тысячи людей. А вот туберкулезнику Ойунскому долго не давали умереть. «27/Х1-1938 г. В. срочно. Нач. главного тюремного управления НКВД СССР (...). В связи с болезнью нашего особо важного арестованного Слепцова-Ойунского Платона Алексеевича, просим перевести его из Внутренней тюрьмы (И. Николаев и И. Ушницкий совершенно безосновательно пишут, будто, бы он содержался в Лефортовке. — И. Л.) в Бутырскую больницу и установить за ним особое врачебное наблюдение. В случае необходимости дополнительного питания деньги будут переведены на его текущий счет. (...). Капитан госбезопасности Федотов». И действительно, вскоре «на текущий счет содержащегося в Бутырской больнице арестованного Слепцова-Ойунского» были переведены 50 рублей. В Якутск из Москвы Ойунский был отправлен «особым конвоем, в отдельной камере вагон-зака». Какое это было большое облегчение, поймет лишь тот, кто читал воспоминания несчастных, которых перевозили в битком набитых теплушках.

    Очень похоже, что московскими энкавэдэшниками якутским вместе с Ойунским была выслана специальная инструкция, как с ним обращаться. В воспоминаниях А. Борисовой-Ойунской описываются удивительные вещи. Известно, какие мытарства испытывали близкие, добиваясь свидания с арестованными, и в каких ужасных условиях эти свидания проходили. А жене Ойунского о свидании даже не пришлось просить. Буквально на другой день после того, как его доставили в Якутск, прямо к ней домой пришел «человек в рыжем тулупе и шапке со звездой» и сказал: «Приехал муж, идите на свидание». Само свидание состоялось в кабинете следователя Мавленко (у Борисовой-Ойунской ошибочно «Бабленко»), который ничем не мешал: «Я заплакала от жалости и обняла его. Мы как будто забыли о присутствии чужого человека». Далее следует такой поразительный момент. Борисова-Ойунская пожаловалась мужу, что ее никуда не берут на работу. Ойунский «повернулся к Бабленко: «Почему не предоставляете моей жене работу?» Казалось бы, следователь вытаращит глаза — с какой, мол, стати НКВД будет устраивать жену арестованного. Но «Бабленко» сказал мне: «А почему вы не сказали? Надо было обратиться к нам». (...). Вскоре — видно, позаботился Бабленко — я устроилась на работу». И этот тот самый Мавленко, который, по разным документам, был одним из самых грубых и бесчеловечных следователей в Якутском НКВД! Поэтому можно сказать без обиняков, что все приведенные факты свидетельствуют о тесном сотрудничестве Ойунского с органами НКВД: предоставляемые ему поблажки были платой за постоянную готовность помочь следствию и хорошую память на бесчисленных «врагов».

    Допрашивали его редко: сохранилось лишь несколько протоколов. Он писал и писал сам. Показания его насчитывают более 100 листов хорошей белой бумаги, переплетенных в отдельный том. Иногда показания эти похожи на мемуары. Поэт словно забывал, где и для кого пишет, словно бы трудился над последним томом своих сочинений. Кстати сказать, не мешало бы этот «том» издать — в нем немало любопытных сведений по истории гражданской войны в Якутии и последующих лет. Но нередки и места, выглядящие как самый вульгарный донос: «О Синеглазовой мне известно, что она жена активного троцкиста Альперовича. У нее на даче мы (Альперович, Карпель и я) иногда собирались и вели контрреволюционные троцкистские разговоры. Синеглазова при этих разговорах в ряде случаев присутствовала и по существу солидаризировалась с нашими высказываниями». «В редакции журнала «Советская Якутия» работал Андреевский, распространявший антисоветские анекдоты». «Иванов Г. И. скрывал у себя своего брата (бывшего троцкиста)».

    Многим людям Ойунским давались подробные, развернутые характеристики, как, например, историку Г. В. Ксенофонтову. При этом им было указано, что Ксенофонтов «живет под Москвой, в Дмитрове». Кто знает: не назови эту точку Ойунский — и, глядишь, не нашли бы ученого, пролетела бы мимо гроза. В антисоветском свете рисуется им и якутский поэт М. Н. Тимофеев-Терешкин, живший в Иркутске, причем заканчивается этот «портрет» такими словами: «Слышал, что он якобы ослеп». Как видим — и слепого не пожалел. А вот какой криминал был отмечен им в действиях первого секретаря Якутского обкома ВКП(б) Певзняка: «В период 1933-37 гг. Певзняк более интенсивно начал выдвигать участников нашей («контрреволюционной» — И. Л.) организации на руководящие посты в республике. (...). Я по инициативе Певзняка был выдвинут директором научно-исследовательского института языка и письменности. Работая директором этого института, я вскоре развернул вредительскую деятельность по линии широкого протаскивания в работах института и личных литературных произведениях националистической контрабанды. Певзняк не мог не знать моей вражеской работы в этом институте, тем более сигналы на этот счет были в обкоме ВКП(б), однако он продолжал, как и раньше,   поддерживать меня в работе и в 1937 году выдвинул мою кандидатуру в депутаты Верховного Совета СССР». Это называется — «отблагодарил»...

    Долгое время в среде якутской интеллигенции ползала сплетня, будто бы Ойунского арестовали по доносу Элляя. Но в деле нет никаких следов такого доноса. Наоборот — Ойунский, пользуясь своим положением «близкого к органам» человека, пытался свести счеты со своим литературным оппонентом: «Третье течение в области письменности и языка возглавлялось левацкой группой комсомольских литераторов. Лидер этой левацкой группы С. Р. Кулачиков-Элляй в течение ряда лет стоял на позиции чистки якутского языка от слов поэм и былин народного творчества (...). Кулачиков довел свою позицию до абсурдного положения — он напоследок выступил с требованием создания нового якутского языка (языка, понятного лишь для политически развитой и грамотной интеллигенции). Такова контрреволюционная сущность левацкого течения в области языка и письменности».

    Литературоведческий выпад этот во внимание принят не был. Иное дело — «разоблачения» «правых», «троцкистов», «националистов», «повстанцев». Особенно большой урон был нанесен Ойунским Намскому и Таттинскому районам. «В интересах конспирации, — говорил он на допросе 5-8 января 1939 года, — я взял на себя непосредственное руководство лишь двух филиалов — в Таттинском и Намском районах и от имени центра осуществлял руководство вплоть до своего ареста. Директивы центра по подрывной работе я передавал по Таттинскому району через завербованных лично мною в 1935 г. участников организации первого секретаря PK ВКП(б) Попова Д. Д. и второго секретаря райкома Эртюкова, а в Намеком районе через зав. отделением госбанка Прядезникова И. Н.». Далее следуют имена — много имен...

    Сколько всего их в показаниях Ойунского — сказать трудно, но, похоже, от 150 до 200.

                                                          3 «Тюрьма запела “Реквием”...»

    В изложении дела Ойунского у И. Николаева и И. Ушницкого масса путаницы.

    На с. 78 их книги сказано, что поэт был арестован 3 февраля 1938 года (и это верно). А на с. 81 — что 31 января того же года был «этапирован» в Якутию... То есть этапирован раньше, чем арестован!

    Конечно, думаешь, в этой дате у них — опечатка. Но какая? На с. 79 можно прочесть, что 16 февраля 1938 года Ойунскии «был уже в Лефортовке», а на с. 82 о солдате караульной службы НКВД ЯАССР Сухареве говорится, что он конвоировал «Платона Алексеевича от Якутской тюрьмы N 1 до комендатуры наркомата» в марте 1938 года.

    Кроме того, авторы пишут, что «этапированию» Ойунского в Якутск предшествовал разговор с Ежовым. В этом разговоре Ойунский поставил «перед Ежовым условие, что он подпишет «признательные показания» в том случае, если его вернут в родную Якутию. Где такой разговор мог состояться? Понятное дело, в Москве. Когда? Естественно, перед «этапированием», ведь оно подается авторами как результат разговора... Итак, после долгих размышлений приходишь к выводу, что из Иркутска Ойунского сначала доставили в Москву, там он поговорил с Ежовым, и допустим (если опечатка закралась в обозначение месяца), 31 февраля его повезли снова на восток, чтобы в марте его мог конвоировать в Якутске солдат Сухарев. Но, черт возьми, в феврале не бывает 31 дня! В 1938 году февраль насчитывал 28 дней! Где же опечатка?

    И далее: неужели «железный нарком» стал бы торговаться с арестованным насчет того, где тот будет давать признательные показания? Ведь если человек говорит, что будет признаваться (где бы там ни было), стало быть, ему есть в чем признаваться. Значит, он враг — а какой может быть торг с врагом?

    Все ставит на свои места следственное дело. Действительно, Ойунский был отправлен из Москвы 31 января. Но не 1938-го, а 1939 года! И отнюдь не выполнением условия Ойунского выглядит «этапирование». Во-первых, к тому времени Ойунский уже дал все свои показания (в Якутске с него не было снято ни одного допроса!), а во-вторых, к 31 января 1939 года Ежов был уже два месяца как смещен (переведен наркомом речного флота), так что вопрос об отправке Ойунского в Якутск решали другие люди.

    Для чего выдуман торг с Ежовым — понятно: тем самым повышается масштаб личности Ойунского (мол, с ним и Ежов считался). Одновременно находится и благовидное объяснение такого некрасивого дела, как оговор множества людей: дескать, чего не сделаешь, дабы припасть к родной земле!

    Но, видно, авторы чувствуют, что для самих оговоренных, для их потомков любовь к родине в данном случае не оправдание. И они внушают, что Ойунский, дав показания на невинных, лишь проявил тактическую хитрость: дать-то дал, да потом от них отказался, так что НКВД остался с носом: «Он так напутал следствие, опровергнув все свои прежние показания, что наркомвнудельцам вскоре пришлось выпустить на волю подследственных по «Таттинскому делу». Там все обвинение опиралось на сфабрикованные следствием показания П. А. Ойунского, поэтому когда он в октябре 1939 года все отверг — обвинение рассыпалось» (с. 116). Красиво, не правда ли? Увы, красота эта блекнет перед справкой, заключающей дело Ойунского: «Слепцов-Ойунский... от данных им показаний на следствии не отказывался».

    Приведенным выше красивости не исчерпываются. На той же с. 116 читаем: «П. А. Ойунский и в тюрьме продолжал писать стихи. Иногда он читал их вслух во время поверок на коридорах тюрьмы». Но тюрьма, тем более следственная, — не солдатская казарма. Авторам невдомек, что никаких «поверок» на коридорах здесь не бывает. Арестованных, в целях безопасности конвоиров, водят по одному, а если навстречу попадается под конвоем другой заключенный, то одного из них поворачивают лицом к стене.

    «Последним, с кем говорил Ойунский, был фельдшер Л. М. Свинобоев, Он вспоминал, что Платон Алексеевич перед смертью читал свои стихи (...) посвященные самому близкому другу Максиму Аммосову». Выходит, Ойунский перед смертью в тюремной больнице с добрым чувством вспомнил человека, по показаниям которого был арестован и которого оговорил сам.

    «Поняв, что дни его сочтены, он попросил дать ему бумагу, чтобы написать признательные показания. (...) Но он написал совсем другое. Читавший это последнее письмо П. А. Ойунского, председатель КГБ Якутской АССР М. В. Горбатов... рассказал об этом. Платон Алексеевич, зная, что не может писать «открытым текстом», избрал свой путь. Он писал, что не считает себя виноватым, но аккуратно зачеркивал, следом писал в общих выражениях, что виноват. Его письмо составлено таким образом, что у всякого, кто его читал, создавалось такое впечатление, что Ойунский в самом деле обращается к будущим поколениям с завещанием, твердым заверением в своей невиновности». Авторы явно проглядели, что эта их выдумка не согласуется с предыдущей, а именно: что Ойунский в октябре 1939 года, «напутав следствие», открыто отказался от всех показаний — зачем же после этого он стал бы изобретать шифровку, чтобы сказать то же самое? Ничего похожего на такое письмо в деле Ойунского нет. А Горбатов стоял во главе КГБ ЯАССР в начале 50-х годов. В 30-е здесь он не работал, так что с воспетым «письмом» мог бы познакомиться только в деле.

    «Затем Платон Алексеевич объявил голодовку. Это был его протест, его бунт. Он уходил из мира несломленным, мятежным». Никаких рапортов о голодовке в деле Ойунского, в отличие от некоторых других, нет.

    И, наконец, заключительный аккорд: «Платон Алексеевич умер в десять часов вечера 31 октября 1939 года. О его смерти мгновенно узнала вся тюрьма. Из камеры в камеру пошел сигнал-стук. И все сговорились ровно в полночь спеть «Реквием». В назначенное время вся тюрьма запела «Реквием». В камеры ворвались наркомвнудельцы, но были бессильны заставить людей замолчать».

    Что имеют в виду авторы под «Реквиемом» — только им известно. Но дело даже не в этом. Какой нормальный человек станет петь в память того, по чьему оговору арестован? А таких в тюрьме было большинство...

    Жаль, конечно, очень жаль. Судьба послала поэту такое испытание, выдержав которое, он обессмертил бы свое имя. Не выдержал, не хватило характера, хуже того — совершил большой грех, возведя несчастья на множество людей.

    Надо сказать, что если бы в Якутске он попытался отказаться от показаний, данных в Москве, никто ему препятствовать не стал бы. Ведь к тому времени власть в НКВД сменилась, место Ежова занял более либеральный Берия. Весной 1939 года им даже было отдано распоряжение о приеме любых жалоб от арестованных и осужденных. Этим воспользовалась масса людей, заявив, что «признательные» показания от них были получены благодаря физическому воздействию. Но Ойунскому утверждать такое было невозможно, ведь он «признался» еще до первого допроса. И он продолжал линию, взятую в момент ареста.

    В Якутске его уже не допрашивали. Его использовали на очных ставках (есть протокол очной ставки Ойунского с Певзняком), в качестве свидетеля на суде (довелось наткнуться на его свидетельства на судебных заседаниях по делам Р. Кулаковского, А. Назарова). Всех названных Ойунский «изобличал» как ярых врагов, предопределяя трагические приговоры.

    19 сентября 1939 года следователем Д. Ивановым в присутствии прокурора Гаврина Ойунскому было объявлено об окончании следствия. Но подследственный словно не хотел, чтобы оно кончалось. Предыдущие свои показания он дополнил новыми: «Правотроцкистская и буржуазно-националистическая организация в Якутии не исключала острых форм борьбы с партией и советской властью путем применения террористических актов. Это я при даче показаний в НКВД СССР в Москве скрыл от следствия. Однако я решил ничего не скрывать от следствия и прошу в настоящий протокол занести следующие мои показания: В конце 1935 г., при второй встрече с Шарабориным Х. П. по делам к-р организации, Шараборин мне сообщил, что от Московского к-р центра в лице Постышева, через Певзняк П. М., якутским к-р центром получена директива о создании террористической группы из членов Якутской антисоветской организации, деятельность которой будет сосредоточена в Москве по подготовке террористических актов над членами Политбюро ЦК ВКП(б) и Советского правительства...» Это понятно. Окончание следствия предполагало скорый суд, а суд грозил суровым приговором за все те «преступления», которые он взял на себя.

    До суда Ойунский не дожил. А его показания продолжали действовать и после его смерти. Мертвый топил живого.

    До знакомства со следственным делом Ойунского я лично относился к нему совсем иначе. Раздражали, конечно, трескучие стихи о революции, об «орлах-большевиках». Но ведь есть еще и олонхо Ойунского. Перевод «Нюргун Боотура Стремительного» я редактировал с большим старанием — о том свидетельствует Почетная грамота Президиума Верховного Совета ЯАССР. Потом готовил сборник статей «Основоположник якутской советской литературы», писал рецензию на книгу Ойунского, вышедшую в «Библиотеке поэта»... В 1988 году один из будущих авторов «Центрального дела», Иван Николаев предложил «Полярной звезде» найденную им в архиве неопубликованную речь Ойунского со своим комментарием. Член редколлегии, директор ИЯЛИ В. Н. Иванов, из одному ему понятных соображении, забраковал материал, заявив, что эта речь может быть напечатана «только в академическом собрании сочинений». Материал я припрятал и все же опубликовал через два года...

    Не знаю, стал ли бы я делать это теперь.

    Иван Ласков.

    /Молодежь Якутии. Якутск. № 26 9 июля (С. 10); № 27 16 июля (С 10); № 28 23 июля (С. 10). 1993./ 




























 

    Іван Антонавіч Ласкоў нарадзіўся 19 чэрвеня 1941 года ў абласным горадзе Гомель Беларускай ССР ў сям’і рабочага. Бацька, Ласкавы Антон Іванавіч, украінец з Палтаўшчыны, які уцёк адтуль у 1933 годзе ў Гомель, ратуючыся ад галадамору, працаваў на гомельскай цукеркавай фабрыцы “Спартак”, у чэрвені 1941 году пайшоў на фронт і прапаў без зьвестак. Маці, Юлія Апанасаўна, якая нарадзілася ў былой Мінскай губэрні і да вайны працавала тэлеграфісткай у Гомелі, неўзабаве з маленькім дзіцем пераехала да сваякоў ў вёску Беразякі Краснапольскага раёну Магілёўскай вобласьці, дзе працавала у калгасе, памерла ў 1963 годзе. З Беразякоў, у якіх жыў да 1952 года, Ваня Ласкоў дасылаў свае допісы ў піянэрскія газэты, пачаў спрабаваць сябе ў паэзіі. З 1953 года Ласкоў выхоўваўся ў Магілёўскім спэцыяльным дзіцячым доме. Пасьля заканчэньня з залатым мэдалём сярэдняй школы, ён у 1958 годзе паступіў на хімічны факультэт Беларускага дзяржаўнага ўнівэрсытэта, а ў 1966 годзе на аддзяленьне перакладу ў Літаратурны інстытут імя М. Горкага ў Маскве, які скончыў у 1971 годзе з чырвоным дыплёмам. Ад 1971 года па 1978 год працаваў у аддзеле лістоў, потым загадчыкам аддзела рабочай моладзі рэдакцыі газэты “Молодежь Якутии”, старшым рэдактарам аддзела масава-палітычнай літаратуры Якуцкага кніжнага выдавецтва (1972-1977). З 1977 году ён старшы літаратурны рэдактар часопіса “Полярная звезда”; у 1993 г. загадвае аддзелам крытыкі і навукі. Узнагароджаны Ганаровай Граматай Прэзыдыюму Вярхоўнага Савета ЯАССР. Сябра СП СССР з 1973 г. Памёр пры загадкавых абставінах 29 чэрвеня 1994 г. у прыгарадзе Якуцка.

    Юстына Ленская,

    Койданава

 

 

 


Brak komentarzy:

Prześlij komentarz